«Беспокойный вы человек! – часто говорили мне на родине. – Вечно вас тянет куда-нибудь! Вы, и живя на родине, мысленно все-таки в чужих краях! И когда только успеваете вы писать столько?» А я именно тогда только и обретаю надлежащий мир и покой душевный, когда кружусь между разными людьми и воспринимаю разнообразные, сменяющиеся впечатления. Несмотря на то, что у меня столько истинных, верных друзей, я все-таки одинокая птица. Я всей душой льну к семейной жизни и, находя такую на родине или за границей, живо становлюсь как бы членом семьи, отчего никогда и не чувствую удручающей многих путешественников болезненной тоски или сердечного беспокойства. Но Дания все-таки постоянно остается главным очагом, к которому меня тянет обратно, и я всегда ищу себе в Копенгагене жилище с видом на свободное, открытое пространство неба, воды или хоть площади.
В последних числах января я уехал из Копенгагена. Погода стояла зимняя, холодная, но вода была чиста ото льда. Я думал, что запасся всем нужным на дорогу, но один из моих друзей думал другое и явился ко мне утром с целой партией меховых дорожных сапог. Самую большую и лучшую пару из них он и поднес мне на прощание вместо букета. Я привожу этот маленький эпизод как пример и мог бы привести много подобных, свидетельствовавших о заботливости и внимании моих друзей.
Быстро проехал я через Корсёр и Фионию в бывшие наши герцогства Шлезвиг-Гольштейн. В Гадерслеве я увидел прусских солдат, и это произвело на меня тяжелое впечатление. Поздно вечером вышел я из вагона в Альтоне и тут же на вокзале столкнулся с каким-то пожилым господином и маленькой девочкой. Он пристально посмотрел на меня и сказал ребенку: «Дай господину руку!.. Это Андерсен, тот самый, что написал такие славные сказки». Старик улыбнулся мне, девочка протянула мне ручку, я потрепал ее по щечке, и этот случай снова привел меня в хорошее расположение духа.
Я прямо проехал в Голландию, прежде всего в Амстердам, где провел пять счастливых недель в гостеприимном доме моего друга Брандта, оттуда в Лейден и затем в Гаагу. В отеле «Oude Doelen», где я уже останавливался в первый раз, меня сейчас же узнали и приняли с сердечным радушием.
Как хорошо, как славно так гулять по белу свету, очутиться в каком-нибудь большом городе, где тебя никто не знает, и в то же время знать наверное, что у тебя здесь есть друзья, неизвестные, никогда не виденные тобой, но которые – случись с тобой какая-нибудь действительная беда – сейчас же узнают и выручат тебя!
Скоро я совсем обжился в Гааге, познакомился со многими милыми людьми, а затем опять продолжал свой путь к югу.
Через Брюссель добрался я до Парижа. Там в это время находился наш кронпринц Фредерик, остановившийся в отеле «Бристоль» на Вандомской площади. Его любезность и приветливость очаровывали всех, и все отзывались о нем с энтузиазмом. Он принял меня с обычной сердечностью, и я провел в его обществе в ближайшее воскресенье весьма приятный день. Он пригласил меня поехать с ним на скачки. В час дня мы отправились в трех экипажах, запряженных каждый четверкой лошадей с форейторами. У ипподрома кронпринца встретил императорский шталмейстер и провел его в императорскую ложу; мы все последовали за ним. Возле ложи была большая комната с мягкой мебелью и камином, где пылал огонь. Немного погодя явился сын Мюрата, пожилой господин, с сыном. Кроме них, из императорской фамилии не было никого. Внизу волновалось море человеческих голов; глаза всех были обращены на императорскую ложу; на душе у меня было светло, а в голове бродили серьезные мысли… Я думал об изменчивости человеческой судьбы: я родился в жалком домишке в Оденсе, детство провел в бедности, а теперь!..
