Я вновь и вновь твержу себе – но, с другой стороны, если я перестану себе об этом напоминать, то не вижу, кто бы мог добровольно, ни с того ни с сего взять на себя эту миссию – так вот, я вновь повторяю, что еще с отроческих лет у меня появилась патологическая уверенность, что я могу все себе позволить по той единственной причине, что меня зовут Сальвадор Дали. С тех пор я всю жизнь продолжаю вести себя таким манером, и мне это превосходно удается…
Нынче вечером впервые по меньшей мере за год гляжу на звездное небо. Оно кажется мне удивительно маленьким. Я ли стал больше – или уменьшилась Вселенная? Или и то, и другое вместе? Как все это не похоже на мучительные звездные бдения моего отрочества. Тогда я чувствовал себя униженным и подавленным, свято веря всему, что нашептывали мне мои романтические мечты, в непостижимые и необъятные космические пространства. Я был просто одержим этими меланхолическими настроениями, ведь мои эмоции были тогда еще весьма неопределенными и неясными. Теперь, напротив, они поддаются столь точным определениям, что с них даже можно снимать слепки. Вот как раз сейчас я принимаю решение заказать гипсовый слепок, где будут с максимальной точностью воспроизведены эмоции, которые вызывает во мне созерцание небесного свода.
Я благодарен современной физике среди всего прочего еще и за то, что она своими исследованиями подтвердила приятное сердцу, сибаритское и антиромантическое положение, что «космос конечен». Мои эмоции имеют совершенную форму континуума из четырех ягодиц, олицетворяющего нежность самой плоти Вселенной.
Изнуренный трудовым днем, я, ложась спать, изо всех сил стараюсь донести до постели образ своих эмоций, снова и снова утешая себя тем, что ведь в конце концов Вселенная – пусть она даже и расширяется вместе со всей материей, которая в ней содержится, сколь бы обильной она нам ни казалась – сводится к новой и простой задаче о подсчете количества бобов.
Я так рад, что смог свести Космос к этим простым, разумным пропорциям, что, не будь этот жест столь вопиюще антидалианским, стал бы самодовольно потирать руки. Прежде чем заснуть, я, вместо того чтобы потирать, лучше с чистейшей радостью поцелую свои руки, еще раз напоминая себе, что Вселенная, как и все материальное, в сущности, выглядит ужасно пошло и узко, если сравнивать ее с широтой лба, созданного кистью Рафаэля.
Я освобождаю судьбу от ее антропоцентрической оболочки. Я все глубже и глубже проникаю в противоречивую математику вселенной. В последние годы я завершил четырнадцать полотен, одно божественней другого. И на всех моих картинах неземной красотою блистают Мадонна и младенец Иисус. Здесь тоже все подчиняется строжайшим математическим законам – математике архикуба. Христос, распыленный на восемьсот восемьдесят восемь сверкающих осколков, которые сливаются, образуя магическую девятку. Скоро я перестану со скрупулезной дотошностью и бесконечным терпением отделывать свои восхитительные полотна. Быстрей, быстрей, надо отдавать всего себя, одним глотком, мощным и ненасытным. Я уже доказал, что способен на это, когда однажды утром в Париже отправился в Лувр и меньше чем за час написал вермееровскую Кружевницу. Мне захотелось изобразить ее в окружении четырех горбушек хлеба, будто она порождена случайным столкновением молекул в соответствии с принципом моего четырехъягодичного континуума. И весь мир увидел нового Вермеера…
Я пребываю в состоянии непрерывной интеллектуальной эрекции, и все идет навстречу моим вожделениям. Явно обретает очертания моя литургическая коррида. И многие начинают уже задаваться вопросом, а не было ли этого на самом деле. Отважные кюре наперебой предлагают потанцевать вокруг быка, однако, учитывая грандиозные формы арены, ее иберийские и гиперэстетические свойства, я для пущей эксцентричности придумал убирать быка с арены не так, как заведено, плоским, круговым движением провозя его вдоль края арены с помощью обыкновенных мулов, а вместо этого поднимать его вертикально вверх с помощью автожира – аппарата в высшей степени мистического, который, как на то указывает само его название, взлетает, черпая силу в самом себе. Чтобы еще усилить впечатление от зрелища, надо, чтобы автожир унес труп быка как можно выше и как можно дальше, скажем, куда-нибудь на гору Монтсеррат, и пусть орлы там разорвут его на части – вот тогда это будет настоящая псевдолитургическая коррида, какой еще не видывал мир.
