4
В конце рабочего дня Анатоль Руссо, выбравшись наконец из эйфорического тумана, в какой его погрузили излишества стола, взглянул на вещи более критическим оком. Шудлер со своей трясущейся рукой и странными речами показался ему очень усталым. С другой стороны, предложение Стринберга грянуло как гром среди ясного неба… И понять, что происходит в голове у этих двоих, было делом немыслимым.
Руссо позвонил Симону Лашому и спросил, не может ли он заехать в министерство. Симон появился поздно.
– Ах, дорогой Симон, – начал министр, – я хотел просить вас… Фотограф из вашей газеты тут как-то, на благотворительном празднике, вовсю старался снимать меня с ученицами балетной школы. Я понимаю, что это прелестно, но, учитывая события и важные решения, какие мне, возможно, на этих днях предстоит принять, я был бы вам признателен, если бы этот снимок не помещали.
Хотя Симон прекрасно знал, сколько часов своего драгоценного времени Руссо каждый день тратит на изучение всего, что говорится о нем в прессе, проталкивая одни статьи, задерживая другие, задабривая карикатуристов, он все же полагал, что министр не стал бы беспокоить его только по этому поводу.
На всякий случай, чтобы визит не прошел совсем уж зря, он попросил Руссо увеличить жалованье инспектору государственных владений в его округе.
– Договорились, – ответил Руссо, – бумаги у Дюпети: направьте мне письмо, и все будет сделано.
Руссо поднялся, так как стенные часы работы Буля («под номером два в реестре Людовика XIV…») прозвонили семь, подошел к Симону, фамильярно взял его под руку и, утащив к окну, рассказал ему о некоторых вещах, обсуждавшихся на обеде у барона Шудлера.
– Дорогой мой, я совершенно очаровал, – объявил он, – кое-кого, кто недосягаем и перед кем все дрожат. Он на меня прямо молится – впрочем, я подробно изложил ему ситуацию и, надо сказать, весьма впечатляюще. И ничего у него не просил. Он сам выдвинул предложения, о которых я пока не могу говорить, но которые очень и очень важны. – На мгновение он умолк. – Взгляните-ка сюда. До чего же прекрасно, до чего величественно, – проговорил он, указывая на колоннаду, которая уже погружалась во мглу. – Во всяком случае, – продолжал он, – я хотел бы знать, что вы думаете о положении нашего друга Ноэля на сегодняшний день и какая существует связь между Стринбергом и ним?
– Но… я не знаю, – осторожно и в то же время искренне проговорил Симон. – Я занимаюсь исключительно «Эко» как отдельным предприятием и совершенно не касаюсь вопросов, связанных с банком.
– Да-да, понимаю, – сказал Руссо, – но Шудлер оказывает вам доверие, какого он никогда никому не оказывал, даже собственному сыну: попытайтесь разузнать у него что-нибудь. Я прошу вас об этом в его же интересах… а заодно, может быть, и в ваших собственных. – Руссо снова помолчал. – Стринберг предложил мне заем, – добавил он, понизив голос и позволяя себе говорить о том, о чем твердо решил молчать. – И я хочу… Мне остается только определить цифры, так что вы понимаете…
И снова тщеславие возобладало в нем над осторожностью. Симон покачал головой.
– Ах! Симон, мой мальчик, – продолжал министр с самодовольной улыбкой, подняв руку к плечу молодого депутата, – напрасно вы меня предали!.. Да-да, я знаю, что говорю. Вы не должны были выдвигать себя от другой партии. И из-за этого вы потеряли время. А со мной достаточно быстро стали бы, может, и начальником департамента. Но вообще говоря, и это тоже вполне поправимо.
Видя себя уже в роли благодетеля, Руссо с легким волнением глядел на своего давнего подопечного.
– Итак, я на вас рассчитываю, – заключил он. – Но все это остается между нами, не так ли? Видите, какое я вам оказываю доверие…
Симон в задумчивости вышел и направился прямо к Марте Бонфуа. Она тотчас набрала номер телефона Робера Стена.
Робер, глава партии, один из «близких друзей» с каминной доски, собирался вечером в театр. Он хотел посмотреть – пока пьеса не сошла с репертуара – «малышку, о которой нынче все говорят, последнее открытие Вильнера».
– По-моему, она ничего собой не представляет и вид у нее стервозный, – сказала Марта. – Мне кажется, Эдуард снижает уровень.
На другом конце провода глава партии двусмысленно пошутил.
– Да нет… я говорю: снижает уровень, – повторила Марта, рассмеявшись своим прекрасным мелодичным смехом. – Робер, ты невозможен! Так, значит, решено – ты приходишь после театра.
После полуночи глава партии позвонил в дверь квартиры на набережной Малаке.
