Книга: Крушение столпов
Назад: 14
Дальше: Глава IV У разверстой могилы

15

С начала депутатской деятельности Симон редко брал слово, а если и выступал, то только по каким-либо второстепенным вопросам. И никогда прежде не участвовал он в таких важных дебатах, где каждая произнесенная им фраза могла иметь столь значительные последствия.
За те секунды, что он шел к трибуне, Симон в который уже раз восхитился поразительной скорости, с какой работала его мысль, когда он говорил на публике, и количеству деталей, какие он мимоходом подмечал: шахматная доска, которую чертил на белом листе бумаги один из его коллег; тусклый носок его собственных ботинок; Стен, покусывающий дряблую кожу на суставах; прядь волос, падавшая на лоб одному из клерков; утомленность и отвращение к людям, написанное на морщинистом лице председателя палаты. Вспомнил Симон и о ковре, который сторговал на прошлой неделе и за который оставил задаток. Словом, он думал обо всем, кроме единственно важной, основной вещи, на которой никак не мог сосредоточить внимание, – речи, которую ему предстояло произнести.
Перед ним – резной карниз красного дерева, справа – стакан, наполненный водой, и миниатюрный металлический карандаш, забытый предыдущим оратором… трибуна, как круглая ванна, опоясывала Симона. Старинная ванна… ванна Марата. У высоких ораторов создавалось впечатление, что они в любой момент могут перекинуться через борт, а люди маленького роста, наоборот, чувствовали себя так, будто сидят в воде по самую грудь.
Симон слушал, как над ним, на самом верху сооружения, председатель, давно выработав привычку бывалых парламентариев легко болтать о чем угодно, не упуская ни слова из выступлений ораторов, без умолку переговаривается с генеральным секретарем.
Внизу Симон мог видеть макушки стенографисток. А там, дальше, открывалась опасная бездна, на противоположном берегу которой шевелилась, ворчала, шумела людская масса из шестисот лиц, враждебная, невнимательная ко всему, кроме ошибки или глупости оратора.
Симон снял очки, чтобы отгородиться от внешнего мира… Цвета и очертания расплылись в тумане: все, что составляло большой амфитеатр парламента Республики, стало походить на громадный, однородный, открытый песчаный карьер, неясные контуры которого смутно различались на склоне холма, где нескончаемой чередой проходит вереница людей и лет.
– Господа… случилось так, что я оказался лично вовлечен в сферу сегодняшних дебатов. Я отнюдь не собираюсь скрывать какие-либо факты из тех, что мои долг и совесть велят представить и разъяснить палате по вопросу, тягостному во всех отношениях, заставляющему нас оставаться тут всю ночь, вопросу, который должен пролить свет на некоторые обстоятельства, известные, быть может, только мне.
Благотворным, успокоительным было для Симона ощущение того, как легко, сами по себе, слова складываются во фразы. Удивительный, таинственный инструмент, заключенный в человеке, однажды уже вступил в действие, как раз в нужный момент возникновение мысли соединялось с возникновением слова, совсем как в моторе – том самом моторе, за мгновение до этого крутившемся вхолостую и слишком быстро, – вдруг включается сцепление, соединяющееся с колесами или валом.
– Но вы, разумеется, признаете, господа, что одно из наиболее тягостных мгновений, случающихся в жизни человека, – когда ему приходится выбирать между дружескими чувствами и совестью. Вот это драматическое мгновение я сейчас как раз и переживаю.
Речь Симона напоминала хорошо укомплектованный, отлаженный, мощный, действующий почти автономно механизм, где все многочисленные детали работали без малейшего шума и скрипа. Оратору оставалось лишь контролировать эту самостоятельно существовавшую часть его организма, которая увлекала, несла его, и нужно было следить лишь за тем, чтобы не позволять себе слишком длинных пауз, чтобы повышать голос в местах, смысл которых было трудно понять или прочувствовать. И Симон надел очки, чтобы не сбиться.
Прямо под ним, на скамье правительства, он заметил лицо Анатоля Руссо, густые седые пряди его волос, нависшие веки, черты лица, увядшие от возраста, борьбы и неуемной тревоги. В памяти Симона всплыл день девятилетней давности, когда министр пригласил его, бедного жалкого преподавателишку, в свою роскошную машину и любезно поделился с ним меховой накидкой, а Симон не знал тогда, должен ли он оставить свою фетровую шляпу на коленях или надеть ее на голову.