Добавлю, что единственный воистину далианский, пусть и слегка позаимствованный у Леонардо способ украсить арену – это спрятать за контрбарьером два шланга, которые будут потом принимать самые различные формы, лучше всего, конечно, связанные с пищеварением. В определенный момент, то будет момент апофеоза, эти шланги, за счет мощной струи кипящего и по возможности свернувшегося молока, вдруг живописно и аппетитно придут в состояние эрекции.
Да здравствует вертикальный испанский мистицизм, который из подводных глубин Нарсиссе Монтуриоля вознесся вертолетом прямо в небеса!
Умственные болезни издавна производили огромное влияние на все отросли человеческого творчества, даже на все человеческое развитие. Дело шло при этом, однако, всегда о влиянии отдельных индивидуумов, например, слабоумных радетелей народных нужд, помешанных пророков или страдающих нравственным безумием римских императоров. Кроме этих отдельных явлений имеется еще форма умственного заболевания, касающегося не только отдельных индивидуумов, но проявляющегося эпидемически, поражающего целые массы и таким образом влияющего на мировоззрение и развитие целых народов.
Правильное ознакомление с подобными состояниями не бесполезно для общества, потому что этим, как мы увидим, уже указывается путь к улучшению и помощи, а потому задача современной психиатрии заключается не только в лечении отдельных больных, но и в наблюдении за обществом, особенно же в наблюдении за тем явлением, которое называют истерией времени.
Во всех культурных странах, во всех слоях населения обнаруживается нервная слабость, о которой нашим предкам ничего не было известно. Неврастения и истерия, подобно эпидемии, распространяются, поражая одинаково низшие и высшие классы населения. Разве нервная расшатанность не обнаруживается во всех областях человеческой деятельности? Разве современное искусство и литература не продукт общей нервной слабости?
Одним из главных представителей этого взгляда является Макс Нордау, в глазах которого большая часть культурного человечества находится в состоянии психического вырождения, который «в высших слоях населения больших городов» видит лишь «полную страданий больницу». Искусство, поэзия и философия нашего времени образуют-де собой лишь воплощение вырождения и истерии.
Нордау хотя и признает, что вырождение и истерия существовали издавна, «но», так говорит он, «они проявлялись в виде отдельных случаев и не приобретали значения для жизни всего общества. Лишь глубокая усталость, испытанная им от непосильного бремени изобретений и новшеств, создала благоприятные условия, под влиянием которых те недуги могли так страшно распространиться и представить опасность для культуры». Понятие истерии времени, проявляющейся эпидемически и поражающей целые классы, применимо, стало быть, по мнению Нордау лишь к современности, о которой он говорит: «Мы имеем пред собою тяжелую умственную народную болезнь, какую-то черную чуму вырождения и истерии».
Нордау сильно ошибается, полагая, что в прежние времена истерия проявлялась лишь в виде отдельных случаев и не приобретала важного значения для жизни всего общества.
Душевные болезни и особливо истерия с самых древних пор до нашего времени всегда оказывали огромное влияние на данное миросозерцание и на все культурное развитие, и оказывали это влияние именно тем, что проявлялись не в виде отдельных случаев, а как мы сейчас увидим, охватывали толпу в форме эпидемии и таким образом приобретали высшую важность и значение для жизни всего общества.
Религиозное мечтательство и влечение к мистическому и необъяснимому уже в древнейшие времена составляли важную черту у выродившихся и истеричных индивидуумов, которые воображали себя в связи то с добрыми, то со злыми духами и тем приобретали немалое влияние на толпу.
Большая часть божественных жриц, которые «при сильных сотрясениях их тела» преподносили греческому народу свои откровения, были истеричками, страдавшими хорошо нам теперь знакомыми истерическими конвульсиями, вследствие чего и собственно эпилепсия, которую в то время еще не умели отличать от истерических судорог, называлась «священной болезнью». Плутарх при описании Пифии набрасывает типичную картину истерички, лепечущей в экстазе непонятные слова, в которые лишь жрецы влагали смысл.
