Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, львом – верблюд и наконец ребенком становится лев.
Притча Ницше – концепция эволюции человеческого духа. По сути, тут описаны три типа личности – верблюд, лев и ребенок. Верблюд – это вьючное подневольное животное. Это человек, живущий сугубо материальными потребностями, по принципу «ты должен». Лев – царь зверей, олицетворяющий силу и свободу. Это тип личности, который выделился из «верблюдов» и самоутверждается за их счет. Львы живут по принципу «хочу». Наконец, стадия ребенка – это такой тип личности, который пытается в окружающем мире найти нечто новое. Для «ребенка» самосовершенствование – это не тяга к самоутверждению за счет более глупых и менее образованных. Ребенок – это невинность, колесо, катящееся само собой, и он обретает свой мир, живя по принципу «ты можешь».
Много трудного существует для духа, для духа сильного и выносливого, который способен к глубокому почитанию: ко всему тяжелому и самому трудному стремится сила его.
Что есть тяжесть? – вопрошает выносливый дух, становится, как верблюд, на колени и хочет, чтобы хорошенько навьючили его.
Что есть трудное? – так вопрошает выносливый дух; скажите, герои, чтобы взял я это на себя и радовался силе своей.
Не значит ли это: унизиться, чтобы заставить страдать свое высокомерие? Заставить блистать свое безумие, чтобы осмеять свою мудрость?
Или это значит: бежать от нашего дела, когда оно празднует свою победу? Подняться на высокие горы, чтобы искусить искусителя?
Или это значит: питаться желудями и травой познания и ради истины терпеть голод души?
Или это значит: больным быть и отослать утешителей и заключить дружбу с глухими, которые никогда не слышат, чего ты хочешь?
Или это значит: опуститься в грязную воду, если это вода истины, и не гнать от себя холодных лягушек и теплых жаб?
Или это значит: тех любить, кто нас презирает, и простирать руку привидению, когда оно собирается пугать нас?
Все самое трудное берет на себя выносливый дух: подобно навьюченному верблюду, который спешит в пустыню, спешит и он в свою пустыню.
Но в самой уединенной пустыне совершается второе превращение: здесь львом становится дух, свободу хочет он себе добыть и господином быть в своей собственной пустыне.
Своего последнего господина ищет он себе здесь: врагом хочет он стать ему, и своему последнему богу, ради победы он хочет бороться с великим драконом.
Кто же этот великий дракон, которого дух не хочет более называть господином и богом? «Ты должен» называется великий дракон. Но дух льва говорит «я хочу».
Чешуйчатый зверь «ты должен», искрясь золотыми искрами, лежит ему на дороге, и на каждой чешуе его блестит, как золото, «ты должен!».
Тысячелетние ценности блестят на этих чешуях, и так говорит сильнейший из всех драконов: «Ценности всех вещей блестят на мне».
«Все ценности уже созданы, и каждая созданная ценность – это я. Поистине, “я хочу” не должно более существовать!» Так говорит дракон.
Братья мои, к чему нужен лев в человеческом духе? Чему не удовлетворяет вьючный зверь, воздержный и почтительный?
Создавать новые ценности – этого не может еще лев; но создать себе свободу для нового созидания – это может сила льва.
Завоевать себе свободу и священное «Нет» даже перед долгом – для этого, братья мои, нужно стать львом.
Завоевать себе право для новых ценностей – это самое страшное завоевание для духа выносливого и почтительного. Поистине, оно кажется ему грабежом и делом хищного зверя.
Как свою святыню, любил он когда-то «ты должен»; теперь ему надо видеть даже в этой святыне произвол и мечту, чтобы добыть себе свободу от любви своей: нужно стать львом для этой добычи.
Но скажите, братья мои, что может сделать ребенок, чего не мог бы даже лев? Почему хищный лев должен стать еще ребенком? Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное движение, святое слово утверждения.
Да, для игры созидания, братья мои, нужно святое слово утверждения: своей воли хочет теперь дух, свой мир находит потерявший мир.
Три превращения духа назвал я вам: как дух стал верблюдом, львом верблюд и наконец лев – ребенком.
По мнению Ницше, дух человека должен пройти три превращения. Сперва дух становится верблюдом, поскольку он хочет испытать тяжесть собственной ноши. Затем он стремится стать львом, чтобы обрести свободу и стать господином. Но поняв, что не сможет наслаждаться свободой, дух стремится к полному обновлению. Это возможно при превращении в дитя.
Так говорил Заратустра. В тот раз остановился он в городе, названном: Пестрая корова.
По словам немецкого писателя Германа Гессе, город этот назывался Пестрая корова, «потому что там все только жевало, пережевывало и получало удовольствие».
Заратустре хвалили одного мудреца, который умел хорошо говорить о сне и о добродетели; за это его высоко чтили и награждали, и юноши садились перед кафедрой его. К нему пошел Заратустра и вместе с юношами сел перед кафедрой его. И так говорил мудрец:
Честь и стыд перед сном! Это первое! И избегайте встречи с теми, кто плохо спит и бодрствует ночью!
Стыдлив и вор в присутствии сна: потихоньку крадется он в ночи. Но нет стыда у ночного сторожа: не стыдясь, трубит он в свой рог.
Уметь спать – не пустяшное дело: чтобы хорошо спать, надо бодрствовать в течение целого дня.
Десять раз должен ты днем преодолеть самого себя: это даст хорошую усталость, это мак души.
Десять раз должен ты мириться с самим собою: ибо преодоление есть обида, и дурно спит не помирившийся.
Десять истин должен найти ты в течение дня: иначе ты будешь и ночью искать истины, и твоя душа останется голодной.
Десять раз должен ты смеяться в течение дня и быть веселым: иначе будет тебя ночью беспокоить желудок, этот отец скорби.
Немногие знают это; но надо обладать всеми добродетелями, чтобы спать хорошо. Не дал ли я ложного свидетельства? Не нарушил ли я супружеской верности?
Не позволил ли я себе пожелать рабыни ближнего моего? Все это мешало бы хорошему сну.
И даже при существовании всех добродетелей надо еще понимать одно: уметь вовремя послать спать все добродетели.
Чтобы не ссорились между собой эти милые бабенки! И на твоей спине, несчастный!
Живи в мире с Богом и соседом: этого требует хороший сон. И живи также в мире с соседским чертом! Иначе ночью он будет посещать тебя.
Чти начальство и повинуйся ему, даже хромому начальству! Этого требует хороший сон. Разве моя вина, если власть любит ходить на хромых ногах?
Тот, по-моему, лучший пастух, кто пасет своих овец на тучных лугах: этого требует хороший сон.
Я не хочу ни больших почестей, ни больших сокровищ: то и другое раздражает селезенку. Однако дурно спится без доброго имени и малых сокровищ.
Малочисленное общество для меня предпочтительнее, чем злое; но и оно должно приходить и уходить вовремя: этого требует хороший сон.
Мне также очень нравятся нищие духом: они способствуют сну. Блаженны они, особенно если всегда воздают им должное.
«Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное». Это слова Иисуса Христа из Нагорной проповеди. Нищие духом – это те, кто стремится стяжать важнейшую христианскую добродетель – смирение. Нравственным антиподом нищему духом является человек гордый, который сам считает себя духовно богатым.
Так проходит день у добродетельного. Но когда наступает ночь, я остерегаюсь, конечно, призывать сон! Он не хочет, чтобы его призывали – его, господина всех добродетелей!
Но я размышляю, что я сделал и о чем думал в течение дня. Пережевывая, спрашиваю я себя терпеливо, как корова: каковы же были твои десять преодолений?
И каковы были те десять примирений, десять истин и десять смехов, которыми мое сердце радовало себя?
При таком обсуждении и взвешивании сорока мыслей на меня сразу нападает сон, незваный, господин всех добродетелей.
Сон колотит меня по глазам – и они тяжелеют. Сон касается уст моих, и они остаются отверстыми.
Поистине, тихими шагами приходит он ко мне, лучший из воров, и похищает у меня мысли: глупый стою я тогда, как эта кафедра.
Но недолго стою я так: затем я уже лежу. —
Слушая эти речи мудреца, Заратустра смеялся в сердце своем: ибо свет низошел на него. И так говорил он в сердце своем:
Глупцом кажется мне этот мудрец со своими сорока мыслями; но я верю, что хорошо ему спится.
Счастлив уже и тот, кто живет вблизи этого мудреца! Такой сон заразителен; даже сквозь толстую стену заразителен он.
Чары живут в самой его кафедре. И не напрасно сидели юноши перед проповедником добродетели.
Его мудрость гласит: так бодрствовать, чтобы сон был спокойный. И поистине, если бы жизнь не имела смысла и я должен был бы выбрать бессмыслицу, то эта бессмыслица казалась бы мне наиболее достойной избрания.