Когда мы возвращались обратно, на панелях стояли толпы народа, желавшего видеть датского кронпринца. За обедом он вспомнил, что завтра день моего рождения – 2 апреля, – и выпил за мое здоровье бокал вина.
Всякий раз, как я провожу этот день на родине, друзья мои превращают его в настоящий праздник. На этот раз мне предстояло провести его на чужой стороне, и я полагал, что он пройдет совсем иначе – тихо, скучно. Вышло, однако, не так. Ранним утром я получил с родины множество писем от друзей и телеграмму от семейства Коллин. Все дорогие моему сердцу были мысленно со мною, а днем меня посетил кронпринц. Обедал я в этот день у нашего консула в большом кружке земляков. Вернувшись вечером в свой номер, я застал у себя одного земляка, постоянно живущего в Париже и принесшего мне от имени моей копенгагенской доброй знакомой, г-жи Мельхиор, чудный букет цветов. Я обрадовался, как ребенок, но сейчас же радость мою, как это вообще часто случалось, смутила мысль: я чересчур счастлив; такое счастье не может быть вечным; придется расплачиваться за него, а как-то я перенесу испытания? Да, просто страшно становится, когда видишь, что счастье так балует тебя!
В Париже я услышал в первый раз Христину Нильсон в опере «Марта». Я был в восторге от ее чудного голоса и драматического таланта и посетил ее – мы были не совсем чужды друг другу. Прочитав в копенгагенских газетах о ее первых сценических успехах, о счастье, выпавшем на долю молодой шведки, которая родилась в бедности такой богачкой, я заинтересовался ею и написал в Париж одному из своих друзей, знавшему г-жу Нильсон, чтобы он предупредил ее о моем желании посетить ее, когда буду в Париже. Она ответила ему, что давно знает меня, слышала, как я читал свои сказки в одном норвежском семействе, где я был вместе с Бьёрнстьерне Бьёрнсоном. Она была представлена мне, как молодая девушка, готовящаяся к сценической карьере, и я еще подарил ей тогда какую-то вырезанную мною из бумаги фигурку . Тут и я припомнил, что действительно в Париже, в одном знакомом норвежском семействе, я разговаривал с молодой девушкой, которая, как мне сказали, готовилась поступить на сцену, но с тех пор я успел забыть и самый этот случай, и даже лицо молодой девушки. Теперь я вновь увиделся с ней; она, видимо, была рада мне и подарила мне свой портрет с любезной надписью на французском языке.
У меня было рекомендательное письмо к знаменитому композитору Россини, которого я до сих пор никогда не видал. Он любезно сказал мне, что я мог бы обойтись и без рекомендательного письма, так как мое имя хорошо известно ему. Мы говорили о датской музыке. Россини знал Гаде, но лишь по имени, и лично знавал Сиббони. Во время нашей беседы явился новый гость, какой-то итальянский «principe», и Россини отрекомендовал ему меня «poeta tаedesko». «Danese!» – поправил я его, но он взглянул на меня и сказал: «Ну да, Дания ведь принадлежит Германии!» Тогда гость вмешался и объяснил, что эти две страны только что воевали одна против другой! Россини добродушно улыбнулся и попросил меня извинить ему его незнание географии.
В Париже ждала меня еще радость: мне был прислан сюда из Вены от мексиканского императора Максимилиана орден «Notre Dame de Gouadeloupe» при очень лестном письме, в котором говорилось, что орден этот пожалован мне за литературные заслуги. Меня очень обрадовала такая память обо мне этого богато одаренного и столь несчастного впоследствии императора. Я вспомнил, как много лет тому назад читал свои сказки его матери, герцогине Австрийской Софии, и как ласково и приветливо обошлись со мной тогда принцы – Максимилиан и брат его, нынешний император Австрийский.
