Книга: Правила неосторожного обращения с государством
Назад: Проклясть. Мандельштам
Дальше: Перевозбудить. Зощенко

Торжествовать. Ахматова

См.: Новый Сатирикон, 1916, № 2. С. 2. Рис. В. Лебедева





«Меня не печатали 25 лет. (С 25 до 40 и с 46 по 56)».

Хотя в начале 1946 г. ее хотели все. Готовился к изданию толстый том ее стихов (потом тираж сожжен, еще две книги пошли под нож). Для нее триумфально открылись все журналы.

Вот что она писала: «В этом самом 46 г., по-видимому, должно было состояться мое полное усыновление. Мои выступления… просто вымогали. Мне уже показывали планы издания моих сборников на разных языках, мне даже выдали (почти бесплатно) посылку с носильными вещами и кусками материй, чтобы я была чем-то прикрытой».

Это закончилось бесповоротно. С шумом. Был август 1946 г., и орган пылающий, то бишь Оргбюро ЦК ВКП(б), издал рескрипт, что ее стихи наносят вред. Они не могут быть терпимы.

Как там сказано? «Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии».

Типичной. Чуждой. Пустой. И безыдейной.

И еще, почти изысканно: «дух пессимизма и упадочничества», «вкусы старой салонной поэзии, застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства, “искусства для искусства”».

Жданов приехал в Ленинград громить ее: «Не то монахиня, не то блудница, а вернее блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой».

Сказал низость: «До убожества ограничен диапазон ее поэзии, – поэзии взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной. Основное у нее – это любовно-эротические мотивы, переплетенные с мотивами грусти, тоски, смерти, мистики, обреченности».

И теоретически обобщил: «Анна Ахматова является одним из представителей <…> безыдейного реакционного литературного болота».

Есть у пропагандистов общая черта. Когда-нибудь они будут прокляты. Прошлые, нынешние и будущие.

«…Такой мой быт, состоящий, главным образом, из голода и холода, был еще украшен тем обстоятельством, что сына, уже побывавшего в вечной мерзлоте Норильска и имеющего медаль «За взятие Берлина», начали гнать из аспирантуры <…>, причем было ясно, что беда во мне… А Сталин, по слухам, время от времени спрашивал: «А что делает монахиня?».

Зачем он это сделал?

Всему виной был ее триумф.

Вот что сказал свидетель – Константин Симонов: «Выбор прицела для удара по Ахматовой и Зощенко был связан не столько с ними самими, сколько с тем головокружительным, отчасти демонстративным триумфом, в обстановке которого протекали выступления Ахматовой в Москве, вечера, в которых она участвовала, встречи с нею, и с тем подчеркнуто авторитетным положением, которое занял Зощенко после возвращения в Ленинград».

Быть в назидание:

«Во всем этом присутствовала некая демонстративность, некая фронда, что ли, основанная <…> на уверенности в молчаливо предполагавшихся расширении возможного и сужении запретного после войны. Видимо, Сталин <…> почувствовал в воздухе нечто, потребовавшее, по его мнению, немедленного закручивания гаек и пресечения несостоятельных надежд на будущее».

– Что делать? Терпеть, – сказала как-то она, совсем, как говорят в российских деревнях.

И мы будем терпеть, проходя по ее строчкам, следуя за ней туда, где она остается одна. Одна – без погонщиков и их собак. А там – отчеркивать то, что нам нужно, чтобы тоже терпеть – суету, бездорожье, а иногда – молчание:

 

«Когда лежит луна ломтем чарджуйской дыни,

На краешке окна и духота кругом,

Когда закрыта дверь и заколдован дом

Воздушной веткой голубых глициний,

И в чашке глиняной холодная вода,

И полотенца снег, и свечка восковая, —

Грохочет тишина, моих не слыша слов, —

Тогда из черноты рембрандтовских углов

Склубится что-то вдруг и спрячется туда же,

Но я не встрепенусь, не испугаюсь даже…

Здесь одиночество меня поймало в сети.