Теперь я понимаю ясно, чего некогда искали прежде всего, когда искали учителей добродетели. Хорошего сна искали себе и увенчанной маками добродетели!
Для всех этих прославленных мудрецов кафедры мудрость была сном без сновидений: они не знали лучшего смысла жизни.
И теперь еще встречаются люди, похожие на этого проповедника добродетели, не всегда, однако, такие же честные, но их время прошло. И недолго стоять им, как уже будут они лежать.
Блаженны сонливые: ибо скоро станут они клевать носом. —
Так говорил Заратустра.
Однажды и Заратустра устремил мечту свою по ту сторону человека, подобно всем потусторонникам. Актом страдающего и измученного Бога показался тогда мне мир.
Русский переводчик книги назвал людей, которые верят в иной мир, «потусторонниками». Это не потусторонние силы. По законам русского языка, потусторонник – это тот, кто уже находится «по ту сторону». А Ницше говорит о тех, кто еще здесь, но только хочет туда. А хочет напрасно – потому что потустороннего мира, по мнению Ницше, нет. Наверное, более правильно было бы перевести так: «О мечтающих о другом мире».
Сном показался тогда мне мир и поэтическим творением Бога: разноцветным дымом пред очами Божественного недовольника.
Добро и зло, и радость и страдание, и я и ты – все показалось мне разноцветным дымом пред очами Творца. Отвратить взор свой от себя захотел Творец – и тогда создал он мир.
Опьяняющей радостью служит для страдающего – отвратить взор от страдания своего и забыться. Опьяняющей радостью и самозабвением казался мне некогда мир.
Этот мир, вечно несовершенный, отражение вечного противоречия и несовершенный образ – опьяняющая радость для его несовершенного Творца, – таким казался мне некогда мир.
Итак, однажды устремил и я свою мечту по ту сторону человека, подобно всем потусторонникам. Правда ли, по ту сторону человека?
Ах, братья мои, этот Бог, которого я создал, был человеческим творением и человеческим безумием, подобно всем богам!
Человеком был он, и притом лишь бедной частью человека и моего Я: из моего собственного праха и пламени явился он мне, этот призрак! И поистине, не из потустороннего мира явился он мне!
Что же случилось, братья мои? Я преодолел себя, страдающего, я отнес свой собственный прах на гору, более светлое пламя обрел я себе. И вот! Призрак удалился от меня!
Теперь это было бы для меня страданием и мукой для выздоровевшего – верить в подобные призраки; теперь это было бы для меня страданием и унижением. Так говорю я потусторонникам.
Страданием и бессилием созданы все потусторонние миры, и тем коротким безумием счастья, которое испытывает только страдающий больше всех.
Усталость, желающая одним скачком, скачком смерти, достигнуть конца, бедная усталость неведения, не желающая больше хотеть: ею созданы все боги и потусторонние миры.
Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в теле, ощупывало пальцами обманутого духа последние стены.
Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в земле, слышало, как вещало чрево бытия.
И тогда захотело оно пробиться головою сквозь последние стены, и не только головою, – и перейти в «другой мир».
Но «другой мир» вполне сокрыт от человека, этот обесчеловеченный, бесчеловечный мир, составляющий небесное Ничто; и чрево бытия не вещает человеку иначе, как голосом человека.
Поистине, трудно доказать всякое бытие и трудно заставить его вещать. Скажите мне, братья мои, разве самая дивная из всех вещей не доказана еще лучшим образом?
Да, это Я и его противоречие и путаница говорит самым правдивым образом о своем бытии, это созидающее, хотящее и оценивающее Я, которое есть мера и ценность вещей.
И это самое правдивое бытие – Я – говорит о теле и стремится к телу, даже когда оно творит и предается мечтам и бьется разбитыми крыльями.
Все правдивее научается оно говорить, это Я; и чем больше оно научается, тем больше находит оно слов, чтобы хвалить тело и землю.
Новой гордости научило меня мое Я, которой учу я людей: не прятать больше головы в песок небесных вещей, а гордо держать ее, земную голову, которая создает смысл земли!
Новой воле учу я людей: идти той дорогой, которой слепо шел человек, и хвалить ее, и не уклоняться от нее больше в сторону, подобно больным и умирающим!
Больными и умирающими были те, кто презирал тело и землю и изобрел небо и искупительные капли крови; но даже и эти сладкие и мрачные яды брали они у тела и земли!
Своей нищеты хотели они избежать, а звезды были для них слишком далеки. Тогда вздыхали они: «О, если б существовали небесные пути, чтобы прокрасться в другое бытие и счастье!» – тогда изобрели они свою выдумку и кровавое пойло!
Эти неблагодарные – они грезили, что отреклись от своего тела и от этой земли. Но кому же обязаны они судорогами и блаженством своего отречения? Своему телу и этой земле.
Снисходителен Заратустра к больным. Поистине, он не сердится на их способы утешения и на их неблагодарность. Пусть будут они выздоравливающими и преодолевающими и пусть создадут себе высшее тело!
Не сердится Заратустра и на выздоравливающего, когда он с нежностью взирает на свою мечту и в полночь крадется к могиле своего Бога; но болезнью и больным телом остаются для меня его слезы.
Много больного народу встречалось всегда среди тех, кто предается грезам и одержим Богом; яростно ненавидят они познающего и ту самую младшую из добродетелей, которая зовется – правдивость.
Они смотрят всегда назад, в темные времена: тогда поистине мечта и вера были другими вещами, неистовство разума было богоподобием, а сомнение грехом.
Слишком хорошо знаю я этих богоподобных: они хотят, чтобы в них верили и чтобы сомнение было грехом. Слишком хорошо знаю я также, во что сами они верят больше всего.
Поистине, не в потусторонние миры и искупительные капли крови, но в тело больше всего верят они, и на свое собственное тело смотрят они как на вещь в себе.
Но болезненной вещью является оно для них – и они охотно вышли бы из кожи вон. Поэтому они прислушиваются к проповедникам смерти и сами проповедуют потусторонние миры.
Лучше слушайтесь, братья мои, голоса здорового тела: это – более правдивый и чистый голос.
Более правдиво и чище говорит здоровое тело, совершенное и прямоугольное; и оно говорит о смысле земли.
Так говорил Заратустра.
К презирающим тело хочу я сказать мое слово. Не переучиваться и переучивать должны они меня, но только проститься со своим собственным телом – и таким образом стать немыми.
«Я тело и душа», – так говорит ребенок. И почему не говорить, как дети?
Но пробудившийся, знающий, говорит: я – тело, только тело, и ничто больше; а душа есть только слово для чего-то в теле.
Тело – это большой разум, множество с одним сознанием, война и мир, стадо и пастырь.
Орудием твоего тела является также твой маленький разум, брат мой; ты называешь «духом» это маленькое орудие, эту игрушку твоего большого разума.
Я – говоришь ты и гордишься этим словом. Но больше его – во что не хочешь ты верить – тело твое с его большим разумом: оно не говорит Я, но делает Я.
Что чувствует чувство и что познает ум – никогда не имеет в себе своей цели. Но чувство и ум хотели бы убедить тебя, что они цель всех вещей: так тщеславны они.
Орудием и игрушкой являются чувство и ум: за ними лежит еще Само. Само ищет также глазами чувств, оно прислушивается также ушами духа.
У Ницше «Само» – это «неведомый мудрец», который подчиняет себе «Я». «Само» все время приказывает: здесь ощущай боль, здесь чувствуй радость… Если «Само» хочет погибнуть, то человек, соответственно, становится «презирающим тело».
Само всегда прислушивается и ищет: оно сравнивает, подчиняет, завоевывает, разрушает. Оно господствует и является даже господином над Я.
За твоими мыслями и чувствами, брат мой, стоит более могущественный повелитель, неведомый мудрец, – он называется Само. В твоем теле он живет; он и есть твое тело.
Больше разума в твоем теле, чем в твоей высшей мудрости. И кто знает, к чему нужна твоему телу твоя высшая мудрость?
Твое Само смеется над твоим Я и его гордыми скачками <…>
К презирающим тело хочу я сказать слово. То, что презирают они, не оставляют они без призора. Что же создало призор и презрение и ценность и волю?
Созидающее Само создало себе призор и презрение, оно создало себе радость и горе. Созидающее тело создало себе дух как длань своей воли.
Даже в своем безумии и презрении вы, презирающие тело, вы служите своему Само. Я говорю вам: ваше Само хочет умереть и отворачивается от жизни.
Оно уже не в силах делать то, чего оно хочет больше всего, – созидать дальше себя. Этого хочет оно больше всего, в этом вся страстность его.
Но теперь это для него слишком поздно – и вот ваше Само хочет погибнуть, вы, презирающие тело.