13 апреля я уехал из Парижа в Тур. На всем пути приветствовала меня весна в образе цветущих фруктовых деревьев; в Бордо же, куда я прибыл день спустя, она развернулась передо мною в полном блеске в ботаническом саду. Все деревья, и южных и северных пород, были в цвету, цветы благоухали, а в прудах резвились сотни золотых рыбок. Я снова свиделся здесь со своими земляками и французскими друзьями. Особенно радушный прием ожидал меня у литератора Георга Амера и артиста-музыканта Эрнста Редана. Я провел у них несколько приятных вечеров; Редан играл композиции Шумана; Амер прочел по-французски некоторые из моих сказок и «Картинки-невидимки». При чтении присутствовал один молодой француз; он был так растроган, что прослезился и безгранично поразил меня, бросившись ко мне и поцеловав мою руку.
Из Бордо 25-го числа каждого месяца отходил пароход в Лиссабон, и я уже предупредил О’Нейла о своем прибытии 28 апреля. Погода между тем стояла бурная, и я знал, что при таких условиях переезд через Бискайский залив не будет увеселительной прогулкой. Но и сухопутный переезд через беспокойную Испанию тоже мало улыбался мне, тем более что железная дорога от Мадрида до границ Португалии еще не была окончена. Вдруг узнаю, что в Бордо приехала Ристори и будет играть в один из ближайших вечеров «Медею» и «Марию Стюарт». Я уже говорил выше, как она восхитила меня в Лондоне в роли леди Макбет. Я непременно захотел увидеть ее опять и отложил свой отъезд, отказавшись от морского путешествия. Ристори и в «Медее» произвела на меня такое же неизгладимое впечатление!
Прибыв в Лиссабон, я хотел было остановиться в отеле «Дюран», против конторы О’Нейла, но все номера оказались занятыми, день был воскресный, так что никого из семьи О’Нейла не было в городе, и мне, несмотря на усталость, пришлось нанимать экипаж и немедленно отправляться на дачу О’Нейла, находившуюся в полумиле от города. Встретили меня там восторженно. О’Нейл ждал меня с пароходом и даже ездил встречать меня, когда тот пришел. Датские корабли, стоявшие на Таго, выкинули в честь меня флаги.
Из Лиссабона я решил съездить в Цинтру, прекраснейшую, воспеваемую поэтами часть Португалии, «новый райский сад», как называет ее Байрон. «Здесь царство весны!» – поет о ней португальский поэт Гаррет.
Дорога идет по бесплодной скудной почве, и вдруг перед вами, словно волшебный сад Армиды, внезапно вырастает Цинтра с ее могучими, тенистыми деревьями, журчащими источниками и романтическими скалами. Правду говорят, что тут человек всякой национальности найдет частицу своей родины. Я нашел здесь датскую лесную природу, наш клевер и наши незабудки и часто наталкивался здесь на местечки, напоминавшие мне то одетую в зелень Англию, то дикий скалистый Броккен, то роскошный, полный цветов Сетубал, то северный Лександ с его березовыми лесами. С большой дороги виден городок и старинный замок, где живет король Фернандо. Замок, бывший монастырь, расположен на горе очень живописно. Дорога к нему идет сначала меж кустами кактусов, каштанами и платанами, а затем вьется по скалам между березами и елями. С этой высоты видно далеко-далеко во все стороны, до самых гор по ту сторону Таго; виден и могучий Атлантический океан.
В Цинтре я жил у своего друга О’Нейла. Здесь же встретил я и еще одного друга, английского посланника Литтона, сына писателя Бульвера-Литтона, и мою соотечественницу, виконтессу Роборедо. Я чувствовал себя так хорошо в кругу здешних милых, сердечных друзей и знакомых, что расстаться с ними мне было очень тяжело, особенно с дорогим Хозе О’Нейлом, но время не ждало, через несколько дней из Лиссабона отплывал в Бордо пароход, на котором я решил отправиться. Буря, однако, задержала его, и я пробыл в Лиссабоне несколько лишних дней. Предстоящее плавание по бурному морю не особенно-то радовало меня.