Хозяйкин черный кот глядит, как глаз столетий,

И в зеркале двойник не хочет мне помочь.

Я буду сладко спать. Спокойной ночи, ночь».

 

Написано в 1944 году. Ташкент. Ей 55 лет. До нового молчания – еще 2 года.

Владеть. Леонид Дубровский

Он был неистребим. Косил из пулемета в гражданскую в Крыму – и добыл орден Красного Знамени. Взял в Царицыне купеческую дочь, а за ней – приданое. «Москва белокаменная. У меня особняк-квартира в семь комнат, пара выездных лошадей, кучер, у жены горничная, кухарка». От тестя – капиталы, а он – красный командир, орденоносец. Орденоносцев – мало, они – в цене.

С неба пролился нэп. Уволился, «стал во главе компании всех московских ресторанов и кабаре». Десяток тысяч штата. Тысяча артистов и музыкантов. Ну, так он говорил. «Богатели мы тогда компанией баснословно. Мой орден продолжал играть магическую роль». «Представьте мою московскую контору: чудесное двухэтажное здание с колоннами, во всех комнатах полно клерков различного пола. Мой кабинет на втором этаже за массивной дубовой дверью, обитой для звуконепроницаемости звукопоглотителями. Внутри его на стенах огромнейший портрет Ленина и его ближайших соратников. А за таким же массивным столом, как двери, покорный ваш слуга всё с тем же орденом Красного знамени на груди. Являвшиеся к нам представители финансовых органов сразу становились маленькими и податливыми».

И чтобы по-честному. «Доходы к нам валили от нэпманов. Мы стригли их. Наши рестораны были слишком дороги для рабочих людей». «Тайные комнаты свиданий, кабаре с полуголыми девицами, казино…». «У каждого нашего компаньона появились роскошные квартиры, стильная мебель, костюмы заказывались у лучших заграничных портных, собственные выезды, на целое лето отправлялись к черноморскому побережью. А там новые встречи, свидания, любовь. Казалось, что всему этому не будет конца».

Но – не судьба. Налоги, буйная рука пролетарских органов, брат нэпман изнемогает, клиент всё тоньше. «Магическое влияние моего ордена постепенно уменьшалось». И он самоликвидировался.

«И на правах орденоносца получил квартиру в государственном доме на Большой Полянке». Шуба и шапка енотовые, а под ними «всё тот же орден Красного Знамени».

«Но что-то нужно было предпринимать». Вызнал, что парикмахерские – еще не трогали. В Ленинграде основал салон в 50 мастеров. На Садовой улице починил разбитое торговое здание. Сам научился стричь. Своих натурщиков стриг бесплатно, налив стакан коньяка, чтобы не пугались. Выучился, стал стричь под Скрябина, под Ворошилова, под Калинина, Есенина и Маяковского, а также под летчиков-героев. Образцы – в альбоме. Номер 1 – Есенин, номер 3 – Ворошилов. «Усы несколько кверху, острая клинышком борода» – это Скрябин. «Были <…> желавшие ходить под Сталина. Но я боялся браться за такой портрет». А в 30-е сдался – налоги! – и «втихаря смотался в родной Крым».

«Там я был своим человеком. Вскоре евпаторийское общество красных партизан приняло меня в свою организацию». Бесплатный трамвай, без очереди – хлеб. В доме политпросвещения – «мой портрет красного партизана». Всё было хорошо, а потянуло – в Москву.

Так основал он парикмахерское дело на Ленинградском вокзале. Книжка красного партизана – в нагрудном кармане, чтобы была видна. «Не менял я только своей внешности. Зимой ходил я важно всё в том же еноте, в руках с громаднейшего размера английской работы кожаным портфелем с монограммой». Но – копеечные доходы!

Наконец, прознал, что «можно зарабатывать бешеные деньги» на заграничных пластинках. Из-под полы.

Пластинки ему доставляли дипломатической почтой. Дальше классика – комиссионный. «Избрав жертву, если она заслуживала доверия, я с высоты своей енотовой шубы, блестя десятком золотых зубов, извиняясь перед ней, заявлял, что я являюсь любителем иностранной пластинки, что кое-что принес сдать на комиссию». Ну и сделка – деньги – ресторан.