Ваше Само хочет погибнуть, и потому вы стали презирающими тело! Ибо вы уже больше не в силах созидать дальше себя.
И потому вы негодуете на жизнь и землю. Бессознательная зависть светится в косом взгляде вашего презрения.
Я не следую вашим путем, вы, презирающие тело! Для меня вы не мост, ведущий к сверхчеловеку!
Так говорил Заратустра.
Брат мой, если есть у тебя добродетель и она твоя добродетель, то ты не владеешь ею сообща с другими.
Конечно, ты хочешь называть ее по имени и ласкать ее: ты хочешь подергать ее за ушко и позабавиться с нею.
И смотри! Теперь ты обладаешь ее именем сообща с народом, и сам ты с твоей добродетелью стал народом и стадом!
Лучше было бы тебе сказать: «Нет слова, нет названия тому, что составляет муку и сладость моей души, а также голод утробы моей».
Пусть твоя добродетель будет слишком высока, чтобы доверить ее имени: и если ты должен говорить о ней, то не стыдись говорить лепеча.
Говори лепеча: «Это мое добро, каким я люблю его, каким оно всецело мне нравится, и лишь таким я хочу его.
Не потому я хочу его, чтобы было оно Божественным законом, и не потому я хочу его, чтобы было оно человеческим установлением и человеческой нуждой: да не служит оно мне указателем на небо или в рай.
Только земную добродетель люблю я: в ней мало мудрости и всего меньше разума всех людей.
Но эта птица свила у меня гнездо себе, поэтому я люблю и прижимаю ее к сердцу – теперь на золотых яйцах она сидит у меня».
Так должен ты лепетать и хвалить свою добродетель.
Некогда были у тебя страсти, и ты называл их злыми. А теперь у тебя только твои добродетели: они выросли из твоих страстей.
Ты положил свою высшую цель в эти страсти: и вот они стали твоей добродетелью и твоей радостью.
И если б ты был из рода вспыльчивых, или из рода сластолюбцев, или изуверов, или людей мстительных: все-таки в конце концов твои страсти обратились бы в добродетели и все твои демоны – в ангелов.
Некогда были дикие псы в погребах твоих, но в конце концов обратились они в птиц и прелестных певуний.
Из своих ядов сварил ты себе бальзам свой; ты доил корову – скорбь свою, – теперь ты пьешь сладкое молоко ее вымени.
И отныне ничего злого не вырастает из тебя, кроме зла, которое вырастает из борьбы твоих добродетелей.
Брат мой, если ты счастлив, то у тебя одна добродетель, и не более: тогда легче проходишь ты по мосту.
Почтенно иметь много добродетелей, но это тяжелая участь, и многие шли в пустыню и убивали себя, ибо они уставали быть битвой и полем битвы добродетелей.
Брат мой, зло ли война и битвы? Однако это зло необходимо, необходимы и зависть, и недоверие, и клевета между твоими добродетелями.
Посмотри, как каждая из твоих добродетелей жаждет высшего: она хочет всего твоего духа, чтобы был он ее глашатаем, она хочет всей твоей силы в гневе, ненависти и любви.
Ревнива каждая добродетель в отношении другой, а ревность – ужасная вещь. Даже добродетели могут погибнуть из-за ревности.
Кого окружает пламя ревности, тот обращает наконец, подобно скорпиону, отравленное жало на самого себя.
Ах, брат мой, разве ты никогда еще не видел, как добродетель клевещет на себя и жалит самое себя?
Человек есть нечто, что дo2лжно превзойти; и оттого должен ты любить свои добродетели – ибо от них ты погибнешь.
Так говорил Заратустра. <…>
Из всего написанного люблю я только то, что пишется своей кровью. Пиши кровью – и ты узнаешь, что кровь есть дух.
Нелегко понять чужую кровь: я ненавижу читающих бездельников.
Кто знает читателя, тот ничего не делает для читателя. Еще одно столетие читателей – и дух сам будет смердеть.
То, что каждый имеет право учиться читать, портит надолго не только писание, но и мысль.
Некогда дух был Богом, потом стал человеком, а ныне становится он даже чернью.
Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть.
В горах кратчайший путь – с вершины на вершину; но для этого надо иметь длинные ноги. Притчи должны быть вершинами: и те, к кому говорят они, – большими и рослыми.
Воздух разреженный и чистый, опасность близкая и дух, полный радостной злобы, – все это хорошо идет одно к другому.
Я хочу, чтобы вокруг меня были кобольды, ибо мужествен я. Мужество гонит призраки, само создает себе кобольдов – мужество хочет смеяться.
Я не чувствую больше вместе с вами: эта туча, что я вижу под собой, эти чернота и тяжесть, над которыми я смеюсь, – такова ваша грозовая туча.
Вы смотрите вверх, когда вы стремитесь подняться. А я смотрю вниз, ибо я поднялся.
Кто из вас может одновременно смеяться и быть высоко?
Кто поднимается на высочайшие горы, тот смеется над всякой трагедией сцены и жизни.
Беззаботными, насмешливыми, сильными – такими хочет нас мудрость: она – женщина и любит всегда только воина.
Вы говорите мне: «Жизнь тяжело нести». Но к чему была бы вам ваша гордость поутру и ваша покорность вечером?
Жизнь тяжело нести; но не притворяйтесь же такими нежными! Мы все прекрасные вьючные ослы и ослицы.
Что у нас общего с розовой почкой, которая дрожит, ибо капля росы лежит у нее на теле?
Правда, мы любим жизнь, но не потому, что к жизни, а потому, что к любви мы привыкли.
В любви всегда есть немного безумия. Но и в безумии всегда есть немного разума.
И даже мне, расположенному к жизни, кажется, что мотыльки и мыльные пузыри и те, кто похож на них среди людей, больше всех знают о счастье.
Зреть, как порхают они, эти легкие вздорные ломкие бойкие душеньки, – вот что пьянит Заратустру до песен и слез.
Я бы поверил только в такого Бога, который умел бы танцевать.
И когда я увидел своего демона, я нашел его серьезным, веским, глубоким и торжественным: это был дух тяжести, благодаря ему все вещи падают на землю.
Убивают не гневом, а смехом. Вставайте, помогите нам убить дух тяжести!
Я научился ходить; с тех пор я позволяю себе бегать. Я научился летать; с тех пор я не жду толчка, чтобы сдвинуться с места.
Теперь я легок, теперь я летаю, теперь я вижу себя под собой, теперь Бог танцует во мне.
Так говорил Заратустра. <…>
Есть проповедники смерти; и земля полна теми, кому нужно проповедовать отвращение к жизни.
Земля полна лишними, жизнь испорчена чрезмерным множеством людей. О, если б можно было «вечной жизнью» сманить их из этой жизни!
«Желтые» или «черные» – так называют проповедников смерти. Но я хочу показать их вам еще и в других красках.
Вот они, ужасные, что носят в себе хищного зверя и не имеют другого выбора, кроме как вожделение или самоумерщвление. Но и вожделение их – тоже самоумерщвление.
Они еще не стали людьми, эти ужасные; пусть же проповедуют они отвращение к жизни и сами уходят!
Вот – чахоточные душою: едва родились они, как уже начинают умирать и жаждут учений усталости и отречения.
Они охотно желали бы быть мертвыми, и мы должны одобрить их волю! Будем же остерегаться, чтобы не воскресить этих мертвых и не повредить эти живые гробы!
Повстречается ли им больной, или старик, или труп, и тотчас говорят они: «Жизнь опровергнута!»
Но только они опровергнуты и их глаза, видящие только одно лицо в существовании.
Погруженные в глубокое уныние и алчные до маленьких случайностей, приносящих смерть, – так ждут они, стиснув зубы.
Или же: они хватаются за сласти и смеются при этом своему ребячеству; они висят на жизни, как на соломинке, и смеются, что они еще висят на соломинке.
Их мудрость гласит: «Глупец тот, кто остается жить, и мы настолько же глупы. Это и есть самое глупое в жизни!»
«Жизнь есть только страдание», – так говорят другие и не лгут; так постарайтесь же, чтобы перестать вам существовать! Так постарайтесь же, чтобы кончилась жизнь, которая есть только страдание!
И да гласит правило вашей добродетели: «Ты должен убить самого себя! Ты должен сам себя украсть у себя!»
«Сладострастие есть грех, – так говорят проповедующие смерть, – дайте нам идти стороною и не рожать детей!»
«Трудно рожать, – говорят другие, – к чему еще рожать? Рождаются лишь несчастные!» И они также проповедники смерти.
«Нам нужна жалость, – так говорят третьи. – Возьмите, что есть у меня! Возьмите меня самого! Тем меньше я буду связан с жизнью!»