14 августа, рано утром, пароход «Наварра» пришел. Это было огромнейшее судно, настоящий плавучий отель; такого я еще и не видывал. Георг О’Нейл познакомил меня с капитаном и несколькими офицерами из команды, пожелал мне всего лучшего и крепко пожал мне на прощание руку. Он был так весел, оживлен, шутил и смеялся, а мне было так грустно: кто знает – увидимся ли мы еще?.. Раздался сигнал, отдали якорь, пару дали волю распоряжаться судном, и скоро мы были в открытом море. Пароход качало, волны вздымались все выше и выше. Ветер улегся, но море все не успокаивалось. Я было сел обедать, но сейчас же должен был встать из-за стола и спасаться на свежий воздух. Качка очень мучила меня, а я знал, что она еще усилится в Бискайском заливе.
Настал вечер; зажглись звезды, в воздухе сильно похолодало. Я не смел спуститься вниз в свою каюту и укрылся в столовой, где к полуночи и остался один. Свечи потушили; я внимал реву волн, стуку машины, звону нашего сигнального колокола и отвечавших ему и думал о могуществе стихий – воды и огня… Мне живо вспомнилась ужасная смерть подруги моей юности, Генриетты Вульф, и вдруг в судно ударила такая страшная волна, что оно на минуту как бы приостановилось, машина точно затаила дыхание…
Это продолжалось всего одно мгновенье, затем машина снова застучала, но мысли мои уже не могли оторваться от картины кораблекрушения. Я так живо, ярко представлял себе, как вода хлынет через потолок, как мы будем погружаться все глубже и глубже, соображал, как долго будет длиться агония… Я уже выстрадал ее, так разгорячено было мое воображение, наконец я не выдержал, вскочил, выбежал на палубу и отдернул парусину, прикрепленную к борту. Что за величественная, дивная картина! Волнующееся море все горело, огромные волны вспыхивали фосфорическим блеском, мы как будто плыли по огненному морю. Это чудное зрелище так подействовало на меня, что я забыл всякий страх. Опасности нам угрожало не больше и не меньше, чем во всякое время, но теперь я уже не думал о ней, течение мыслей моих приняло другое направление. Разве так важно для меня прожить еще несколько лет? Если смерть придет ко мне в эту ночь – так, по крайней мере, предстанет предо мною во всем своем грозном, прекрасном величии. И я долго стоял на палубе, наслаждаясь чудной звездной ночью и бурным морем, и вернулся в столовую уже освеженным и успокоенным душевно, вполне отдавшись во власть Божию.
Я заснул, сон подкрепил меня, и утром я уже не страдал больше от качки, привык смотреть на бегущие бурлящие волны. К вечеру волнение как будто стихло, а на следующий день, когда мы вошли в пугавший меня Бискайский залив, и ветер совсем затих. Морская поверхность походила на разостланный шелковый покров; мы плыли как будто по озеру. Ну как же я не баловень счастья! Ведь такого плавания я и ожидать не смел. Наутро четвертого дня плавания завидели мы маяк перед устьем Жиронды. В Лиссабоне говорили, будто в Бордо холера, но это было под сомнением. Прибывший на корабль лоцман уверил, что в городе все благополучно; первая же весть была, таким образом, приятная.
