Книга: Феномен воли
Назад: Paralipomena
Дальше: Глава XXVII. О женщинах

Глава XXIV. О чтении и книгах

§ 295

Вместо того чтобы читать лучшие произведения всех времен, люди читают только лишь новейшие, поэтому писатели пребывают в узком кругу ходячих идей, а эпоха все глубже и глубже увязает в своем собственном навозе.

Вследствие этого искусство не читать в высшей степени важно в применении к нашему чтению. Оно сводится к тому, что не следует даже брать в руки вещи, интересующие в каждый данный период времени большинство читающей публики: например, политические или церковные памфлеты, романы, поэзию и т. п., – вообще все, что делает много шума и появляется в нескольких изданиях в первый и последний год своего существования: лучше в это время подумать, что пишущие для дураков непременно находят многочисленную публику, и посвятить всегда скудно отмеренное предназначенное для чтения время исключительно произведениям великих, стоящих выше остального человечества, людей всех времен и народов, – тех людей, на которых указывает голос славы. Лишь последние действительно образовывают и поучают.

§ 295 а

Пишутся книги о том или другом великом уме прошлого, и публика читает их, но не самого великого автора; ибо она любит лишь только что напечатанное, и так как similis simili gaudet, то плоская, пошлая болтовня современного пошляка роднее и милее ей, чем мысли великого человека. Я же благодарю свою судьбу, что она еще в юности натолкнула меня на великолепную эпиграмму А.В. Шлегеля, которая с тех пор и стала моей путеводной звездой:

 

Lesen fleissig die Alten, die wahren eigentlich Alten:

Was die Neuen davon sagen, bedeutet nicht viel.

 

§ 296 а

Хорошо было бы покупать книги, если бы вместе с тем можно было купить также время для чтения их; большей же частью смешивают приобретение книги с усвоением ее содержания.

Требование, чтобы человек усвоил все, что он когда-либо читал, равнялось бы требованию носить в себе все, что он когда-либо съел.



Существует две истории: политическая и история литературы и искусства. Первая – история воли, вторая – история интеллекта. Поэтому первая полна тревоги, даже ужаса: страх, нужда, обман и потрясающее смертоубийство и все это – в массе. Другая, наоборот, всегда отрадна и светла, как изолированный интеллект, даже в том случае, если она описывает заблуждения. Главная ветвь ее – история философии. В сущности последняя является как бы генерал-басом ее, звук которого переходит и в другую историю и там из глубины направляет мысль: мысль же царит над миром. Поэтому философия, в собственном и истинном значении ее, является также и могучей материальной силой, хотя очень медленно действующей.

В мировой истории и полстолетия всегда имеет значение, потому что материал ее все время находится в движении и всегда в ней хоть что-нибудь да происходит. Напротив, в истории литературы часто совсем не следует принимать во внимание такого же промежутка времени, потому что ничего не случилось: ведь бездарные попытки не оказывают никакого влияния на ее ход. Она не пошла дальше того, где была пятьдесят лет тому назад.



Вследствие такого порядка вещей мы видим, как научный, литературный и художественный дух времени приблизительно через каждые 30 лет объявляется банкротом. В течение этого времени заблуждения достигают таких размеров, что гибнут под бременем собственной нелепости, и одновременно с этим усиливается и оппозиция им. Дело принимает другой оборот; но очень часто за этим следует заблуждение противоположное. Показать этот процесс с его периодическим возвратом – вот что могло бы послужить настоящим прагматическим материалом для истории литературы: но она мало над этим задумывается.

Глава XXV. О языке и словах

§ 299

Изучение нескольких языков – не косвенное только, но и прямое и очень могущественное средство к образованию ума. Отсюда и изречение Карла V: «Quot linguas quis callet, tot homines valet». Дело тут в следующем.

Не для каждого слова какого-нибудь языка во всяком другом языке есть точный эквивалент, т. е. не все понятия, обозначаемые словами одного языка, в точности те же самые, какие выражают собою соответствующие слова других языков.



Отсюда понятно, почему людям небольших способностей настоящее усвоение иностранного языка очень трудно. Они, правда, научаются иностранным словам, но всегда употребляют их лишь в значении их приблизительных эквивалентов в собственном языке и всегда сохраняют обороты и фразы, свойственные последнему. Они именно не могут усвоить себе духа чужого языка, и настоящая причина этого – то, что самый процесс мышления у них не самостоятелен, а в наибольшей своей части заимствован из родного языка, ходячие фразы и обороты которого заменяют им собственные мысли. Поэтому, говоря и на своем языке, они постоянно употребляют затасканные фразы (hacknéyd phrases; phrases banales), да и те составляют так неуклюже, что тотчас же заметно: они недостаточно сознают их смысл, и все мышление их почти не идет дальше слов, так что речь их мало чем отличается от болтовни попугая. Наоборот, оригинальность выражений и индивидуальная уместность каждого употребляемого оборота речи – верный признак большого ума.