Если б они были совсем сострадательные, они отбили бы у своих ближних охоту к жизни. Быть злым – было бы их истинной добротою.
Но они хотят освободиться от жизни; что им за дело, что они еще крепче связывают других своими цепями и даяниями!
И даже вы, для которых жизнь есть суровый труд и беспокойство, – разве вы не очень утомлены жизнью? Разве вы еще не созрели для проповеди смерти?
Все вы, для которых дорог суровый труд и все быстрое, новое, неизвестное, – вы чувствуете себя дурно; ваша деятельность есть бегство и желание забыть самих себя.
Если бы вы больше верили в жизнь, вы бы меньше отдавались мгновению. Но чтобы ждать, в вас нет достаточно содержания, – и даже чтобы лениться!
Всюду раздается голос тех, кто проповедует смерть; и земля полна теми, кому нужно проповедовать смерть.
Или «вечную жизнь» – мне все равно, – если только они не замедлят отправиться туда!
Так говорил Заратустра.
Мы не хотим пощады от наших лучших врагов, а также от тех, кого мы любим до глубины души. Позвольте же мне сказать вам правду!
Братья мои по войне! Я люблю вас до глубины души; теперь и прежде я был вашим равным. И я также ваш лучший враг. Позвольте же мне сказать вам правду!
Я знаю о ненависти и зависти вашего сердца. Вы недостаточно велики, чтобы не знать ненависти и зависти. Так будьте же настолько велики, чтобы не стыдиться себя самих!
И если вы не можете быть подвижниками познания, то будьте по крайней мере его ратниками. Они спутники и предвестники этого подвижничества.
Я вижу множество солдат: как хотел бы я видеть много воинов! «Мундиром» называется то, что они носят; да не будет мундиром то, что скрывают они под ним!
Будьте такими, чей взор всегда ищет врага – своего врага. И у некоторых из вас сквозит ненависть с первого взгляда.
Своего врага ищите вы, свою войну ведите вы, войну за свои мысли! И если ваша мысль не устоит, все-таки ваша честность должна и над этим праздновать победу!
Любите мир как средство к новым войнам. И притом короткий мир – больше, чем долгий.
Я призываю вас не к работе, а к борьбе. Я призываю вас не к миру, а к победе. Да будет труд ваш борьбой и мир ваш победою!
Заратустра так высоко ценит борьбу, что считает ее оправдывающей всякую цель. Ницше считал, что «в пылу борьбы можно пожертвовать жизнью», что «каждой победе присуще презрение к жизни». С другой стороны, он предостерегал: «Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем».
Можно молчать и сидеть смирно, только когда есть стрелы и лук; иначе болтают и бранятся. Да будет ваш мир победою!
Вы говорите, что благая цель освящает даже войну? Я же говорю вам, что благо войны освящает всякую цель.
Тут мы имеем дело с одним из «нравственных парадоксов» Ницше, которые обыкновенно приводятся в доказательство его жестокости и безнравственности. Но стоит лишь вспомнить, что под «войной» подразумевается, как это объяснял сам Ницше, «война за мысли», как парадоксальность приведенных слов исчезнет, уступив место глубоко правдивой и благородной мысли. Разве «хорошая война», то есть честная и мужественная борьба за свои убеждения и идеалы, не заставляет людей относиться с уважением к идеалам подобного борца, и не она ли освящает в действительности всякую цель (всякое дело)?
Война и мужество совершили больше великих дел, чем любовь к ближнему. Не ваша жалость, а ваша храбрость спасала доселе несчастных.
Что хорошо? – спрашиваете вы. Хорошо быть храбрым. Предоставьте маленьким девочкам говорить: «Быть добрым – вот что мило и в то же время трогательно».
Вас называют бессердечными – но ваше сердце неподдельно, и я люблю стыдливость вашей сердечности. Вы стыдитесь прилива ваших чувств, а другие стыдятся их отлива.
Вы безобразны? Ну что ж, братья мои! Окутайте себя возвышенным, этой мантией безобразного!
И когда ваша душа становится большой, она становится высокомерной; и в вашей возвышенности есть злоба. Я знаю вас.
В злобе встречается высокомерный со слабым. Но они не понимают друг друга. Я знаю вас.
Враги у вас должны быть только такие, которых бы вы ненавидели, а не такие, чтобы их презирать. Надо, чтобы вы гордились своим врагом: тогда успехи вашего врага будут и вашими успехами.
Восстание – это доблесть раба. Вашей доблестью да будет повиновение! Само приказание ваше да будет повиновением!
Для хорошего воина «ты должен» звучит приятнее, чем «я хочу». И все, что вы любите, вы должны сперва приказать себе.
Ваша любовь к жизни да будет любовью к вашей высшей надежде – а этой высшей надеждой пусть будет высшая мысль о жизни!
Но ваша высшая мысль должна быть вам приказана мною – и она гласит: человек есть нечто, что дo2лжно превзойти.
Итак, живите своей жизнью повиновения и войны! Что пользы в долгой жизни! Какой воин хочет, чтобы щадили его!
Я не щажу вас, я люблю вас всем сердцем, братья по войне!
Так говорил Заратустра.
Кое-где существуют еще народы и стада, но не у нас, братья мои; у нас есть государства.
Государство? Что это такое? Итак, слушайте меня, ибо теперь я скажу вам свое слово о смерти народов.
Государством называется самое холодное из всех холодных чудовищ. Холодно лжет оно; и эта ложь ползет из уст его: «Я, государство, есмь народ».
Это – ложь! Созидателями были те, кто создали народы и дали им веру и любовь; так служили они жизни.
Разрушители – это те, кто ставит ловушки для многих и называет их государством: они навесили им меч и навязали им сотни желаний.
Где еще существует народ, не понимает он государства и ненавидит его, как дурной глаз и нарушение обычаев и прав.
Это знамение даю я вам: каждый народ говорит на своем языке о добре и зле – этого языка не понимает сосед. Свой язык обрел он себе в обычаях и правах.
Но государство лжет на всех языках о добре и зле: и что оно говорит, оно лжет; и что есть у него, оно украло.
Учение Ницше состоит в утверждении, что обычное различие добра и зла неверно. То, что толпа называет «моралью», – это ничтожный фетиш, который презирают сильные и умные. Сверхчеловек не руководствуется традиционным разграничением добра и зла.
Все в нем поддельно: крадеными зубами кусает оно, зубастое. Поддельна даже утроба его.
Смешение языков в добре и зле: это знамение даю я вам как знамение государства. Поистине, волю к смерти означает это знамение! Поистине, оно подмигивает проповедникам смерти!
Рождается слишком много людей: для лишних изобретено государство!
Смотрите, как оно их привлекает к себе, это многое множество! Как оно их душит, жует и пережевывает!
«На земле нет ничего больше меня: я упорядочивающий перст Божий», – так рычит чудовище. И не только длинноухие и близорукие опускаются на колени!
Ах, даже вам, великие души, нашептывает оно свою мрачную ложь! Ах, оно угадывает богатые сердца, охотно себя расточающие!
Да, даже вас угадывает оно, вы, победители старого Бога! Вы устали в борьбе, и теперь ваша усталость служит новому кумиру!
Героев и честных людей хотел бы он уставить вокруг себя, новый кумир! Оно любит греться в солнечном сиянии чистой совести, – холодное чудовище!
Все готов дать вам, если вы поклонитесь ему, новый кумир: так покупает он себе блеск вашей добродетели и взор ваших гордых очей.
Приманить хочет он вас, вы, многое множество! И вот изобретена была адская штука, конь смерти, бряцающий сбруей Божеских почестей!
Да, изобретена была смерть для многих, но она прославляет самое себя как жизнь: поистине, сердечная услуга всем проповедникам смерти!
Государством зову я, где все вместе пьют яд, хорошие и дурные; государством, где все теряют самих себя, хорошие и дурные; государством, где медленное самоубийство всех называется – «жизнь».
Посмотрите же на этих лишних людей! Они крадут произведения изобретателей и сокровища мудрецов: культурой называют они свою кражу – и все обращается у них в болезнь и беду!
Посмотрите же на этих лишних людей! Они всегда больны, они выблевывают свою желчь и называют это газетой. Они проглатывают друг друга и никогда не могут переварить себя.
Посмотрите же на этих лишних людей! Богатства приобретают они и делаются от этого беднее. Власти хотят они, и прежде всего рычага власти, много денег, – эти немощные!
Посмотрите, как лезут они, эти проворные обезьяны! Они лезут друг на друга и потому срываются в грязь и в пропасть.
Все они хотят достичь трона: безумие их в том – будто счастье восседало бы на троне! Часто грязь восседает на троне – а часто и трон на грязи.
По-моему, все они безумцы, карабкающиеся обезьяны и находящиеся в бреду. По-моему, дурным запахом несет от их кумира, холодного чудовища; по-моему, дурным запахом несет от всех этих служителей кумира.