А теперь министр безотрывно смотрел на Симона, и в его воздетых кверху глазах читались удивление, мольба, ужас, как во взгляде старика, на которого обрушивается стена и который не может уже двинуться с места, чтобы избежать смерти.
Симон почувствовал, сколь трогательна оказалась ситуация, и сумел извлечь из этого гораздо больше выгоды, чем сам предполагал.
– Все знают, господин премьер-министр, – воскликнул он, – что я начинал карьеру рядом с вами. Да и как я мог бы забыть месяцы, проведенные подле вас, в министерстве просвещения, в военном министерстве, где благодаря вам я узнал, что такое министерство, что такое государство, что такое высшие интересы нации…
Палата, обессиленная воплями минувшего часа, оглушенная длительностью заседания и дошедшая до того состояния, когда у большинства из тех, кто швырял друг другу в лицо оскорбления, осталось лишь смутное представление, из-за чего, собственно, разгорелся спор, палата почти безмолвствовала и, казалось, пропитывалась накалом чувств, вдруг возникших между Симоном и Руссо.
Симон Лашом в полной мере отдавал себе отчет в собственной подлости, в преднамеренно выстроенном предательстве, лишь орудием и целью которого являлась эта речь. Ему выпала удача, весьма редкая в жизни политического деятеля, когда его измена, казалось, совпадала с интересами страны: и у него доставало ловкости с фальшивой искренностью обнажать трагизм собственного положения.
Воздав необходимые почести Руссо и выплатив положенное из чувства благодарности, Симон проделал то же в отношении Шудлера. Собрания, истощившие силы в идейных спорах, любят, чтобы внимание их неожиданно привлекли к человеческим отношениям.
Симон показал, как ненасытная жажда власти расстроила дела Шудлера в не меньшей степени, чем его мозг.
– Да, действительно, – сказал Симон, – в течение многих лет я был в непосредственном, а затем в косвенном подчинении у господина Шудлера. И я действительно до самых последних дней управлял ежедневной газетой, основным владельцем и президентом которой является господин Шудлер. И я действительно, несмотря на всю мою преданность газете, ее сотрудникам и ее читателям, несмотря на все желание спасти ее от катастрофы, почувствовал, что должен уйти в отставку в тот день, когда господин Шудлер начал писать служебные записки на банкнотах в тысячу франков.
Подобное откровение повергло палату в глубокое изумление.
– Бросьте, перестаньте рассказывать сказки! – вскричал Руссо, разгадавший маневр Лашома и обуреваемый яростью.
– Сказки? – повторил Симон. – Пожалуйста, господин премьер-министр, взгляните сами. – Он достал из кармана пиджака записку Шудлера и громко прочитал: – Ничего страшного. Мы стоим крепко. Стринберга заменю я, подписано – Шудлер… Извольте, господа, извольте, – продолжал Симон, потрясая банкнотой, – вы видите, кому доверяли государственные гарантии.
На скамьях задвигались, раздались негодующие смешки, выкрики.
Руссо смертельно побледнел.
– Но я же ничего этого не знал! Мне-то Шудлер банкнот не посылал! – воскликнул он.
– Вам он посылал другие! – крикнул ему кто-то слева.
– Это чудовищно, это подло! Я не позволю…
– Господа, господа, успокойтесь! – крикнул председатель палаты, громко стуча ножом для разрезания бумаги. – Господин Гурио, я буду вынужден призвать вас к порядку! Тихо, господа! Сегодняшние дебаты превращаются в спектакль, за который вам должно быть стыдно. Надо помнить о чести нашего собрания.
– Я допускаю, господин премьер-министр, что долгие годы личной дружбы, пусть даже в ущерб интересам общественным, заставили вас закрыть глаза на странности в поведении банкира Шудлера, заметные уже в течение нескольких месяцев, – вновь заговорил Симон, чей голос вернул относительное спокойствие на галереях. – Но неужели вы, господин премьер, даже не предположили, что деньги, предназначенные для сообществ, могут использоваться в целях поправления личных дел господина Шудлера? Сделка была заключена четырнадцатого апреля за обедом между ним, Стринбергом и вами…
Собрание вновь забурлило: потянулись руки, депутаты жестами показывали, что сомнений теперь нет.
– Ну вот, все стало ясно! – восклицали они, будто сами никогда в жизни не принимали приглашений деловых людей, а ели всегда в одиночку, в дешевых ресторанах.
