X
Встречи с адвокатами проходили под камерами наблюдения. Мы скрупулёзно соблюдали все правила и ограничения. Мне ничего нельзя было передать, даже записку. Со слов адвокатов я узнавал о том, как прекрасно держится и яростно сражается за меня моя Таня, и о том, что за меня вступилась возмущённая общественность. Юлия Лахова и Ксения Карпинская безупречно представляли мою неуступчивую позицию и поддерживали намерение бороться за репутацию честного человека и грамотного профессионала. Они не пытались склонить меня к соглашательству и сотрудничеству, как ожидало следствие, привыкшее иметь дело с адвокатами-решалами. Напротив, придерживаясь моей стратегии максимальной открытости и публичности, они общались с правозащитниками, не отказывались от интервью, комментировали и разоблачали несостоятельное, смехотворное обвинение. Следствию нечего было противопоставить им, кроме ритуальных пустозвучных фраз «есть основания полагать», «вину подтверждает совокупность доказательств и показаний свидетелей» и тому подобное. Разумеется, ни тогда, ни позднее никаких доказательств предъявлено не было, а немногочис
ленные показания были явными лжесвидетельствами или попросту подделкой. Аргументы, имевшиеся в арсенале моих преследователей, сводились к тупому давлению и запугиванию. Упрятав меня за решётку, они объявили Таню свидетелем, что позволило почти полгода отказывать нам в свиданиях и телефонных разговорах. Горе-пинкертоны раздували щёки, намекая на имеющиеся в их распоряжении факты, которые до поры не могут быть оглашены в интересах расследования. Но их ложная многозначительность, встречаясь с высокой квалификацией и профессиональным азартом адвокатов, неизбежно оборачивалась несусветной глупостью. В отместку адвокатам, особенно Ксении Карпинской, пришлось испытать на себе мощный пресс. Было понятно, что им не простят и малейшей ошибки, что будет использован любой повод, чтобы инициировать отвод.
Между тем следствие, казалось, совершенно мной не интересуется. Три недели после суда не проводились никакие следственные действия. Мои и адвокатов ходатайства о продолжении допросов и наши жалобы на затягивание расследования оставались без ответа. Наконец 12 июля меня вывели в следственный кабинет. После долгого ожидания в резко распахнутую дверь буквально ворвались двое молодых мужчин. Один, невзрачный и замызганный, которому я с ходу присвоил кличку Прыщ, казался смутно знакомым. Не сразу вспомнилось, что он торчал в кабинетах московского управления СК в день моего задержания. Полагаю, что это и был фээсбэшный старлей Авдеев, который в своей справке-доносе со знанием дела утверждал, что, оставшись на свободе, я продолжу заниматься преступной деятельностью, запугивать свидетелей и подкупать ментов, используя для этого связи в правительстве и иностранных посольствах. Впрочем, тогда я ещё не знал, насколько серьёзную угрозу я, по мнению Прыща, представляю для общества. Его столь же бредовая, сколь и подлая справка попала мне на глаза в материалах дела почти год спустя. Другой, мчавшийся впереди рыхлый розовощёкий блондин, взял в карьер с места: «Советую добровольно рассказать, как обстряпали свою делюгу». Слово «делюга» я услышал впервые и спросил, что это значит. Розовощёкий, не без своеобразного изящества подражая стилю словарной статьи, дал определение, соединившее в себе сразу два значения – уголовное дело и переуступка выгоды (на тюремном жаргоне обычно – передача продуктов, купленных в тюремном ларьке, другому лицу). Следом ворвались адвокаты – именно ворвались. Дело в том, что в тот день Ксения и Юлия долго ждали свидания со мной. Иногда для встреч с адвокатами и следователями не хватало свободных кабинетов, тогда ожидание могло длиться часами, но в тот день посетителей было немного. Охрана врала, будто меня ещё не привели с прогулки, в то время как почти час я провёл в пустом следственном кабинете. Адвокаты уже знали о передаче дела в Главное управление Следственного комитета России. Когда мимо них проследовали мои визитёры, пропущенные сотрудниками СИЗО без очереди, они почувствовали опасность и потребовали, чтобы их немедленно допустили к подзащитному. В отсутствие адвоката я вправе не давать показаний, но следователь всегда надеется, что обвиняемый по слабости или неосторожности совершит ошибку. Беспокойство было оправданным. Розовощёкий оказался членом вновь назначенной следственной группы и явно рассчитывал огорошить меня своим напором. По моему требованию он представился: Павел Андреевич Васильев. И продолжил своё заготовленное выступление. Анонимный прыщ молча наблюдал его соло. «Мы всё знаем, но вам лучше самому рассказать», – в голосе смесь угрозы и сожаления обо мне заблудшем. Я не смог сдержать смех – так хрестоматийно наивно и топорно это прозвучало. Не ожидавший такой реакции Розовощёкий на время утратил решимость: «Напрасно радуетесь, ваши подельники рассказали, кого там Серебренников в Петербурге катал», – сказал он вяло, без прежнего энтузиазма. Тем не менее «катал» прозвучало значительно и загадочно. Зачарованный новыми филологическими впечатлениями, я не сразу понял, что это не жаргон, а всего лишь глагол «катать» в единственном числе третьего лица мужского рода, и пытался придать слову какой-нибудь непрямой, усложнённый смысл. За этим упражнением и застали меня запыхавшиеся от быстрой ходьбы мои защитники. Выяснилось, что по легенде следствия Кирилл, а в более поздней версии – Юра Итин, «катал» на кораблике по Неве Софью Апфельбаум, во время проекта «Платформа» работавшую в Министерстве культуры. Это было дурно. Во-первых, потому что на Соню, бывшую в моих глазах образцом честности и законопослушности, падала тень подозрений. Во-вторых, начитавшись за три недели кодексов и наслушавшись рассказов бывалых обвиняемых, я заподозрил, что эта попытка привлечь Соню имеет цель дополнить обвинение двести десятой статьёй – создание преступного сообщества. По сравнению с вменённой нам «преступной группой» это грозило большими сроками.