Братья мои, разве хотите вы задохнуться в чаду их пастей и вожделений! Скорее разбейте окна и прыгайте вон!
Избегайте же дурного запаха! Сторонитесь идолопоклонства лишних людей!
Избегайте же дурного запаха! Сторонитесь дыма этих человеческих жертв!
Свободною стоит для великих душ и теперь еще земля. Свободных много еще мест для одиноких и для тех, кто одиночествует вдвоем, где веет благоухание тихих морей.
Еще свободной стоит для великих душ свободная жизнь. Поистине, кто обладает малым, тот будет тем меньше обладаем: хвала малой бедности!
Там, где кончается государство и начинается человек, не являющийся лишним, там начинается песнь необходимых, мелодия, единожды существующая и невозвратная.
Туда, где кончается государство, – туда смотрите, братья мои! Разве вы не видите радугу и мосты, ведущие к сверхчеловеку?
Так говорил Заратустра.
Беги, мой друг, в свое уединение! Я вижу, ты оглушен шумом великих людей и исколот жалами маленьких.
С достоинством умеют лес и скалы хранить молчание вместе с тобою. Опять уподобься твоему любимому дереву с раскинутыми ветвями: тихо, прислушиваясь, склонилось оно над морем.
Где кончается уединение, там начинается базар; и где начинается базар, начинается и шум великих комедиантов, и жужжанье ядовитых мух.
В мире самые лучшие вещи ничего еще не стоят, если никто не представляет их; великими людьми называет народ этих представителей. Плохо понимает народ великое, т. е. творящее. Но любит он всех представителей и актеров великого.
Вокруг изобретателей новых ценностей вращается мир – незримо вращается он. Но вокруг комедиантов вращаются народ и слава – таков порядок мира.
У комедианта есть дух, но мало совести духа. Всегда верит он в то, чем он заставляет верить сильнее всего, – верить в себя самого!
Завтра у него новая вера, а послезавтра – еще более новая. Чувства его быстры, как народ, и настроения переменчивы.
Опрокинуть – называется у него: доказать. Сделать сумасшедшим – называется у него: убедить. А кровь для него лучшее из всех оснований.
Истину, проскальзывающую только в тонкие уши, называет он ложью и ничем. Поистине, он верит только в таких богов, которые производят в мире много шума!
Базар полон праздничными скоморохами – и народ хвалится своими великими людьми! Для него они – господа минуты.
Но минута настойчиво торопит их: оттого и они торопят тебя. И от тебя хотят они услышать Да или Нет. Горе, ты хочешь сесть между двух стульев?
Не завидуй этим безусловным, настойчиво торопящим, ты, любитель истины! Никогда еще истина не повисала на руке безусловного.
От этих стремительных удались в безопасность: лишь на базаре нападают с вопросом: да или нет?
Медленно течет жизнь всех глубоких родников: долго должны они ждать, прежде чем узнают, что упало в их глубину.
В сторону от базара и славы уходит все великое: в стороне от базара и славы жили издавна изобретатели новых ценностей.
Беги, мой друг, в свое уединение: я вижу тебя искусанным ядовитыми мухами. Беги туда, где веет суровый, свежий воздух!
Беги в свое уединение! Ты жил слишком близко к маленьким, жалким людям. Беги от их невидимого мщения! В отношении тебя они только мщение.
Не поднимай руки против них! Они – бесчисленны, и не твое назначение быть махалкой от мух.
Бесчисленны эти маленькие, жалкие люди; и не одному уже гордому зданию дождевые капли и плевелы послужили к гибели.
Ты не камень, но ты стал уже впалым от множества капель. Ты будешь еще изломан и растрескаешься от множества капель.
Усталым вижу я тебя от ядовитых мух, исцарапанным в кровь вижу я тебя в сотнях мест; и твоя гордость не хочет даже возмущаться.
Крови твоей хотели бы они при всей невинности, крови жаждут их бескровные души – и потому они кусают со всей невинностью.
Но ты глубокий, ты страдаешь слишком глубоко даже от малых ран; и прежде чем ты излечивался, такой же ядовитый червь уже полз по твоей руке.
Ты кажешься мне слишком гордым, чтобы убивать этих лакомок. Но берегись, чтобы не стало твоим назначением выносить их ядовитое насилие!
Они жужжат вокруг тебя со своей похвалой: навязчивость – их похвала. Они хотят близости твоей кожи и твоей крови.
Они льстят тебе, как богу или дьяволу; они визжат перед тобою, как перед богом или дьяволом. Ну что ж! Они – льстецы и визгуны, и ничего более.
Также бывают они часто любезны с тобою. Но это всегда было хитростью трусливых. Да, трусы хитры!
Они много думают о тебе своей узкой душою – подозрительным кажешься ты им всегда! Все, о чем много думают, становится подозрительным.
Они наказывают тебя за все твои добродетели. Они вполне прощают тебе только твои ошибки.
Потому что ты кроток и справедлив, ты говоришь: «Невиновны они в своем маленьком существовании». Но их узкая душа думает: «Виновно всякое великое существование».
Даже когда ты снисходителен к ним, они все-таки чувствуют, что ты презираешь их; и они возвращают тебе твое благодеяние скрытыми злодеяниями.
Твоя гордость без слов всегда противоречит их вкусу; они громко радуются, когда ты бываешь достаточно скромен, чтобы быть тщеславным.
То, что мы узнаем в человеке, воспламеняем мы в нем. Остерегайся же маленьких людей!
Перед тобою чувствуют они себя маленькими, и их низость тлеет и разгорается против тебя в невидимое мщение.
Разве ты не замечал, как часто умолкали они, когда ты подходил к ним, и как сила их покидала их, как дым покидает угасающий огонь?
Да, мой друг, укором совести являешься ты для своих ближних: ибо они недостойны тебя. И они ненавидят тебя и охотно сосали бы твою кровь.
Твои ближние будут всегда ядовитыми мухами; то, что есть в тебе великого, – должно делать их еще более ядовитыми и еще более похожими на мух.
Беги, мой друг, в свое уединение, туда, где веет суровый, свежий воздух! Не твое назначение быть махалкой от мух.
Так говорил Заратустра.
Я люблю лес. В городах трудно жить: там слишком много похотливых людей.
Не лучше ли попасть в руки убийцы, чем в мечты похотливой женщины?
И посмотрите на этих мужчин: их глаза говорят – они не знают ничего лучшего на земле, как лежать с женщиной.
Грязь на дне их души; и горе, если у грязи их есть еще дух!
О, если бы вы совершенны были, по крайней мере как звери! Но зверям принадлежит невинность.
Разве я советую вам убивать свои чувства? Я советую вам невинность чувств.
Разве целомудрие я советую вам? У иных целомудрие есть добродетель, но у многих почти что порок.
Они, быть может, воздерживаются – но сука-чувственность проглядывает с завистью во всем, что они делают.
Даже до высот их добродетели и вплоть до сурового духа их следует за ними это животное и его смута.
И как ловко умеет сука-чувственность молить о куске духа, когда ей отказывают в куске тела!
Вы любите трагедии и все, что раздирает сердце? Но я отношусь недоверчиво к вашей суке.
У вас слишком жестокие глаза, и вы похотливо смотрите на страдающих. Не переоделось ли только ваше сладострастие и теперь называется состраданием!
И это знамение даю я вам: многие желавшие изгнать своего дьявола сами вошли при этом в свиней.
Кому тягостно целомудрие, тому надо его отсоветовать: чтобы не сделалось оно путем в преисподнюю, т. е. грязью и похотью души.
Разве я говорю о грязных вещах? По-моему, это не есть еще худшее.
Познающий не любит погружаться в воду истины не тогда, когда она грязна, но когда она мелкая.
Поистине, есть целомудренные до глубины души: они более кротки сердцем, они смеются охотнее и больше, чем вы.
Они смеются также и над целомудрием и спрашивают: «Что такое целомудрие?
Целомудрие не есть ли безумие? Но это безумие пришло к нам, а не мы к нему.
Мы предложили этому гостю приют и сердце: теперь он живет у нас – пусть остается, сколько хочет!»
Так говорил Заратустра.
«Всегда быть одному слишком много для меня», – так думает отшельник. «Всегда один и один – это дает со временем двух».
Я и меня всегда слишком усердствуют в разговоре; как вынести это, если бы не было друга?
Всегда для отшельника друг является третьим: третий – это пробка, мешающая разговору двух опуститься в бездонную глубь.
Ах, существует слишком много бездонных глубин для всех отшельников! Поэтому так страстно жаждут они друга и высоты его.
Наша вера в других выдает, где мы охотно хотели бы верить в самих себя. Наша тоска по другу является нашим предателем.