– Столь точные сведения я получил непосредственно из уст господина премьер-министра, в ту пору министра финансов… И вы были так мало уверены в солидности сделки, – продолжал Симон, вновь обращаясь к Руссо, – что даже, вернувшись с этого обеда, спрашивали моего мнения о ситуации, в которой находятся оба финансиста.
– О нет, это уж слишком! – воскликнул Руссо, хватив кулаком по пюпитру. – Да ведь вы сами, Лашом, ответили мне по телефону, что положение Шудлера так же прочно, как и положение Стринберга.
Маленькая ладошка Руссо негодующе и возмущенно потянулась к трибуне.
– Простите, господин премьер, – отпарировал Симон почти с иронией, храня полнейшее спокойствие. – Я сказал вам: «Положение Шудлера не представляется мне прочнее положения Стринберга!»
– Но это же просто чудовищно! – вскричал Руссо с перевернутым лицом, обернувшись, словно в попытке найти позади себя, на скамьях палаты, свидетелей его честности.
Тогда встал Робер Стен.
– Позвольте, господа, – скрестив руки, патетически произнес он, – неужели по одному лишь телефонному звонку можно решать вопрос о гарантиях государства?
Ему зааплодировали почти все группы.
– Кем был финансист Стринберг? – продолжал Симон. – Как все мы знаем, господа, он был одним из феодалов международного капитализма, вознесенных на вершину пирамиды вассальной зависимости; а они, как справедливо выразился несколько дней назад один из самых блестящих умов нашего собрания (и Симон сделал жест рукой в сторону Робера Стена), не более чем авантюристы, строящие свои авантюры на мелких вкладчиках.
По мере того как Симон говорил, как он избивал своих прежних покровителей и доходил даже до того, что с изысканной вежливостью воровал мысли своих друзей, он приобретал все большее влияние. С каждым произнесенным словом в голосе его появлялось все больше металла.
– Выходец из народа, – опершись обеими руками на трибуну, продолжал он, – получавший от государства стипендию от начала до конца обучения, до глубины души преданный принципам свободы и равенства перед законом, которые как раз и дают возможность людям вроде меня стать здесь выразителем народных чаяний, я не могу ни поддерживать этих феодалов от финансов, ни присоединяться к тем, кто их поощряет, пользуется их услугами или служит им сам.
Его прервали долгими аплодисментами; и Симон теперь знал, что отныне может управлять не только своей речью, но и всем собранием в целом.
– Стринберг умер, – снова заговорил он, – разорив тысячи людей. Заем на строительство, посулив который господин премьер-министр обрел доверие парламента, не состоялся. Зато фонды для потерпевших поглотил крах банка Шудлера, государственный кредит серьезно подорван, а сами потерпевшие из разрушенных районов по-прежнему спят под навесами.
Робер Стен, нахмурив брови, чувствовал смутное беспокойство. Согласно тщательно разработанному сценарию, он бросил Симона на приступ для того, чтобы тот не только отвел от себя все подозрения, но и сделал несколько необходимых разоблачений Руссо, которые позволят сбросить премьер-министра с кресла. Мысленно Стен оставил себя в резерве на случай, если Симон окажется в трудном положении и ему понадобится помощь или, что было бы еще предпочтительнее, для того, чтобы вслед за ним выложить заготовленные аргументы и добить Анатоля Руссо. И вот пожалуйста, Симон выполнил работу сам, и выполнил ее так хорошо, что все почести достались ему. «В конце концов, – подумал Стен, кусая утолщения кожи на суставах, – главное – свалить Руссо. К тому же успех Симона лишь укрепит нашу партию». Марта Бонфуа, слушавшая выступление своего молодого любовника сначала с большим волнением, потом с гордостью, внезапно подумала: «Теперь он выбрался. – Он не станет тонуть, спасая трупы… Наверняка он далеко пойдет, и это меня радует… Но похоже, во мне он больше не нуждается».
Интерес к выступлению у нее тут же поубавился, она вынула из сумочки зеркало и принялась искать взглядом на скамьях, возвышавшихся позади Робера, молодых депутатов, некрасивых, но интересных, добычу последнего улова, тех, кому она могла еще помочь обрести успех.
– Что же касается моего руководства «Эко дю матен», – говорил Симон, – я передаю отчеты о моем управлении в распоряжение комиссии по расследованию, которую вот-вот должны создать.
До сих пор это слово не было еще произнесено. Анатоль Руссо принял его как удар ножом в живот. Старик скрючился на скамье; во взгляде его промелькнуло что-то болезненное и детское, будто он хотел сказать Симону: «Зачем говорить о комиссии по расследованию? Зачем такая крайняя жестокость? Почему именно ты должен мне причинять столько зла?»
