12
Госпожа де Бондюмон провела тихий приятный день возле камина с грифонами, обмениваясь воспоминаниями и сожалениями о несбывшемся со своим старым любовником, а потом наблюдая, как он погружается в дрему. Дважды она подходила к его креслу с высокой спинкой, гладила руку с сердоликовой печаткой, подносила ее даже к губам, затем торопливо, покачиваясь на нетвердых ногах, садилась на место, боясь, как бы в это время не вошел кто-то из слуг.
Они любили друг друга тридцать лет, вернее, они полюбили друг друга тридцать лет назад и привязались один к другому тем нежным чувством, какое поддерживает иллюзию любви у тех, кто перешел грань возраста, когда еще бывают перемены.
Вдовство Урбена де Ла Моннери восходило к 1875 году. Его молодая жена умерла в родах, так же как и младенец.
– О нет! Я пережил слишком большое горе и никогда уже не женюсь, – сказал тогда Урбен.
В начале их связи Одиль де Бондюмон была еще замужем. Однако даже после смерти господина де Бондюмона они с Урбеном продолжали соблюдать в глазах света все ту же осторожность, все ту же безупречную сдержанность – таким образом, за тридцать лет они провели наедине столько же времени, сколько требуется обычным любовникам, чтобы возненавидеть друг друга через тридцать месяцев.
Подкрадывалась импотенция, потом начались недуги. Теперь они подошли к порогу смерти. И когда госпожа де Бондюмон тихонько подносила к своим сморщенным губам высохшую руку слепца, а он делал вид, будто не замечает этого, они испытывали то же неистовое волнение, какое вспыхивает в порыве самой пылкой страсти, потому что в них не переставая билась мысль: «Насладимся же этим: это все, что нам осталось, и, быть может, в последний раз».
Внезапно маркиз очнулся от дремы.
– Одиль, Одиль! – воскликнул он. – В парке трубят «улюлю». Я не ошибаюсь?.. Идемте, идемте, отведите меня.
– Да что вы, Урбен, не пойдете же вы без пальто!
Он затряс бронзовым колокольчиком.
– Флоран! Треуголку, трость и пальто!
Через две минуты он уже торопливо шагал по парку, опираясь на руку своей старинной подруги.
– Да не идите так быстро, – сказала она, – вы устанете.
Жаклин и ее товарищи, выехав уже на дорогу, ведущую к пруду, не переставая трубили в рог. Голова оленя виднелась посередине пруда, а собаки плавали вокруг. Сбежались все лесничие и слуги из замка.
– Ну что, ты видишь, папочка! – кричала Леонтина Лавердюр. – Взят он, твой двухтысячный. И нечего было так переживать.
– Карл Великий, отвязывай лодку, – скомандовал Лавердюр и, заметив маркиза, пошел ему навстречу. – Какой прекрасный конец охоты, господин маркиз, какой прекрасный конец, – сказал он. – Жалко, что господин маркиз не может этого видеть.
– Нет-нет, я вижу, Лавердюр. То есть я помню… как это бывало. «Улюлю» в Моглевском пруду – нет ничего прекраснее! Много лет уже такого не случалось.
– А уж охота-то была, господин маркиз, и мечтать не надо. Я доложу нынче вечером господину маркизу, покажу на макете. И госпожа графиня, как всегда, прискакала первой, вместе с собаками. А господин граф, к примеру, так хорошо вел всю охоту вначале… Правда, видно было, как он всей душой старается заменить господина… неизвестно, куда он делся.
Лавердюр снова надел челюсть и будто помолодел.
Подъехало несколько машин и экипажей. Из них вышло значительное число всадников, давно уже спешившихся.
Маркиза окружили и поздравляли, словно по случаю крупной победы или большого семейного праздника.
– Ах! Дорогой Урбен, какой великолепный получился у тебя день ангела: ты можешь радоваться, – говорил тучный Мелькиор де Дуэ-Души.
Каждый был доволен собой и другими, каждому хотелось проявить дружеское расположение, говорить приятные вещи.
– Лавердюр, – воскликнул маркиз, – принимайте оленя. Я не люблю, когда животные страдают.