И часто с помощью любви хотят лишь перескочить через зависть. Часто нападают и создают себе врагов, чтобы скрыть, что и на тебя могут напасть.
«Будь хотя бы моим врагом!» – так говорит истинное почитание, которое не осмеливается просить о дружбе.
Если ты хочешь иметь друга, ты должен вести войну за него; а чтобы вести войну, надо уметь быть врагом.
Ты должен в своем друге уважать еще врага. Разве ты можешь близко подойти к своему другу и не перейти к нему?
В своем друге ты должен иметь своего лучшего врага. Ты должен быть к нему ближе всего сердцем, когда ты противишься ему.
Ты не хочешь перед другом своим носить одежды? Для твоего друга должно быть честью, что ты даешь ему себя каков ты есть? Но он за это посылает тебя к черту!
Кто не скрывает себя, возмущает этим других: так много имеете вы оснований бояться наготы! Да, если бы вы были богами, вы могли бы стыдиться своих одежд!
Ты не можешь для своего друга достаточно хорошо нарядиться: ибо ты должен быть для него стрелою и тоскою по сверхчеловеку.
Видел ли ты своего друга спящим, чтобы знать, как он выглядит? Что такое лицо твоего друга? Оно – твое собственное лицо на грубом, несовершенном зеркале.
Видел ли ты своего друга спящим? Испугался ли ты, что так выглядит твой друг? О мой друг, человек есть нечто, что дo2лжно превзойти.
Мастером в угадывании и молчании должен быть друг: не всего следует тебе домогаться взглядом. Твой сон должен выдать тебе, что делает твой друг, когда бодрствует.
Пусть будет твое сострадание угадыванием: ты должен сперва узнать, хочет ли твой друг сострадания. Быть может, он любит в тебе несокрушенный взор и взгляд вечности.
Пусть будет сострадание к другу сокрыто под твердой корой, на ней должен ты изгрызть себе зубы. Тогда оно будет иметь свою тонкость и сладость.
Являешься ли ты чистым воздухом, и одиночеством, и хлебом, и лекарством для своего друга? Иной не может избавиться от своих собственных цепей, но является избавителем для друга.
Не раб ли ты? Тогда ты не можешь быть другом. Не тиран ли ты? Тогда ты не можешь иметь друзей.
Слишком долго в женщине были скрыты раб и тиран. Поэтому женщина не способна еще к дружбе: она знает только любовь.
В любви женщины есть несправедливость и слепота ко всему, чего она не любит. Но и в знаемой любви женщины есть всегда еще внезапность, и молния, и ночь рядом со светом.
Еще не способна женщина к дружбе: женщины все еще кошки и птицы. Или, в лучшем случае, коровы.
Еще не способна женщина к дружбе. Но скажите мне вы, мужчины, кто же среди вас способен к дружбе?
О, мужчины, ваша бедность и ваша скупость души! Сколько даете вы другу, столько даю я даже своему врагу и не становлюсь от того беднее.
Существует товарищество; пусть будет и дружба!
Так говорил Заратустра.
Много стран видел Заратустра и много народов – так открыл он добро и зло многих народов. Большей власти не нашел Заратустра на земле, чем добро и зло.
Ни один народ не мог бы жить, не сделав сперва оценки: если хочет он сохранить себя, он не должен оценивать так, как оценивает сосед.
Многое, что у одного народа называлось добром, у другого называлось глумлением и позором – так нашел я. Многое, что нашел я, здесь называлось злом, а там украшалось пурпурной мантией почести.
Никогда один сосед не понимал другого: всегда удивлялась душа его безумству и злобе соседа.
Скрижаль добра висит над каждым народом. Взгляни, это скрижаль преодолений его; взгляни, это голос воли его к власти.
Похвально то, что кажется ему трудным; все неизбежное и трудное называет он добром; а то, что еще освобождает от величайшей нужды, – редкое и самое трудное – зовет он священным.
Все способствующее тому, что он господствует, побеждает и блестит на страх и зависть своему соседу, – все это означает для него высоту, начало, мерило и смысл всех вещей.
Поистине, брат мой, если узнал ты потребность народа, и страну, и небо, и соседа его, ты, несомненно, угадал и закон его преодолений, и почему он восходит по этой лестнице к своей надежде.
«Всегда ты должен быть первым и стоять впереди других; никого не должна любить твоя ревнивая душа, кроме друга», – слова эти заставляли дрожать душу грека; и шел он своей стезею величия.
«Говорить правду и хорошо владеть луком и стрелою» казалось в одно и то же время и мило и тяжело тому народу, от которого идет имя мое, – имя, которое для меня в одно и то же время и мило и тяжело.
Тут подразумеваются персы. В следующих двух абзацах речь идет о еврейском народе и древних германцах.
«Чтить отца и матерь и до глубины души служить воле их» – эту скрижаль преодоления навесил на себя другой народ и стал чрез это могучим и вечным.
«Соблюдать верность и ради верности полагать честь и кровь даже на дурные и опасные дела» – так поучаясь, преодолевал себя другой народ, и, так преодолевая себя, стал он чреват великими надеждами.
Поистине, люди дали себе все добро и все зло свое. Поистине, они не заимствовали и не находили его, оно не упало к ним, как глас с небес.
Человек сперва вкладывал ценности в вещи, чтобы сохранить себя, – он создал сперва смысл вещам, человеческий смысл! Поэтому называет он себя «человеком», т. е. оценивающим.
Оценивать – значит созидать: слушайте, вы, созидающие! Оценивать – это драгоценность и жемчужина всех оцененных вещей.
Через оценку впервые является ценность; и без оценки был бы пуст орех бытия. Слушайте, вы, созидающие!
Перемена ценностей – это перемена созидающих. Постоянно уничтожает тот, кто должен быть созидателем.
Созидающими были сперва народы и лишь позднее отдельные личности; поистине, сама отдельная личность есть еще самое юное из творений.
Народы некогда наносили на себя скрижаль добра. Любовь, желающая господствовать, и любовь, желающая повиноваться, вместе создали себе эти скрижали.
Тяга к стаду старше происхождением, чем тяга к Я; и покуда чистая совесть именуется стадом, лишь нечистая совесть говорит: Я.
Поистине, лукавое Я, лишенное любви, ищущее своей пользы в пользе многих, – это не начало стада, а гибель его.
Любящие были всегда и созидающими, они создали добро и зло. Огонь любви и огонь гнева горит на именах всех добродетелей.
Много стран видел Заратустра и много народов; большей власти не нашел Заратустра на земле, чем дела любящих: «добро» и «зло» – имя их.
Поистине, чудовищем является власть этих похвал и этой хулы. Скажите, братья, кто победит его мне? Скажите, кто набросит этому зверю цепь на тысячу голов?
Тысяча целей существовала до сих пор, ибо существовала тысяча народов. Недостает еще только цепи для тысячи голов, недостает единой цели. Еще у человечества нет цели.
Согласно учению Ницше, человечество не имеет цели. Значит, нет и самого человечества. Существо, лишенное цели, ничтожно. Оно недостойно носить имя человека. Но если все те цели, которые до того ставило себе человечество, оказались призрачными, то необходимо поставить новую цель. Однако нравственные воззрения, ложные в своем основании, не спасали личности от ничтожества. Ницше утверждал, что крушение морали, предстоящее в непосредственном будущем, должно вызвать в обществе дальнейший процесс разложения, и следовательно – дальнейшее измельчание и падение личности. Поэтому человечество более чем когда-либо нуждается в новой цели и в новой любви, а уничтожение человека должно быть остановлено новым актом творчества.
Но скажите же мне, братья мои: если человечеству недостает еще цели, то, быть может, недостает еще и его самого?
Так говорил Заратустра.
Вы жметесь к ближнему, и для этого есть у вас прекрасные слова. Но я говорю вам: ваша любовь к ближнему есть ваша дурная любовь к самим себе.
Вы бежите к ближнему от самих себя и хотели бы из этого сделать себе добродетель; но я насквозь вижу ваше «бескорыстие».
Ты старше, чем Я; Ты признано священным, но еще не Я: оттого жмется человек к ближнему.
Разве я советую вам любовь к ближнему? Скорее я советую вам бежать от ближнего и любить дальнего!
Выше любви к ближнему стоит любовь к дальнему и будущему; выше еще, чем любовь к человеку, ставлю я любовь к вещам и призракам.
«Любовь к дальнему» у Ницше есть не что иное, как любовь к идеальному или, иначе говоря, любовь к «призракам», под которыми философ подразумевает самодовлеющие моральные идеалы – истину, красоту, гармонию, справедливость, человеческое достоинство и т. п. Согласно Ницше, любовь к этим «призракам» стоит выше любви к людям.
