В синеве небесной, совершая свой обычный перелет, длинной вереницей летели дикие гуси. Впереди летели старики, гусиные действительные статские советники, позади – их семейства, штаб и канцелярия. Старики, кряхтя, решали текущие вопросы, гусыни говорили о модах, молодые же гусаки, летевшие позади, рассказывали друг другу сальные анекдоты и роптали. Молодым казалось, что старики летят вперед не так быстро, как того требуют законы природы…
– Так нельзя лететь! – говорили они, когда истощался запас сальных анекдотов. – Это чёрт знает на что похоже! Летим, летим и еще до Черного моря не долетели! Эй, вы, ваше – ство! Будете вы по-божески лететь или нет?
Рассудительные же старики рассуждали иначе:
– И не понимаю, зачем только мы летим, Гусь Гусич! – говорил один старичок другому, записывавшему фамилии роптавших. – Летим на Запад, в неведомую бездну, в страну опереток! Согласен, оперетка хорошая вещь, даже необходимая, но поймите же, что мы для нее еще не созрели! Для нас с вами куплет «Все мы невинны от рожденья», пожалуй, еще ничего, для ума же несозревшего он гибель.
– Душевно рад, ваше – ство, что нахожу в вас соучастника в своей скорби. Природа заставляет нас лететь, здравый же смысл вопрошает: ну, к чему мы летим? Сидеть бы нам зиму здесь, где и места много, и яства изобильны, и гусиная нравственность самобытна. Взгляните вы на этих свойских гусей! Сколь завидна их доля! Живут оседло… Тут у них и даровой корм, и вода, и навоз, в недрах коего заключается много богатств, и многоженство, освященное веками… И сколькими важными поступками летописи их украшены! Не спаси они Рима, этого рассадника римских тлетворных идей, они не знали бы себе в истории соперников! Взгляните, какие они сытые, довольные, как нравственны их жены!
– Но, ваше – ство, – вмешался один гусак из породы молодых да ранних, – за это видимое довольство с них берут слишком дорого. Они платят своею независимостью. Из них, ваше – ство, приготовляют «гуся с капустой», гусиное сало и гусиные перья!
– Вот если бы у тебя в голове было поменьше таких идей, – огрызнулся старик, – то ты не говорил бы так со старшими! Как твоя фамилия?
И так далее. До места своего назначения гуси летели благополучно. Особенного ничего не произошло. Раз только старики, увидев на земле молоденькую свойскую гусыню, моргнули глазами, прищелкнули языками и, забрав фуражные деньги, спустились вниз, но и то ненадолго. Гусыня деньги взяла, но чувства стариков отвергла, сославшись на свою невинность.
Куда, милай, скрылся?
Где тибя сыскать?
Нар. песня
1-й. – Снять шапку! Здесь не приказано!
2-й. – У меня не шапка, а цилиндр!
1-й. – Это всё равно-с!
2-й. – Нет, не всё равно-с… Шапку и за полтинник купишь, а поди-ка цилиндр купи!
1-й. – Шапку или шляпу… вообще…
2-й (снимая шляпу). – Так вы выражайтесь ясней… (Дразнит.) Шапку, шапку…
1-й. – Прошу не разговаривать! Вы мешаете прочим слушать!
2-й. – Это вы разговариваете и мешаете, а не я. Я молчу, брат… И вовсе молчал бы, ежели бы б меня б не трогали б.
1-й. – Тссс…
2-й. – Нечего тсыкать… (Помолчав.) Я и сам умею тсыкать… А глаза нечего на меня пялить… Не боюсь… Не таких видывал…
Жена 2-го. – Да перестань! Будет тебе!
2-й. – Чего ж он ко мне пристал? Ведь я его не трогал? Ведь нет? Так чего же он ко мне лезет? Или, может быть, вы хотите, чтоб я на вас господину приставу пожалился?
1-й. – После, после… Замолчите…
2-й. – Ага, испужался! То-то… Молодец, как это говорится, против овец, а против молодца сам овца.
В публике. – Тссс…
2-й. – Даже публика заметила… Для порядку поставлен, а сам беспорядки делает… (Саркастически улыбается.) Еще тоже медали на грудях… сабля… Народ, посмотришь!
(1-й уходит на минутку.)
2-й. – Стыдно стало, ушел… Стало быть, совесть еще не совсем потеряна, если слов стыдится… Поговори он еще, так я бы ему еще и не то сказал. Знаю, как с ихним братом обращаться!