Лавердюр сел в лодку, которую Карл Великий погнал по пруду с помощью шеста.
«О Господи! Сделай так, чтобы ничего не случилось!» – молилась Леонтина Лавердюр. Она видела, как олени в агонии переворачивают лодки. Но тогда Лавердюр был молод.
Вся дорога к пруду была забита зрителями. Длинноносые мелкопоместные дворяне, спешившись, распрягли лошадей и принялись растирать себе ноги и поясницу. Наступила глубокая настороженная тишина, в которой слышалось скольжение лодки по воде.
Лодка и олень несколько мгновений плыли бок о бок, точно два сооружения, готовых сомкнуться. Затем Лавердюр левой рукой схватил оленя за хвост и дважды вонзил нож ему в бок. Животное на полкорпуса выскочило из воды и тут же рухнуло обратно: рога завалились, подобно сломанной мачте, и поверхность пруда вокруг них ярко окрасилась кровью.
Лавердюр, стоя, снял шапку, а на берегу снова затрубили в рог.
Пиршество собакам устроили перед замком в нескольких шагах от того места, где утром проходило благословение. Куски разрубленной туши разложили на лужайке. Плантероз, старик лесничий, взял голову оленя и принялся раскачивать ее на глазах у своры, сдерживаемой хлыстом, затем стянул «скатерть» – кожу животного, прикрывающую груду окровавленных внутренностей. И собаки жадно набросились на них.
– Жаклин! Жаклин! – позвал маркиз. – Пойдите сюда. Так кому все-таки мы воздаем почести? Скажите-ка мне, кто у нас тут.
– Ах! Дорогой маркиз, – сказал Жилон, – сегодня у нас такой замечательный предводитель команды, и мне кажется, все право за ним.
– Кто это?
– Один из самых замечательных предводителей команды. Правда, Жаклин?
– Да, да. Безусловно, – с улыбкой ответила она.
– Но кто же, господи ты боже мой! – в нетерпении воскликнул слепец.
По знаку Жилона Лавердюр, предупрежденный заранее, подошел ближе.
– Господин маркиз, – сказал он, – господа решили, что ногу этого оленя, взятого под Моглевом, двухтысячного с тех пор, как я состою в команде, должно преподнести господину маркизу.
Жаклин взяла руку дяди, приблизила ее к шляпе, на которой Лавердюр подносил ногу с надрезанной тоненькими полосками кожей, в то время как господа протрубили в рог положенный в таких случаях сигнал.
– Это же смешно, просто смешно! – пробормотал растроганный маркиз.
За долгую карьеру великого доезжачего Лавердюр удостоился двухтысячного рукопожатия, которое было одновременно и первым человеческим рукопожатием, первым – когда между ладонями не шелестела сложенная банкнота.
Затем маркиз сделал вид, что разглядывает ногу оленя, щупал копыто, в то время как Лавердюр делал вид, что вытирает фетр своей шляпы.
– Скажите, Лавердюр, у вашего оленя были сильные ноги?
– О да, господин маркиз, ноги у него были сильные.
– Вы всегда оставались превосходным товарищем, Лавердюр, – совсем тихо сказал маркиз.
Сигнал «Моглев», ударившись о величественный парадный фасад, прокатился по крышам деревни и разнесся по парку, когда появились, приближаясь на рысях, два всадника в светло-желтой одежде. Это были Де Воос и огромный голландский барон.
Оба всадника резким жестом бросили поводья слугам и тяжело сползли с седла: шагая нетвердой походкой в своих высоких сапогах, глядя вокруг мутными глазами, они присоединились к группам, расточая дамам двусмысленные и слащавые комплименты. Язык, на котором изъяснялся голландец, почти нельзя было понять.
«Гляди-ка, – подумал Лавердюр, – вот и опять барон налился через край, и, похоже, господин граф составил ему компанию. Оттого он и не догнал нас».
Когда Габриэль заметил Жаклин, его лицо, хранившее до сих пор безмятежное и добродушное выражение, налилось гневом.