Этот призрак, витающий перед тобою, брат мой, прекраснее тебя; почему же не отдаешь ты ему свою плоть и свои кости? Но ты страшишься и бежишь к своему ближнему.
Вы не выносите самих себя и недостаточно себя любите; и вот вы хотели бы соблазнить ближнего на любовь и позолотить себя его заблуждением.
Я хотел бы, чтобы все ближние и соседи их стали для вас невыносимы; тогда вы должны бы были из самих себя создать своего друга с переполненным сердцем его.
Вы приглашаете свидетеля, когда хотите хвалить себя; и когда вы склонили его хорошо думать о вас, сами вы хорошо думаете о себе.
Лжет не только тот, кто говорит вопреки своему знанию, но еще больше тот, кто говорит вопреки своему незнанию. Именно так говорите вы о себе при общении с другими и обманываете соседа насчет себя.
Так говорит глупец: «Общение с людьми портит характер, особенно когда нет его».
Один идет к ближнему, потому что он ищет себя, а другой – потому что он хотел бы потерять себя. Ваша дурная любовь к самим себе делает для вас из одиночества тюрьму.
Дальние оплачивают вашу любовь к ближнему; и если вы соберетесь впятером, шестой должен всегда умереть.
Я не люблю ваших празднеств; слишком много лицедеев находил я там, и даже зрители вели себя часто как лицедеи.
Не о ближнем учу я вас, но о друге. Пусть друг будет для вас праздником земли и предчувствием сверхчеловека.
Немецкий философ Мартин Хайдеггер в 1953 году писал о сверхчеловеке Ницше так: «Слово “сверхчеловек” мы обязаны, конечно, заранее уберечь от всех фальшивых и сбивающих с толку тонов, которые слышатся для обыденного мнения. Именем “сверхчеловек” Ницше как раз называет не просто человека, превышающего обычную, до сих пор существовавшую меру. Он подразумевает также не некий человеческий вид, который отбрасывает гуманность, возводит в закон голый произвол и берет за правило титаническое неистовство. Сверхчеловек, в буквальном смысле слова, есть скорее тот, кто превосходит прежнего человека единственно для того, чтобы прежде всего привести доныне существующего человека к его еще не осуществленной сущности и прочно установить его в ней».
Я учу вас о друге и переполненном сердце его. Но надо уметь быть губкою, если хочешь быть любимым переполненными сердцами.
Я учу вас о друге, в котором мир предстоит завершенным, как чаша добра, – о созидающем друге, всегда готовом подарить завершенный мир.
И как мир развернулся для него, так опять он свертывается вместе с ним, подобно становлению добра и зла, подобно становлению цели из случая.
Будущее и самое дальнее пусть будет причиною твоего сегодня: в своем друге ты должен любить сверхчеловека как свою причину.
Братья мои, не любовь к ближнему советую я вам – я советую вам любовь к дальнему.
Так говорил Заратустра.
Ты хочешь, брат мой, идти в уединение? Ты хочешь искать дороги к самому себе? Помедли еще немного и выслушай меня.
«Кто ищет, легко сам теряется. Всякое уединение есть грех», – так говорит стадо. И ты долго принадлежал к стаду.
Голос стада будет звучать еще и в тебе! И когда ты скажешь: «У меня уже не одна совесть с вами», – это будет жалобой и страданием.
Смотри, само это страдание породила еще единая совесть: и последнее мерцание этой совести горит еще на твоей печали.
Но ты хочешь следовать голосу своей печали, который есть путь к самому себе? Покажи же мне на это свое право и свою силу!
Являешь ли ты собой новую силу и новое право? Начальное движение? Самокатящееся колесо? Можешь ли ты заставить звезды вращаться вокруг себя?
Ах, так много вожделеющих о высоте! Так много видишь судорог честолюбия! Докажи мне, что ты не из вожделеющих и не из честолюбцев!
Ах, как много есть великих мыслей, от которых проку не более, чем от воздуходувки: они надувают и делают еще более пустым.
Свободным называешь ты себя? Твою господствующую мысль хочу я слышать, а не то, что ты сбросил ярмо с себя.
Из тех ли ты, что имеют право сбросить ярмо с себя? Таких немало, которые потеряли свою последнюю ценность, когда освободились от рабства.
Свободный от чего? Какое дело до этого Заратустре! Но твой ясный взор должен поведать мне: свободный для чего?
Ницше был ожесточенным противником любого ограничения индивидуума со стороны общества и государства. В отличие от него, социалисты стремились социализировать все функции и устранить индивидуальную свободу действий, чтобы предотвратить эксплуатацию людей единичными сильными личностями. Ницше же, наоборот, утверждал, что все держится на отдельных личностях, подчиняющих себе массы, а простые люди существуют лишь для повиновения и они нуждаются во властных натурах. То есть спасение человечества Ницше видел в сильных индивидуумах.
Можешь ли ты дать себе свое добро и свое зло и навесить на себя свою волю, как закон? Можешь ли ты быть сам своим судьею и мстителем своего закона?
Ужасно быть лицом к лицу с судьею и мстителем собственного закона. Так бывает брошена звезда в пустое пространство и в ледяное дыхание одиночества.
Сегодня еще страдаешь ты от множества, ты, одинокий: сегодня еще есть у тебя все твое мужество и твои надежды.
Но когда-нибудь ты устанешь от одиночества, когда-нибудь гордость твоя согнется и твое мужество поколеблется. Когда-нибудь ты воскликнешь: «Я одинок!»
Когда-нибудь ты не увидишь более своей высоты, а твое низменное будет слишком близко к тебе; твое возвышенное будет даже пугать тебя, как призрак. Когда-нибудь ты воскликнешь: «Все – ложь!»
Есть чувства, которые грозят убить одинокого; если это им не удается, они должны сами умереть! Но способен ли ты быть убийцею?
Знаешь ли ты, брат мой, уже слово «презрение»? И муку твоей справедливости – быть справедливым к тем, кто тебя презирает?
Ты принуждаешь многих переменить о тебе мнение – это ставят они тебе в большую вину. Ты близко подходил к ним и все-таки прошел мимо – этого они никогда не простят тебе.
Ты стал выше их; но чем выше ты подымаешься, тем меньшим кажешься ты в глазах зависти. Но больше всех ненавидят того, кто летает.
«Каким образом хотели вы быть ко мне справедливыми! – должен ты говорить. – Я избираю для себя вашу несправедливость как предназначенный мне удел».
Несправедливость и грязь бросают они вослед одинокому; но, брат мой, если хочешь ты быть звездою, ты должен светить им, несмотря ни на что!
И остерегайся добрых и праведных! Они любят распинать тех, кто изобретает для себя свою собственную добродетель, – они ненавидят одинокого.
Остерегайся также святой простоты! Все для нее нечестиво, что не просто; она любит играть с огнем – костров.
И остерегайся также приступов своей любви! Слишком скоро протягивает одинокий руку тому, кто с ним повстречается.
Иному ты должен подать не руку, а только лапу, – и я хочу, чтобы у твоей лапы были когти.
Но самым опасным врагом, которого ты можешь встретить, будешь всегда ты сам; ты сам подстерегаешь себя в пещерах и лесах.
Одинокий, ты идешь дорогою к самому себе! И твоя дорога идет впереди тебя самого и твоих семи дьяволов!
Ты будешь сам для себя и еретиком, и колдуном, и прорицателем, и глупцом, и скептиком, и нечестивцем, и злодеем.
Надо, чтобы ты сжег себя в своем собственном пламени: как же мог бы ты обновиться, не сделавшись сперва пеплом!
Одинокий, ты идешь путем созидающего: Бога хочешь ты себе создать из своих семи дьяволов!
Таким образом Ницше восстает и против того образа Бога, который был использован католической церковью при оправдании ужасов инквизиции, и против образа, который может создать человек по своему образу и подобию (то есть «из своих семи дьяволов»). Новый образ Бога должен, согласно Ницше, соответствовать сознанию сверхчеловека, так как устремляться человек может только к тому, что ему кажется понятным и привлекательным, пусть даже пока и труднодостижимым.
Одинокий, ты идешь путем любящего: самого себя любишь ты и потому презираешь ты себя, как презирают только любящие.
Созидать хочет любящий, ибо он презирает! Что знает о любви тот, кто не должен был презирать именно то, что любил он!
Со своей любовью и своим созиданием иди в свое уединение, брат мой, и только позднее, прихрамывая, последует за тобой справедливость.
С моими слезами иди в свое уединение, брат мой. Я люблю того, кто хочет созидать дальше самого себя и так погибает.
Так говорил Заратустра. <…>
Есть у меня вопрос к тебе, брат мой; точно некий лот, бросаю я этот вопрос в твою душу, чтобы знать, как глубока она.