Ксения Карпинская потребовала от Розовощёкого документы. Тот показал удостоверение и вручил два постановления: одно – о передаче дела из московского управления СК в федеральное, другое – о назначении следственной группы из шести человек под началом полковника Лаврова. Старший лейтенант (за время следствия доросший до капитана) Павел Андреевич Васильев был одним из шести. Прыщ отказался предъявить документы и, ухмыляясь, назвался Александром Ивановичем Ивановым. Человек с таким именем в постановлении не значился. Мы отказались продолжать следственные действия в присутствии посторонних. После короткого совещания с Розовощёким Прыщ исчез, и больше я его никогда не видел. Наконец начавшийся допрос прошёл быстро и скучно. Те же бессмысленные, формальные вопросы, на которые в своё время уже получил ответы Хитрый раб Псевдол. Я снова заявил, что не понимаю существа обвинения и требую назвать конкретные эпизоды моих якобы преступных деяний. Объяснил, что, если следователь сумеет точнее сформулировать, что именно его интересует, я с готовностью расскажу и прокомментирую всё, что мне известно о проекте «Платформа». Розовощёкий, бывший вдвое моложе меня, иронично щурился и качал головой, изображая умудрённого воспитателя, который насквозь видит лгущего школьника и скорбит о его незавидном будущем. Он сказал, что признание может облегчить мне жизнь, но он не особо нуждается в нём, потому что знает всё (произнесено со значением, но устало, небрежно) из показаний Итина и Масляевой. В голове не укладывалось, что Юра мог оговорить меня. В лжесвидетельство Нины Леонидовны верилось легко.
Бурное знакомство с новой следственной группой этим не закончилось. Розовощёкий потребовал подписать обязательство о неразглашении подробностей расследования. К этому времени я уже понимал, что методы следствия неотличимы от повадок вокзальных напёрсточников, и попросил, чтобы были перечислены конкретные сведения, не подлежащие разглашению. От адвокатов мне было известно, что детали театрального дела и моего ареста, реальные и вымышленные, бурно обсуждались в прессе и социальных сетях. Любой из этих уже опубликованных материалов можно было интерпретировать как нарушение тайны следствия. Розовощёкий впал в крайнее раздражение и потребовал, чтобы оперативники СИЗО привели понятых для составления протокола об отказе дать расписку. Два мужика из хозяйственного отряда, носившего обидное название «козлобанда», с бесхитростными, доброжелательными лицами смотрели сочувственно и уважительно. Поставив подписи, они громко пожелали мне удачи. На их форменных куртках были нашивки с фамилиями. Но по закону понятые должны предъявить паспорта. Паспорта заключённых хранятся в спецчасти тюрьмы и не могут быть предъявлены. Я потребовал, чтобы в протокол была внесена запись о неправомочности действий следователя и сотрудников СИЗО. Юлия Лахова по ходу фарса не переставая увещевала Розовощёкого согласиться с тем, что её подзащитный – честнейший человек и следствию, если оно не хочет выглядеть совсем глупо, нужно отпустить меня из-под стражи и удовлетворить ходатайство о прекращении уголовного дела. А Ксения Карпинская в доказательство нарушения моих прав мучила вконец заскучавшего следователя ссылками на статьи законов и постановлений. Растерянный и обозлённый Розовощёкий объявил нам, что мы упустили свою возможность договориться с ним (что бы ни значило это «договориться») и что такие адвокаты, как Лахова и Карпинская, только вредят своим клиентам, подводя последних под реальные сроки. В общем, как-то с самого начала с новой следственной группой у нас не заладилось…
После ухода адвокатов мне пришлось ещё два часа бесцельно томиться в следственном кабинете. Объяснений не давали, это действовало на нервы, изматывало. Наконец, после неспешного досмотра моих очков, футляра для очков, карандашей, кепки, одежды и обуви, тщательно пролистав каждую страничку моего блокнота и книжицу Уголовно-процессуального кодекса, двое охранников повели меня в камеру. Возле каждой двери, ведущей из коридоров на лестницу и наоборот, – остановка лицом к стене, пока охранник набирает коды или прикладывает свою карточку к дисплею; где-то в ходу и обычные металлические ключи. Уже на третьем этаже перед решёткой локалки, делящей продол на изолированные зоны, в переговорном устройстве «старшого» пробулькала команда подождать. Вероятно, кого-то вели навстречу. Сидельцы соседних камер не должны видеть друг друга. Меня завели и ненадолго заперли в тесной камере без окон – таких в «кремлёвском централе» было по паре на каждом этаже; вероятно, из-за привинченной к стене лавочки их называли трамвайчиками. Скоро выяснилось, что мне навстречу из такого же трамвайчика в камеру вели моих соседей Игоря и Костю.