Этот бывший любовник Марты был человеком с высоким лбом и смуглой кожей. Довольно тонкие его пальцы портили толстые складки кожи на суставах, что было особенно видно, когда он держал в руках сигарету или карандаш. Адвокат с именем, искусный и ловкий политик, много раз уже занимавший кресло премьер-министра, Стен тяготел к глобальным идеям и обладал высочайшей общей культурой, что часто давало ему преимущество во время дебатов в Бурбонском дворце.
Сильно накрахмаленные манжеты выглядывали у Робера Стена из рукавов пиджака; он чуть склонился над бокалом хорошо охлажденного шампанского, помешивая его палочкой из слоновой кости, чтобы выпустить газ, и слушал Лашома.
Марта Бонфуа задержала на узловатых пальцах «близкого друга» один из тех меланхолически нежных взглядов, в которых проплывают воспоминания о былых страстях.
– Ну что же, друзья мои, Руссо – дурак, о чем я знал и раньше, и ты был абсолютно прав, Лашом, не пойдя за ним.
Согласно парламентскому обычаю Лашом и Стен были на «ты», испытывая, правда, некоторую неловкость и придерживаясь известных различий: Стен всегда называл Симона по фамилии, а Симон, обращаясь к Стену, говорил: «президент».
Марта призналась, что не понимает, как кто-либо, пусть даже Стринберг, один может одолжить Франции сумму, достаточную для того, чтобы выровнять ее бюджет и восстановить разрушения.
– На самом деле это и он, и не он, – стал объяснять Стен. – Если операция удастся, она будет произведена консорциумом банков, который зависит от Стринберга и куда Шудлер, видимо, хочет войти… Ведь подумай, Марта, дорогая, весь современный капитализм держится на двух вещах: первое – на том, что называется контролем, иными словами, на ситуации, когда акционерное общество фактически беспрекословно подчиняется тому, у кого в руках, казалось бы, немного – всего от десяти до пятнадцати процентов акций, потому что остальные восемьдесят пять или девяносто процентов разбросаны среди тысяч, а иногда и десятков тысяч людей, не обладающих решительно никакой властью; второе же – это возможность для акционерного общества получить акции другого общества и, следовательно, при случае установить над ним контроль. Такой человек, как Стринберг, не владеет ни капиталами, которыми он ворочает, ни шахтами, ни домнами, ни лесопилками, ни пакгаузами, ни кредитными учреждениями – словом, ничем из того, что составляет его могущество. Все это он контролирует. Он владеет десятью процентами акций десяти или двенадцати наиболее крупных акционерных обществ Европы, каждое из которых в свою очередь контролирует десяток других и т. д. Он как сюзерен, находящийся наверху пирамиды вассальной зависимости. Он мог бы, если бы захотел, чеканить монету, печатать банкноты со своим изображением и пользоваться – а он наверняка и пользуется – преимуществом экстерриториальности. Он – Лотарь III или Карл V, живущий в гостиничном номере.
Он умолк и взглянул на Марту, проверяя, не стало ли ей скучно. Но Марта Бонфуа обладала талантом внушать мужчинам уверенность в их гениальности.
– Все-таки это чудовищно, – проговорил Симон, – ведь в конечном итоге подобное всевластие зиждется, с одной стороны, на горбу мелких вкладчиков, а с другой – на труде тысяч рабочих, докеров, шахтеров…
– Ну разумеется, чудовищно! – отозвался глава партии, пожимая плечами. – И поэтому, будь я в твоем возрасте и начинай я сегодня политическую жизнь, ты увидел бы меня, по всей вероятности, не в центре, а на левой стороне зала заседаний.
И он посмотрел на Симона с тем видом всепрощающего упрека, какой бывает иногда у людей на вершине их карьеры по отношению к молодым, избегающим роли бунтарей, традиционно отведенной для них.
– Только не нужно преувеличивать, – продолжал Стен. – Мы в парламенте, безусловно, защищаем мелких вкладчиков. Это согласуется с нашими интересами и является нашим долгом. Но абстрактно они не слишком меня трогают. Капитализм сделался экономической системой для перестраховщиков. Все надеются на прибыль, стараясь, насколько возможно, избежать риска. Не было еще случая, чтобы к любому рычагу власти, тотчас по его появлении, не протянулась какая-нибудь рука, стремясь за него ухватиться. И неизбежно люди авантюрного склада, если не авантюристы, наступают на безликий плебс – на кротких мелких игроков. Иными словами, на всех тех, кто захотел обогатиться, ничего не делая, или сохранить все, что у них есть, ничего не производя, тех, кто рассуждает о знаменитых «банковских пиратах» и всемогущих финансистах… – Он встал, прошел к камину, постучал по своему портрету и произнес с иронией: – Да, в то время я был молод и хорош собой. – Затем он обернулся, раскинул руки на зеленой мраморной доске за его спиной и, чуть подавшись вперед, заявил: – В том, что капитализму суждено исчезнуть, сомневаются только дураки, ибо все в конце концов умирает: цивилизация, нации, государства, религии. Любая привилегия, которая перестает оправдывать работу или риск, в конце концов приводит к гибели ее обладателей… Но сколько времени она еще продержится? Вот это уже другой вопрос!.. Мне, скажем, в тридцать лет поставили диагноз болезни сердца, а я все еще с вами…
У Стена был красивый голос, самодовольный, но теплый, с множеством обертонов, точно интонирующий фразу. С места, где он стоял, взгляд его свободно проникал в пенистый вырез халата Марты.