Итак, из всего вышесказанного ясно, что при изучении всякого чужого языка образуются новые понятия, дающие новым знакам смысл; что расходятся такие понятия, которые раньше существовали только совместно, образуя понятие более широкое, а следовательно, и более неопределенное, – так как для них имелось одно только слово; что мы открываем отношения, которых не знали раньше, так как чужой язык обозначает понятие тропом или метафорой, свойственными именно ему; что, следовательно, через посредство вновь изученного языка в сознание входит бесконечное множество оттенков, сходств, различий, отношений вещей; что таким образом мы на все вещи получаем взгляд более многосторонний. Уже отсюда следует, что на каждом языке мы думаем по-иному, что поэтому с изучением каждого языка наше мышление получает новую модификацию и окраску и что, следовательно, полиглотство, знание многих языков, наряду с большою косвенной пользой от него, является и прямым образовательным средством для ума, исправляя и совершенствуя наши взгляды выясняющимися нам новыми сторонами и оттенками понятий, а также увеличивая легкость мышления, так как с изучением многих языков понятие все больше освобождается от слова. Несравненно больше новых все это выполняют древние языки в силу большого отличия их от наших языков, которое не допускает, чтобы мы переводили слово в слово, а требует, чтобы мы всю нашу мысль переплавили и перелили в другую форму.



Наконец, из сказанного легко понять, что подражание стилю древних на их собственных языках, по грамматическому совершенству далеко превосходящих наши, – вот наилучшее средство подготовиться к свободному и совершенному выражению мыслей и на своем родном языке. Для того чтобы стать настоящим писателем, такая подготовка даже необходима, совершенно так же, как необходимо пройти школу подражания древним и начинающему скульптору или живописцу раньше, чем он перейдет к самостоятельной композиции. Только писание по-латыни научает нас обращаться с речью, как с художественным произведением, имеющим материалом своим язык, который поэтому и должен употребляться с величайшей заботливостью и осмотрительностью. Мы начинаем обращать усиленное внимание на значение и ценность слов, их сопоставлений, грамматических форм; мы научаемся все это точно взвешивать, т. е. правильно пользоваться тем драгоценным материалом, в котором могут быть выражены и сохранены сокровища мысли. Мы привыкаем относиться к языку, на котором пишем, с уважением и не переделывать его по нашему произволу и капризу. Без этой подготовительной школы писание легко вырождается в бумагомарание.

Человек, который не знает латинского языка, похож на человека, находящегося в прекрасной местности в туманную погоду. Горизонт его крайне ограничен; ясно он видит только на расстоянии нескольких шагов; все, что дальше, теряется для него во мгле. Горизонт латиниста, напротив, очень широк; он охватывает собою и новые столетия, и Средние века, и древность. Греческий язык, а тем более греческий вместе с санскритом, конечно, еще значительнее расширяют горизонт. Кто не знает по-латыни, принадлежит к простонародью, хотя бы он отлично умел обращаться с электрической машиной.

§ 301

Мы относимся к иероглифической письменности китайцев с пренебрежением. Но так как задача всякой письменности заключается в возбуждении в уме другого известных понятий посредством видимых знаков, то предлагать глазу прежде всего знак только звукового знака понятий и лишь последний делать носителем самого понятия, очевидно, окольный путь, отчего наша азбука является знаками знаков. Спрашивается поэтому: в чем же заключается то преимущество звукового знака перед зрительным, которое заставляет нас пренебрегать прямым путем от глаза к разуму и предпринимать окольный, именно заставлять зрительный знак говорить чужому уму лишь через посредство знака звукового, когда было бы явно проще, подобно китайцам, заставить зрительный знак непосредственно передавать самое понятие, а не изображение звука; тем более что чувство зрения восприимчиво к более многочисленным и более тонким изменениям, чем чувство слуха, и допускает также сосуществование впечатлений, на что не способна впечатлительность слуха, как существующая исключительно во времени? В ответ могут быть приведены следующие основания. 1) По своей природе мы стремимся выражать сначала наши чувства, затем мысли звуками: таким образом, мы пользуемся языком для слуха, прежде чем успеем изобрести язык для зрения. Потом для скорости нашли более удобным заменять, где это является необходимым, второй язык первым, вместо того чтобы изобретать для зрения, или, в соответственных случаях, изучать новый, совсем другого рода язык, особенно когда вскоре было открыто, что все бесчисленное множество слов может быть сведено к очень ограниченному количеству звуков, посредством которых легко можно выразить желаемое. 2) Зрение, правда, может воспринять более разнообразные изменения, чем ухо: но воспроизводить их для глаза мы не можем непосредственно, без орудий, как это можно сделать для уха. Также мы никогда не будем в состоянии с такой скоростью и в такой быстрой последовательности воспроизводить наглядные знаки, как это допускает подвижность языка, воспринимаемого на слух; доказательством чему служит несовершенство языка жестов у глухонемых. Это, следовательно, прежде всего делает слух самым естественным внешним чувством для языка, а значит, и для разума. Но ведь все это, в сущности, только внешние и случайные, а не вытекающие из существа задачи доводы, в силу которых, в виде исключения, прямой путь оказывается здесь не наилучшим. Поэтому, если смотреть на дело абстрактно, чисто теоретически и a priori, метод китайцев является, собственно говоря, правильным; так что их можно бы упрекнуть только в излишнем педантизме, в том, что они приняли во внимание не эмпирические, а иные обстоятельства, обусловливающие другой путь. Между тем и опыт доказал значительное преимущество китайской азбуки. А именно, для того чтобы выражаться на китайском языке, не надо знать по-китайски: каждый читает азбуку на своем собственном языке, подобно тому, как читаются цифры, которые для наших численных понятий являются тем же, чем китайские письменные знаки для всех понятий; а алгебраические знаки являются даже знаками для абстрактных понятий величин. Поэтому, как уверял меня один английский чаеторговец, пять раз бывший в Китае, во всех индийских морях китайская азбука является общераспространенным средством взаимопонимания между купцами различных наций, не знающих какого-нибудь общего языка.

Назад: Paralipomena
Дальше: Глава XXVII. О женщинах