– А, вот вы где! – воскликнул он. – Прежде всего я требую, чтобы Жюльена выставили за дверь. Он не может даже проследить, чтобы лошадей подковали как следует. За дверь, вы слышите? Бардак тут развели в вашем сарае. Я вас всех вымуштрую, все будете по струнке ходить, как у меня в эскадроне. Все попрыгаете.
– Да, да, безусловно. Но теперь я прошу вас замолчать, – сухо проговорила Жаклин, – потому что вы чудовищно пьяны и беспредельно меня огорчаете. Я никогда не предполагала, что вы можете дойти до такого состояния.
– Я нисколько, ни на йоту не пьян, – крикнул Габриэль, – а если когда-нибудь и буду, женщины должны молчать.
К счастью, трубачи продолжали дуть в трубы и заглушали его голос.
– Что же это в самом деле? – снова взяв ироничный тон, продолжал Габриэль. – Почему не трубят «Шудлер» или «Франсуа»? Ничего не могут как следует сделать.
И, поднеся к губам металлический мундштук, он принялся предельно фальшиво трубить «шестигодовалый олень, совсем молодой», несколько вольные слова которого были известны:
Вот прекрасный шестигодовалый олень,
совсем молодой,
Он – настоящий рогоносец.
Если бы Жаклин была одна, она бы разрыдалась.
Стало темно и одновременно холодно. Гости разошлись по машинам или отправились закусить в буфет, оборудованный в столовой замка.
Жаклин хотелось удержать Габриэля хотя бы от этого последнего испытания, и она отослала его спать.
– Ван Хеерен, ван Хеерен, друг мой, давайте выпьем! – кричал он. – А всех женщин – к черту!
– Если вы непременно хотите, чтобы вас приняли за лакея Франсуа, – сказала Жаклин, – вы можете продолжать.
Увидев, как исказилось лицо Габриэля, она испугалась своих слов. Однако она добилась своего. Ей удалось сквозь пьяный угар добраться до единственного чувствительного места в сознании мужа. И он не попытался поднять на нее руку.
Герой сегодняшнего утра, тот, кому все завидовали и кем восхищались, ушел нетвердой походкой, повесив голову, бормоча себе под нос: «Лакей Франсуа… лакей Франсуа…»
– Бедная малышка, – шептались гости, – вот ужас, если муж у нее окажется пьяницей.
Жаклин утащила госпожу де Ла Моннери в маленькую гостиную.
– Но в конце концов, мама, – выпалила она, – что мне делать? Не могу же я жить в таком кошмаре!
– Ну-ну, не драматизируй, – сказала старая дама. – Он слишком много выпил, это случается со всеми мужчинами. И потом, что же ты хочешь – он ведь служил в колонии!
Посреди ночи, когда весь замок погрузился в тишину, Жаклин, проплакавшая все время, пока была одна, увидела Габриэля на пороге своей спальни.
– О нет, только не это, только не сегодня! – воскликнула она. – Только не после того, как вы себя вели. Я никогда вам не забуду, никогда!
Однако, проспав пять часов, Габриэль еще не вполне протрезвел. Он принялся грубо выкладывать ей все свои претензии, пережевывая свою ревность, предъявляя бесконечные требования.
Потом он лег в постель Жаклин, и она не сумела ему помешать.
– Лакей, значит, лакей Франсуа? – повторил он, раздевая Жаклин и ложась на нее. – Ну ладно, увидишь, сейчас ты увидишь.
Он говорил не умолкая. Последний запрет между ними был снят – запрет бесстыдных слов. Той ночью Габриэль открыл Жаклин сладострастие непристойных выражений. Она не решилась – она никогда не решится – повторить их. Но она их принимала, вымаливала движениями рук и поясницы: она отвечала на них хриплыми вскриками, она чувствовала, как они разливаются по всему ее телу. Она запросила пощады, когда наслаждение стало переходить в боль.
Обессиленная, напуганная, пристыженная и оглушенная грехом, совершенным в брачной постели, Жаклин, лежа с широко открытыми в темноте глазами, поняла вдруг, что никогда не испытывала подобных радостей плоти, – и с этой минуты она многое стала прощать своему второму мужу.