Бегут дни, неумолимо отдаляя нас от последней встречи с живым В.О. Топорковым, и память делает свою таинственную работу, что-то стирая навсегда, что-то отчеканивая навечно. Она будто не хочет хранить совсем недавнего: тревожных предчувствий в дни болезни, горькой торжественности похорон – она поднимает из прошлого и укрепляет сегодня только светлое, радостное, веселое. Это и есть живой Топорков. Аккумулятор жизнелюбия, деятельности, вечной радости бытия! Человек издали и поближе – один и тот же и чуть разный. Мне посчастливилось: я смотрел на него издали и бывал совсем рядом. Об этом и хочу рассказать.
Станиславский значил для Василия Осиповича значительно больше, чем великий человек, с которым он встречался и работал и который перевернул всю его, артиста Топоркова, жизнь. Это было для Топоркова понятие, вобравшее в себя эстетические и этические принципы, творческую методологию, вкусы и критерии. Это знамя, под которым он шел, это вера, которую он исповедовал.
В этой сфере Топорков был бескомпромиссен, даже фанатичен, всегда увлечен, а подчас педантично придирчив. Когда дело касалось чего-либо связанного со Станиславским, он не мог быть не только равнодушным, но не мог оставаться спокойным.
Перед Станиславским для Топоркова все были равны: не существовало ни имен, ни возраста, ни заслуг. Одно мерило – качество искусства. Он мог мучительно морщиться, глядя на работу признанного мастера, и восторженно рукоплескать ученику. Причем и собственная деятельность оценивалась им так же. Во имя утверждения и пропаганды учения Станиславского Топоркову было абсолютно все равно, кем быть – учителем или учеником. И, может быть, ставя себя (демонстративно!) в положение ученика, он в этот момент и становился подлинным учителем.
Когда-то во МХАТе ставили «Битву в пути» по роману Г.Е. Николаевой. Была в инсценировке картина «Заседание в Москве», а в этой картине – роль Председательствующего. В.Я. Станицын и я решили поручить ее Василию Осиповичу.
Роль небольшая, не очень «выигрышная»; мы думали, как отнесется к ней Топорков? Он явился на репетицию бодрый, готовый к работе, с выученным текстом. На наши извинения сказал: «Почему? По-моему, очень интересно…» – и пошел на сцену репетировать. Вскоре выяснилось, что драматургического материала настолько мало, что ни «линии», ни характера создать не удается. Решено было на сцене поместить участников заседания, а вместо Председательствующего сделать Голос председательствующего, доносящийся со стороны невидимого зрителю президиума. «Правильно! – сказал Топорков, – это очень верное решение…» – и бодро отправился со стулом за кулисы, где в течение нескольких дней исправно репетировал (невидимый!), стараясь лишь видеть партнеров по сцене, чтобы спрашивать и отвечать им «по-живому». Он поминутно выглядывал из-за кулисы, жмурясь после темноты на яркий свет, и спрашивал, правильно ли расстояние от микрофона, нет ли механического призвука, не громковато ли, не создается ли впечатление «оракула», «голоса свыше»? А, надо прямо сказать, впечатление такое создавалось; и вообще стало ясно, что эту картину лучше заменить картиной «После заседания». Все труды Василия Осиповича оказались напрасными. Мы думали, что предстоит трудный разговор с артистом.
– Ну что ж, – сказал Топорков задумчиво, – пожалуй, верно. Для спектакля это выгоднее.
– Но нам неудобно, Василий Осипович, – отняли у вас время, силы…
– О чем вы говорите?! (Ни тени кокетства!) Надо было – значит надо. Хотя бы для того, чтобы убедиться, как будет лучше, и то стоило все это делать!
Это и был Станиславский в нем. Любой труд, любые жертвы, любые неудобства во имя творческого поиска, во имя «как будет лучше» для общего дела!
Как-то в Школе-студии Топорков работал над сценой «Берег моря» из пьесы «Бронепоезд 14–69» Вс. Иванова. Перед самым экзаменом заболел студент, исполнявший роль Вершинина. Вводить кого-либо другого было уже поздно, а большая группа студентов оставалась без показа. Топорков решил сыграть на экзамене Вершинина сам.