Симон вытер пальцем капельки пота, которые он чувствовал на верхней губе.
– Палата легко может понять, – заключил он, – что в силу изложенных причин для меня невозможно, именно в интересах Республики, и далее поддерживать действия правительства, и, думаю, я могу объявить, что депутатская группа, к которой я принадлежу, целиком займет ту же позицию.
И Симон Лашом сошел с трибуны под дружные аплодисменты, отвратительный и торжествующий.
Руссо поднял глаза на председателя палаты, будто спрашивая, что ему делать; плотный старик, каждые две недели наблюдавший, как, словно карточный домик, разваливается очередной кабинет, изобразил на лице выражение, которое означало: «Ба! Вы же знаете не хуже меня!»
Тогда Анатоль Руссо, опираясь на пюпитр, приподнялся и сказал:
– При таких условиях, господа, я ставлю вопрос о доверии.
Затем его окружили несколько министров, они что-то говорили, но он, казалось, не слишком явственно их слышал: ему было трудно дышать, точно останавливалось сердце, и маленькие красные черточки замелькали в глазах.
– Вам плохо, господин премьер? – спросил кто-то из его министров.
– Нет-нет, все в порядке, – ответил он.
В семь часов пятнадцать минут утра кабинет Анатоля Руссо был свергнут 316 голосами против 138 и сотни воздержавшихся; запрос о назначении комиссии по расследованию был поддержан тем же числом голосов.
В зале Четырех колонн Симон в окружении множества поздравлявших его людей, иные из которых уже завидовали или ненавидели его, осознавал собственную значимость – он свалил первый в своей жизни кабинет.
Внезапно он заметил Руссо. Старик был без шляпы и пытался всунуть руку в рукав пальто. Он влез кулаком под подкладку и, нервничая, упорно шарил по ней, смешной, трогательный, жалкий.
Симон, чувствуя себя неловко, на мгновение задумался, что он должен делать и существует ли в подобных случаях какой-либо обычай. Он решил подойти к человеку, которого только что свалил.
– Послушайте, господин премьер, – заговорил Симон, – мне очень неприятно, но, право же, по совести…
И он машинально протянул руку, чтобы помочь Руссо надеть пальто.
– Нет никакой совести, – вскричал Руссо, – и ты это прекрасно знаешь, нет никакого премьера, ничего больше нет, ничего, кроме мелких негодяев вроде тебя и грязи кругом… Ты, ты, Лашом, разделался со мной… Ты получил шкуру Шудлера, а теперь и мою! Но день придет, вот увидишь… увидишь, придет день…
Резким движением он высвободился из плена пальто: раздался треск раздираемого в рукаве шелка, затем Руссо как-то странно завертелся на месте и, приложив свои маленькие ладошки ко лбу, вышел.
Депутатская группа, к которой принадлежал Симон, тотчас же собралась в отведенном ей зале, чтобы получить первые инструкции к предстоящему важному, полному политической борьбы дню. Было очевидно, что Роберу Стену предстоит сформировать новый кабинет, так же как и то, что Симон Лашом войдет в него по меньшей мере в качестве заместителя министра.
Через несколько минут, во время обсуждения группой очередных вопросов, кто-то вошел в комнату.
– У Руссо только что случился удар, – сообщил вошедший. – Он поднялся в кабинет премьер-министра за своим портфелем и повалился на стол…
Все взгляды непроизвольно устремились на Симона. Он подошел к окну и отодвинул тяжелую двойную портьеру. Яркий дневной свет залил комнату, разом затмив лампы, безжалостно обнажив серые усталые лица, окурки в пепельницах и повисший в воздухе дым. Ночь политических баталий подошла к концу.
Симон увидел, как по вымощенному двору Бурбонского дворца к машине с открытой дверцей медленно продвигаются люди, в движениях которых чувствуется торопливость, осторожность, неловкость одновременно, а посреди, поддерживаемый за плечи, отдался чужим рукам маленький старичок с густыми седыми волосами, на слишком высоких каблуках, без сознания, с болтающейся головой и обмякшим телом.
Симон не сумел отогнать от себя воспоминание о другой машине и о рухнувшей на сиденье старухе. Как и в тот раз, он прошептал самому себе: «Либо он, либо я». Ибо судьбой ему было определено – взбираться на вершину социальной лестницы, шагая по головам стариков, носивших его когда-то на руках.
Назад: 14
Дальше: Глава IV У разверстой могилы