Когда через несколько минут, ещё раз обыскав перед дверью, меня впустили в камеру, глазам открылась картина натурального погрома: постельное белье и содержимое всех полок, тумбочек, сумок с личными вещами, а также холодильника вперемешку с книгами в жутком беспорядке было свалено на полу. Реконструировав последовательность событий, мы установили, что практически сразу после окончания моего допроса в камере был устроен обыск. Двоих вывели и два часа держали в трамвайчике, а Эрик как дежурный по камере согласно инструкции был оставлен наблюдать. Просидевший к этому времени уже больше года, в том числе в уголовных камерах общего блока, он утверждал, что такого лютого шмона ему ещё не приходилось видеть. Старший смены, капитан, руководивший процедурой, был новым сотрудником и не одобрял чересчур, на его взгляд, мягкого и вежливого обращения с арестантами «фабрики звёзд». Он задался целью продемонстрировать, каким должен быть настоящий порядок, и нам, заключённым, и своим новым коллегам-вертухаям. Всё, что он посчитал нарушающим правила внутреннего распорядка, было выброшено из камеры, в том числе несколько книг, в основном на английском языке, и какие-то личные записи, показавшиеся капитану подозрительными. Давидыч протестовал и был в нарушение инструкции насильно выведен из камеры. Зашедшийся в раже тюремный держиморда, привыкший к тому, что зэки общих тюрем по месту его прежней службы безропотно сносили подобный беспредел, совершил ошибку. Второй раз он ошибся, отказавшись от составления протокола об изъятии вещей. За капитаном закрепилось прозвище Псина. За свои ошибки самонадеянный Псина поплатился. Наведя в камере порядок, мы уселись писать жалобу. Нужна была нервная разрядка. К радости соседей, у меня случился приступ свойственной мне графомании: в подчёркнуто высокопарном стиле, изобилующем причастными оборотами и сложноподчинёнными предложениями, я, со слов Давидыча, вдохновенно описал зверства охраны, притворно ужасаясь, перечислил допущенные нарушения законов, инструкций и нравственных норм, бросающих тень на мундир российского вертухая. В праведном воодушевлении мы негодовали по поводу брошенных на пол книг, особенно напирая на то, что в их числе были Библия и брошюра с портретом президента Путина на обложке. Мы безудержно хохотали. Несмотря на то что время отбоя давно миновало, охрана спустила нам с рук это нарушение режима. Казалось, что участвовавших в погроме помощников Псины смущало и откровенное злоупотребление хамством при обыске, и наша неадекватная реакция на событие.
Несмотря на подчёркнуто дурашливый тон, в нашей жалобе содержалось несколько очень серьёзных обвинений – в частности, Эрик заявил, что помимо личных записей были изъяты материалы его уголовного дела. Данные видеорегистраторов подтверждали факт изъятия, а незаконное отсутствие протокола не позволяло точно определить состав изъятого. Копию жалобы мы грозились направить в прокуратуру. На утренней проверке петиция на имя начальника СИЗО была вручена дежурному помощнику начальника СИЗО. Через день изрядно растерявший свою свирепость Псина просунул в окошко-кормяк большую часть потрёпанных книжек. Потом ещё несколько дней он убеждал Давидыча принять изъятые тетради и подписать акт об отсутствии претензий. Давидыч не спеша пересчитывал и перечитывал свои странички, капризничал, требовал недостающие, а возможно, и никогда не существовавшие. Потом нас захватили новые события и новые проблемы.