Роль «не свою», сцену трагическую (Вершинин узнает о гибели детей). Играть предстояло не перед непосредственным зрителем, а перед своими товарищами-артистами, педагогами и студентами школы (а это еще труднее!). Играть нужно было без грима и костюма с загримированными и одетыми партнерами. И вышел. И играл. (Играл, а не «подыгрывал».) Ответственно, серьезно, замечательно! «Надо – значит надо»…
И это был Станиславский в нем. Сознание профессиональной необходимости и высокого этического долга.
Нас очень сблизил Пушкин. Тот Пушкин, с которым мы прожили не одно лето на Псковской земле. Там он незримо присутствует в темных аллеях Михайловского и на солнечных полянах Тригорского. Это там Топорков, в далекой деревне, лишенный привычных бытовых удобств, сидел на завалинке около избы, красный, загорелый, счастливый и восклицал: «Ах, хорошо-то как!» Там он помногу ходил, то быстро, весело, то медленно, часто останавливаясь, задумываясь и что-то шепча; наверное, стихи… Там он играл в гостиной Михайловского дома при свечах сцену из пьесы М. Булгакова «Последние дни». Играл Биткова – может быть, лучшую из своих ролей, в которой ему удавалось больше, чем кому-нибудь, создавать в этом спектакле «без Пушкина» образ Пушкина.
Нас сблизил и другой Пушкин – автор, поэт. Я ставил в Студии МХАТа дипломный спектакль «Борис Годунов». Василию Осиповичу очень хотелось сыграть Пимена… «Только у вас ведь назначен студент на эту роль. Так что я буду, если можно, “в очередь” и репетировать, и играть во втором составе». И на первой же репетиции он сидел напротив меня, вместе со студентами; на коленях – тетрадочка с переписанным текстом.
Так и репетировал, так и играл. «В очередь» со студентом. Приходил на спектакль, когда играл не сам, делал замечания своему «напарнику», но, в свою очередь, просил и его «посмотреть и подсказать».
Что это было? Поза? Воспитательный прием? Нет! Было искреннее желание практически приобщиться к Пушкину. Актерская мечта. А в этом случае ему все равно было, идет спектакль на сцене академического театра или на учебной площадке. И было еще замечательное чувство равенства перед Пушкиным!
Иногда он делал невероятное. В 1964 году, в США, на семинаре по учению Станиславского, Топорков делал такой… впрочем, слово «номер» как будто не годится.
Это была скорее лекция, а может – доклад, а может – воспоминания, но и «концертный номер». Словом, сначала он коротко рассказывал содержание «Мертвых душ» Гоголя.
Рассказывал «по-американски», для американцев, нажимая в основном на деловую пружину интриги, не боясь говорить «талантливый бизнесмен Чичиков» (к величайшему удовольствию зала), затем показывал (играл) монолог «Ах, я Аким-простота» так, как он впервые показал его Станиславскому. Слушатели бурно аплодировали… И тут Топорков начинал рассказывать совершенно беспощадно по отношению к самому себе, как «громил» и «раздевал» его Станиславский. На глазах у нас от монолога оставались «рожки да ножки». Но, рассказывая дальше, как работал с ним, чего добивался от него Константин Сергеевич, Топорков (а это уже был серьезный разговор о творческом методе!) приходил к тому, что вновь играл этот монолог, но так, как он потом звучал в спектакле, «как нужно».
Могло ли быть что-нибудь доходчивее, нагляднее, убедительнее! Невозможно было разграничить, где кончался рассказчик и начинался почти ученый-психолог; где кончался исследователь и начинался актер и где снова возникал веселый рассказчик. Таковы и книги Топоркова, таковы были его репетиции, уроки, беседы.
Всякое общение с Топорковым было школой. Школой искусства, школой жизни. Он сознательно учил мастерству профессии, он бессознательно заражал радостью бытия.