Жена 2-го. – Молчи, публика глядит!
2-й. – Пущай глядит… Свои деньги заплатил, а не чужие… А ежели разговариваю, так не выводи из терпения… Ушел тот… энтот самый, ну и молчу теперь… Ежели меня никто не трогает, так зачем я стану разговаривать? Разговаривать незачем… Я понимаю… (Аплодирует.) Бис! Бис!
1, 3, 4, 5 и 6-й (словно вырастая из земли). – Пожалуйте! Идите-с!
2-й. – Куда это? (Бледнея.) За какое самое?
1, 3, 4, 5 и 6-й. – Пожалуйте-с! (Берут под руки 2-го.) Не болтайте ногами… Пожалуйте-с! (Влекут.)
2-й. – Свои деньги заплативши и вдруг… это самое… (Увлекается.)
В публике. – Жулика вывели!
В записной книжке одного мыслящего коллежского регистратора, умершего в прошлом году от испуга, было найдено следующее:
Порядок вещей требует, чтобы не только злое, но даже и прекрасное имело пределы. Поясню примерами:
Даже самая прекрасная пища, принятая через меру, производит в желудке боль, икоту и чревовещание.
Лучшим украшением человеческой головы служат волосы. Но кто не знает, что сии самые волосы, будучи длинны (не говорю о женщинах), служат признаком, по коему узнаются умы легкомысленные и вредоносные?
Один чиновник, сын благочестивых и добронравных родителей, считал за большое удовольствие снимать перед старшими шапку. Это прекрасное качество его души особенно бросалось в глаза, когда он нарочно ходил по городу и искал встречи со старшими только для той цели, чтобы лишний раз снять перед ними шапку и тем воздать должное. Натура его была до того почтительная и уважительная, что он снимал шапку не только перед своим непосредственным и косвенным начальством, но даже и перед старшими возрастом. Следствием такого благородства души его было то, что ему каждую секунду приходилось обнажать свою голову. Однажды, встретясь в одно зимнее, холодное утро с племянником частного пристава, он снял шапку, застудил голову и умер без покаяния. Из этого явствует, что быть почтительным необходимо, но в пределах умеренности.
Не могу также умолчать и про науку. Наука имеет многие прекрасные и полезные качества, но вспомните, сколько зла приносит она, ежели предающийся ей человек переходит границы, установленные нравственностью, законами природы и прочим? Горе тому, который… Но умолчу лучше…
Фельдшер Егор Никитыч, лечивший мою тетеньку, любил во всем точность, аккуратность и правильность – качества, достойные души возвышенной. На всякое действие и на всякий шаг у него были нарочитые правила, опытом установленные, а в исполнении сих правил он отличался примерным постоянством. Однажды, придя к нему в пять часов утра, я разбудил его и, имея на лице написанную скорбь, воскликнул:
– Егор Никитыч, поспешите к нам! Тетенька истекает кровью!
Егор Никитыч встал, надел сапоги и пошел в кухню умываться. Умывшись с мылом и почистивши зубы, он причесался перед зеркалом и начал надевать брюки, предварительно почистив их и разгладив руками. Затем он почистил щеткой сюртук и жилетку, завел часы и аккуратненько прибрал свою постель. Покончив с постелью, он, как бы давая мне урок аккуратности, стал пришивать к пальто сорвавшуюся пуговку.
– Кровью истекает! – повторил я, изнемогая от понятного нетерпения.
– Сию минуту-с… Только вот богу помолюсь.
Егор Никитыч стал перед образами и начал молиться.
– Я готов… Только вот пойду на улицу, погляжу, какие надевать калоши – глубокие или мелкие?
Когда, наконец, мы вышли из его дома, он запер свою дверь, помолился набожно на восток и всю дорогу, идя тихо по тротуару, старался ступать на гладкие камни, боясь испортить обувь. Придя к нам, мы тетушку в живых уже не застали. Стало быть, и пунктуальность должна иметь пределы.
Писание, по-видимому, занятие прекрасное. Оно обогащает ум, набивает руку и облагороживает сердце. Но много писать не годится. И литература должна иметь предел, ибо многое писание может произвести соблазн. Я, например, пишу эти строки, а дворник Евсевий подходит к моему окну и подозрительно посматривает на мое писание. В его душу я заронил сомнение. Спешу потушить лампу.