Ты молод и желаешь ребенка и брака. Но я спрашиваю тебя: настолько ли ты человек, чтобы иметь право желать ребенка?
Победитель ли ты, преодолел ли ты себя самого, повелитель ли чувств, господин ли своих добродетелей? Так спрашиваю я тебя.
По мнению Ницше, мелочные заботы, муравьиная суета, жалкое довольство и «счастье большинства» – вот что предстоит преодолеть «высшим людям».
Или в твоем желании говорят зверь и потребность? Или одиночество? Или разлад с самим собою?
Я хочу, чтобы твоя победа и твоя свобода страстно желали ребенка. Живые памятники должен ты строить своей победе и своему освобождению.
Дальше себя должен ты строить. Но сперва ты должен сам быть построен прямоугольно в отношении тела и души.
Не только вширь должен ты расти, но и ввысь! Да поможет тебе в этом сад супружества!
Высшее тело должен ты создать, начальное движение, самокатящееся колесо – созидающего должен ты создать.
Брак – так называю я волю двух создать одного, который больше создавших его. Глубокое уважение друг перед другом называю я браком, как перед хотящими одной и той же воли.
Да будет это смыслом и правдой твоего брака. Но то, что называет браком многое множество, эти лишние, – ах, как назову я его?
Ах, эта бедность души вдвоем! Ах, эта грязь души вдвоем! Ах, это жалкое довольство собою вдвоем!
Браком называют они все это; и они говорят, будто браки их заключены на небе.
Ну что ж, я не хочу этого неба лишних людей! Нет, не надо мне их, этих спутанных небесною сетью зверей!
Пусть подальше останется от меня Бог, который, прихрамывая, идет благословлять то, чего он не соединял!
Не смейтесь над этими браками! У какого ребенка нет оснований плакать из-за своих родителей?
Достойным казался мне этот человек и созревшим для смысла земли; но когда я увидел его жену, земля показалась мне домом для умалишенных.
Да, я хотел бы, чтобы земля дрожала в судорогах, когда святой сочетается с гусыней.
Один вышел, как герой, искать истины, а в конце добыл он себе маленькую наряженную ложь. Своим браком называет он это.
Другой был требователен в общении и разборчив в выборе. Но одним разом испортил он на все разы свое общество: своим браком называет он это.
Третий искал служанки с добродетелями ангела. Но одним разом стал он служанкою женщины, и теперь ему самому надо бы стать ангелом.
Осторожными находил я всех покупателей, и у всех у них были хитрые глаза. Но жену себе даже хитрейший из них умудряется купить в мешке.
Много коротких безумств – это называется у вас любовью. И ваш брак, как одна длинная глупость, кладет конец многим коротким безумствам.
Ваша любовь к жене и любовь жены к мужу – ах, если бы могла она быть жалостью к страдающим и сокрытым богам! Но почти всегда два животных угадывают друг друга.
И даже ваша лучшая любовь есть только восторженный символ и болезненный пыл. Любовь – это факел, который должен светить вам на высших путях.
Когда-нибудь вы должны будете любить дальше себя! Начните же учиться любить! И оттого вы должны были испить горькую чашу вашей любви.
Горечь содержится в чаше даже лучшей любви: так возбуждает она тоску по сверхчеловеку, так возбуждает она жажду в тебе, созидающем!
Ницше чувствовал именно эту тоску. На него угнетающе действовали те идеалы, которые привлекали простых людей и людей образованных, относивших себя к элите. Он с горечью отмечал, что XIX век вместе с научными и техническими достижениями принес и измельчание личности, погоню за наживой, излишнюю рассудочность. Ницше страдал от того, что человек стал превращаться в «полезную машину», нацеленную на достижение все больших и больших материальных благ.
Жажду в созидающем, стрелу и тоску по сверхчеловеку – скажи, брат мой, такова ли твоя воля к браку?
Священны для меня такая воля и такой брак.
Так говорил Заратустра.
Многие умирают слишком поздно, а некоторые – слишком рано. Еще странно звучит учение: «Умри вовремя!»
Умри вовремя – так учит Заратустра.
Конечно, кто никогда не жил вовремя, как мог бы он умереть вовремя? Ему бы лучше никогда не родиться! – Так советую я лишним людям.
Но даже лишние люди важничают еще своею смертью, и даже самый пустой орех хочет еще, чтобы его разгрызли.
Серьезно относятся все к смерти; но смерть не есть еще праздник. Еще не научились люди чтить самые светлые праздники.
Семен Франк в своей работе «Фридрих Ницше и этика любви к дальнему» пишет о том, что Ницше очень ярко, радостно и сильно говорит о смерти в этой части своего произведения. Вряд ли кто-то еще до него так смог сказать об этом явлении. Его слова – апофеоз «свободной смерти».
Совершенную смерть показываю я вам; она для живущих становится жалом и священным обетом.
Своею смертью умирает совершивший свой путь, умирает победоносно, окруженный теми, кто надеется и дает священный обет.
Следовало бы научиться умирать; и не должно быть праздника там, где такой умирающий не освятил клятвы живущих!
Так умереть – лучше всего; а второе – умереть в борьбе и растратить великую душу.
Но как борющемуся, так и победителю одинаково ненавистна ваша смерть, которая скалит зубы и крадется, как вор, – и, однако, входит, как повелитель.
Свою смерть хвалю я вам, свободную смерть, которая приходит ко мне, потому что я хочу.
И когда же захочу я? – У кого есть цель и наследник, тот хочет смерти вовремя для цели и наследника.
Из глубокого уважения к цели и наследнику не повесит он сухих венков в святилище жизни.
Поистине, не хочу я походить на тех, кто сучит веревку: они тянут свои нити в длину, а сами при этом все пятятся.
Иные становятся для своих истин и побед слишком стары; беззубый рот не имеет уже права на все истины.
И каждый желающий славы должен уметь вовремя проститься с почестью и знать трудное искусство – уйти вовремя.
Надо перестать позволять себя есть, когда находят тебя особенно вкусным, – это знают те, кто хочет, чтобы их долго любили.
Есть, конечно, кислые яблоки, участь которых – ждать до последнего дня осени; и в то же время становятся они спелыми, желтыми и сморщенными.
У одних сперва стареет сердце, у других – ум. Иные бывают стариками в юности; но кто поздно юн, тот надолго юн.
Иному не удается жизнь: ядовитый червь гложет ему сердце. Пусть же постарается он, чтобы тем лучше удалась ему смерть.
Иной не бывает никогда сладким: он гниет еще летом. Одна трусость удерживает его на его суку.
Живут слишком многие, и слишком долго висят они на своих сучьях. Пусть же придет буря и стряхнет с дерева все гнилое и червивое!
О, если бы пришли проповедники скорой смерти! Они были бы настоящей бурею и сотрясли бы деревья жизни! Но я слышу только проповедь медленной смерти и терпения ко всему «земному».
Ах, вы проповедуете терпение ко всему земному? Но это земное слишком долго терпит вас, вы, злословцы!
Поистине, слишком рано умер тот иудей, которого чтут проповедники медленной смерти; и для многих стало с тех пор роковым, что умер он слишком рано.
Он знал только слезы и скорбь иудея, вместе с ненавистью добрых и праведных, – этот иудей Иисус; тогда напала на него тоска по смерти.
Зачем не остался он в пустыне и вдали от добрых и праведных! Быть может, он научился бы жить и научился бы любить землю – и вместе с тем смеяться.
Верьте мне, братья мои! Он умер слишком рано; он сам отрекся бы от своего учения, если бы он достиг моего возраста! Достаточно благороден был он, чтобы отречься!
Но незрелым был он еще. Незрело любит юноша, и незрело ненавидит он человека и землю. Еще связаны и тяжелы у него душа и крылья мысли.
Но зрелый муж больше ребенок, чем юноша, и меньше скорби в нем: лучше понимает он смерть и жизнь.
Свободный к смерти и свободный в смерти, он говорит священное «Нет», когда нет уже времени говорить «Да»: так понимает он смерть и жизнь.
Да не будет ваша смерть хулою на человека и землю, друзья мои: этого прошу я у меда вашей души.
В вашей смерти должны еще гореть ваш дух и ваша добродетель, как вечерняя заря горит на земле, – или смерть плохо удалась вам.
Так хочу я сам умереть, чтобы вы, друзья, ради меня еще больше любили землю; и в землю хочу я опять обратиться, чтобы найти отдых у той, что меня родила.
Поистине, была цель у Заратустры, он бросил свой мяч; теперь будьте вы, друзья, наследниками моей цели, для вас закидываю я золотой мяч.
Больше всего люблю я смотреть на вас, друзья мои, когда вы бросаете золотой мяч! Оттого я простыну еще немного на земле; простите мне это!
Так говорил Заратустра. <…>