– Господи, до чего у тебя красивая грудь, – произнес он.
В этой элегантной, изысканной, удобной квартире собрались три человека, чье влияние, решения, действия имели большое значение для жизни империи в сто миллионов жителей: эти три человека ясно видели все пороки своего времени, но не решались доходить в своих рассуждениях до окончательных выводов из страха вынести приговор самим себе вместе с обществом, которым они управляли.
Умудренные опытом могильщики довольствовались тем, что предавали режим земле, окружая его цветами, дабы заглушить запах тления.
– А возвращаясь к Стринбергу… – продолжал Стен. – Люди его уровня, которых лишь несколько во всем мире, как мне кажется, не подпадают уже под утвердившееся за ними определение «финансист». Спекуляции их восходят к высшим законам математики, к формальной логике или деспотизму. Но в то же время они подчиняются романтическому представлению о самих себе. Ты так не думаешь, Лашом?.. Авантюристы, пробравшиеся в диктаторы, но вознесшиеся слишком быстро для того, чтобы основать династию, да и слишком занятые собой, чтобы этого желать… попирающие законы, сосредоточенные на созерцании своего могущества, они теряют контакт с реальностью и забывают в конце концов, что их колоссальное влияние зиждется все-таки, как ты сказал, на хлебе, который кто-то молотит, на металле, который кто-то плавит, на товарах, которые переходят из рук в руки, на кораблях – словом, на труде людей и на их нуждах.
Робер Стен сел на своего конька. Неисправимый говорун, способный слушать себя до бесконечности, строивший речь как профессиональный адвокат, привыкший к политическим собраниям и прениям в парламенте, он всегда готов был без подготовки с блеском выступить на любую тему.
Симон не упускал ни единого слова из того, что говорил «президент»: он наблюдал еще более блестящую, более высокую работу мысли, чем его рассуждения, и обогащал темы своих будущих выступлений.
– И вот в один прекрасный день, – продолжал Робер Стен, – реальности, в которых эти поэты власти денег не отдают уже себе отчета: насыщение рынка, бесполезность демпинга, падение покупательной способности, отсутствие сбыта продуктов, кризис занятости, революция или голод в какой-либо точке планеты, а кроме того, зависть соперников и нетерпение подчиненных – приводят к тому, что почва внезапно ускользает у них из-под ног и сталкивает их с вершины бумажной пирамиды, вроде того как ружейный выстрел в голову поэта прерывает поток его стихов и обрекает их на бессмертие. У меня есть немалые основания полагать, что Стринберг близок к катастрофе такого рода, к одному из тех крушений, о которых говорят: «Да как же это возможно?» – тогда как оно было крупными буквами начертано в его судьбе. Он проводит сейчас такие же операции, какие принесли ему успех в начале карьеры. Почему, ты думаешь, Стринберг так настойчиво стремится войти в доверие к Шудлеру? Да потому, что он, Стринберг, и никто другой, придумал эти знаменитые сообщества, чтобы параллельно иметь возможность создать кооперативы покупателей, сбыть продукцию той промышленности, какую он контролирует. Ты улавливаешь механизм? Но когда главнокомандующий, вновь встав во главе своих войск, берется выполнить обязанности лейтенанта, поражение – не за горами… Со своей стороны, Шудлер на склоне лет, уже не обладая столь ясным умом, решил пуститься в игры Стринберга.
Стен умолк, допивая вино.
– Если хотите знать мое мнение, – заключил он, – и Стринберг, и Шудлер сейчас в очень плохом положении, и каждый из них надеется выкарабкаться с помощью другого, с той только разницей, что Шудлер рассчитывает на одного Стринберга, а Стринберг – на шесть или семь таких Шудлеров. Но рухнут они вместе, и этот дурак Руссо вместе с ними.
Было два часа дня. Робер Стен, запечатлев долгий поцелуй на руке Марты, вышел из ее дома, и Лашом из приличия спустился вместе с ним. На набережной, возле машины, где шофер, очнувшись ото сна, вздрогнул, глава партии сказал Симону:
– Давай, дорогой мой Лашом, иди к ней, к нашей божественной Марте. Со мной нечего таиться… Я рад. Мне кажется, сейчас она счастлива…
На следующий день Симон Лашом позвонил Анатолю Руссо, чтобы сообщить, что после долгого разговора с Ноэлем Шудлером он считает дело с займами не менее надежным, чем дело с займом Стринберга.