По реке мы подвигались медленно и прибыли в Бордо только к семи часам вечера. Здешние друзья мои уговаривали меня побыть здесь еще и махнуть рукой на Париж, где была холера. Мне и самому не хотелось туда, но путь домой через Париж был самый кратчайший, и я поехал в Париж, но остановился там лишь на один день в Grand Hôtel, т. е. в самой здоровой части города. Я ни к кому не заглянул, не пошел даже в театр, а только отдохнул и вечером уже мчался по железной дороге через Северную Францию, где, как говорили, тоже во многих городах была холера. В Кельне о ней, по крайней, мере не говорили, но вряд ли и тут ее не было. В Гамбурге я, наконец, счел себя вне опасности и целых два дня чувствовал себя как нельзя лучше, ходил по театрам, гулял… Вдруг вечером накануне своего отъезда узнаю, что как раз в эти-то дни холера пуще всего и свирепствовала в Гамбурге, выхватывая в день по сотне жертв, тогда как в Париже, откуда я бежал, заболевало в день не больше сорока. Я был очень неприятно поражен, сел на диету, расстроил себе желудок и провел беспокойную ночь. Утром я уехал и к вечеру был в своем родном городе Оденсе, а день спустя в Копенгагене.
Дорожная жизнь для меня окончилась, теперь мне предстояло плотно осесть на родной почве, пить лучи родного солнышка, подвергаться резким ветрам родины, опять барахтаться в разном вздоре, от которого не уйдешь никуда, разве в сказку, но также и жить, наслаждаясь всем великим, добрым и прекрасным, чем одарил Господь мою родину. Друзья мои – семейство Мельхиор – встретили меня на вокзале и увезли в свою усадьбу «Ролигхед». Над дверями красовались гирлянды из цветов, флаги и надпись: «Добро пожаловать!» С балкона своей комнаты увидел я вдали Зунд, весь покрытый парусными судами и пароходами… Здесь, в кругу дорогих друзей, окруженный всеми удобствами и вниманием, проводил я свои дни в высшей степени весело и приятно.
В числе выдающихся людей, с которыми я виделся здесь, был и молодой художник Карл Блок; я очень высоко ценил его талант; познакомился я с ним еще в Риме, здесь же сошелся с ним поближе и стал еще больше ценить его и как художника, и как человека. Ему-то я и посвятил новые сказки, вышедшие в конце этого года.
Вскоре по возвращении на родину я опять был приглашен в королевскую семью и принят с обычной приветливостью. В конце этой недели назначен был отъезд нашей милой принцессы Дагмары в Россию, где ей предстояло сделаться великой княгиней. Последнее свидание и беседа с нею в ее родном доме глубоко взволновали меня.
Когда она уезжала, я стоял в толпе на мостках, перекинутых с корабля, на котором она уезжала со своими родителями. Принцесса увидела меня, подошла ко мне и приветливо протянула мне руку. Тут слезы брызнули у меня из глаз, и я от всего сердца вознес к Богу горячую молитву о молодой принцессе. Теперь она счастлива: ее и там ждала такая же счастливая семейная жизнь, как та, которую она оставила здесь.
Я еще не успел побывать у милой г-жи Ингеман и теперь поспешил к ней. Она была так оживлена, так радовалась, что зрение опять к ней вернулось, а еще более радовалась мысли, что скоро, быть может, прозреет еще лучше – свидится с Ингеманом.
Из Сорё я проехал в Гольштейнборг, а вернувшись в Копенгаген, переехал на новую квартиру. Может быть, кое-кого из моих заокеанских друзей и заинтересует описание моего копенгагенского жилища. Дом находится на Новой Королевской площади; на первом этаже помещается одно из наиболее посещаемых в городе кафе; на втором этаже ресторан, на третьем клуб, на четвертом, где находится моя квартира, живет еще врач, а надо мною фотографический павильон. Таким образом, у меня под руками и еда, и питье, и общество, и даже врачебная помощь на всякий случай, а также фотография, если я пожелаю оставить свой портрет потомству. Кажется, недурно устроился! Обе мои комнаты невелики, но очень уютны, залиты солнцем и украшены статуями, картинами, книгами и цветами, о которых заботятся мои верные приятельницы. Каждый вечер у меня на выбор два места – в королевском театре и в «Казино». Друзья мои рассеяны повсюду, во всех классах общества, и я всегда нахожу у них радушный и сердечный прием.