«Земля вертится. Жизнь течет. А наша человеческая, как она коротка! поэтому я несмотря ни на что, по старой привычке каждое лето отправлялся к черноморскому побережью. Как я уже говорил, выдавал теперь я себя там отдыхающим за директора какого-нибудь энского завода. Разодетый с иголочки, всё с тем же перманентно орденом, да еще и молодой, я производил на курортниц известное впечатление».

Немного завидно. «Она восхищалась моим наблюдательным умом и технической осведомленностью… Короче: очки я ей втер».

На Большой Полянке жил рядом с оружейником Федором Васильевичем, из донских казаков, «известным конструктором русского автоматического оружия». Похоже, речь идет о Токареве.

Федор Васильевич «махнул рукой и пророчески произнес: “Начнется война, а она не за горами, и немецкие армии сразу захватят пол-России. Для этого всё подготовлено. Всё же военное искусство – это наука. Нельзя же с поповским образованием учить этому тонкому искусству других, как это делается сейчас у нас. Война – не детей крестить”».

Поэтому, когда началась война, сразу же «смотался на восток». «Было совершенно очевидным, что ждет страну, если во главе войск ее стал не военный, а человек с поповским образованием. Я и по своему опыту знал, что <…> война – это не детей крестить. Прав был Федор Васильевич, истинный русский патриот». Взял с собой чемоданчик с фотоматериалами, чтобы спекульнуть. И сразу же попался в Казахстане. «8 лет лишения свободы и еще 3 года по рогам» («по рогам» – ссылки. – Я.М. ).

О ком это? Кто это попался, как он говорил, «за понюшку табака»?

Леонид Федорович Дубровский.

Все попытки найти его следы – никакой возможности. Как будто этот человек не существовал. Не он ходил в енотовой шубе, не он щеголял орденом Красного Знамени и книжкой красного партизана. Не он втирал очки «черноглазенькой журналистке». И не он основал в Москве великий ресторанный трест.

Единственный его след – рассказ Александра Константиновича Соколенко, тоже лагерника, в его книге «Хранить вечно». «Хранить…» – это он о своем деле, политическом, ни за что, 1944 года. И о нем тоже известно немного. Да и сама книга издана на каких-то птичьих правах, самоходом.

Они – Соколенко и Дубровский – встретились «там». Леонид Федорович «почему-то очень боялся затеряться в нашем мире, как песчинка, даже боялся умереть, не оставив в этой жизни никакой памяти о том, что тогда-то, там-то жил такой Дубровский Леонид Федорович, пусть со всеми недостатками, хотя он в жизни и не хотел быть таким. Но что сделаешь? Такова жизнь: она и формирует человека, она и калечит».

И еще вот что было записано в рассказе, который называется «Орден Красного Знамени».

«Поздним вечером, когда мы укладывались на ночлег, он под стрекот кузнечиков рассказывал мне о своей прошедшей жизни и просил запомнить рассказанное, чтобы потом, как он почему-то надеялся на меня, я мог записать рассказанное и донести о нем будущим поколениям. Где сейчас Леонид Федорович? Жив ли он? Ничего о нем не знаю. Но просьбу его, спустя четверть века, я выполняю».

Это писано в 1970 году. И мы тоже выполним эту просьбу, чтобы запомнить его. Эту неистребимость, этот зуд, эту страсть, эту неугомонность, этот енотовый колпак и енотовую шубу над красным знаменем. Этот зуд – наворотить! Неистребимое, богоданное чувство человека вывернуться, но натворить – пусть с вывороченной шеей!

Неистребимый пыл желания, нас толкающий, вечно великий, навечно данный, как бы в нас ни упирались кулаком!

Не забудем и Александра Соколенко. Он – Имя. В его письме стоит раствориться. А куда попасть? В леса и горы 1946 года, когда никому неизвестно, будет ли возможность выжить.

Назад: Проклясть. Мандельштам
Дальше: Перевозбудить. Зощенко