Но истерия с ее наклонностью к религиозному мечтательству не ограничивалась отдельными индивидуумами, а мы встречаем ее во все исторические эпохи и у всех народов в форме различного рода эпидемий. Никогда, однако, для процветания этой болезни не находилось более благоприятной и плодородной почвы, как в Средние века, отличительною чертою которых являются невежество и суеверие, – здесь-то эпидемии истерических заболеваний принимали размеры, как ни в какую другую историческую эпоху.
Относительно индивидуальных и эпидемических умственных болезней того времени имеется изрядная литература; особенно старательные исследования по этому предмету принадлежат французам. Достаточно привести здесь несколько примеров, чтобы показать, какое огромное влияние истерия оказала на общественные отношения и на все культурное развитие.
Одним из главнейших проявлений истерии в Германии была демономания или дьявольский бред. «Под названием Vaudoisie, – говорит французский историк Калмейль, – в Артуа в 1549 году был распространен бред, будто демоны тайно уносят по ночам многих в известные места, где заключаются союзы с дьяволом и происходит плотское сближение. Не зная, как это случалось, участники ночных сборищ на следующее утро оказывались в своей квартире. В месте сборища находился черт с человеческими формами, лица которого, однако, никто не видел; он читал им свои приказания… и затем каждый брал себе женщину, – свет потухал, и происходило плотское сближение. Затем каждый внезапно переносился обратно на то место, откуда был уведен. Вследствие этого бреда многие знатные и бедные жители были заключены тюрьму и повергнуты пытке».
Весьма распространенным явлением в Германии была антропофагия, то есть бред, будто дьявол и все его почитатели питаются человеческим мясом. В окрестностях Берна и Лозанны будто бы жили люди, преданные дьяволу и евшие собственных детей. Сотни людей были вследствие этого подвергнуты пытке и присуждены к костру. Там действительно обретался ряд помешанных, вообразивших себя в сношениях с дьяволом и резавших детей. По словам историка Нидера, одна женщина, казненная в Берне, созналась в следующем: «Мы особенно подкарауливаем не крещеных еще детей, но и крещеных, в особенности если на них нет креста, и мы умерщвляем их в колыбели (или когда они лежат рядом с родителями своими) словами и церемониями, так что потом думают, будто они умерли своей смертью. Затем мы тайно похищаем их из земли и варим до тех пор, пока, по отрезании костей, все мясо становится жидким и пригодным к питью; из плотных костей мы делаем волшебную мазь для наших фокусов и превращений, а жидкие соки мы разливаем по бутылкам, и если новичок выпьет несколько капель этой жидкости, он становиться причастным нашему знанию».
«Из буллы Иннокентия VIII, появившейся в 1484 году, видно, какие глубокие корни пустил в Германии дьявольский бред. Повсюду распространялись рассказы о существовании союза с дьяволом, о позорных деяниях, совершавшихся на собраниях с ним, об умерщвлении и съедении новорожденных до крещения. Через год после опубликования буллы один инквизитор в Бурбии казнил 41 женщину за то, что они будто бы на ночных сходках каждый раз душили, варили и съедали по ребенку. На Рейне повитух боялись более, чем обыкновенных ведьм. Так как им ежедневно приходилось иметь дело с новорожденными, то все были того мнения, что черту весьма важно пользоваться их услугами. Одна повитуха, заживо сожженная в Данне при Базеле, сама обвинила себя в убийстве более сорока детей. Из лиц, сожженных в Страсбурге, одна женщина отличалась своею нечувствительностью при сильных мучениях; она объяснила, что если натереть тело жиром новорожденного мальчика, то можно приобрести такую нечувствительность» (Калмейль).
Подобные безумства были весьма распространены при Иннокентии VIII. «Наклонность к культу дьявола в некоторых семьях является наследственной, в некоторых местах эндемической». Религиозный бред, как это обыкновенно бывает, сочетался с половым возбуждением.
В середине XVI столетия во многих местностях Германии, особенно в женских монастырях, проявились эпидемические конвульсии, сопровождающиеся симптомами религиозного бреда и полового возбуждения. Калмейль цитирует следующий доклад об этой болезни в одном монастыре: «Большая часть монахинь тогда в течении пятидесяти дней питались только свекольным соком. Болезнь началась со рвоты черной жидкостью, которая была так горька и остра, что верхняя оболочка языка и губ потрескалась и отделилась. Вскоре они стали беспокойно спать, внезапно пробуждались со сна, слышали чьи-то жалобные вопли, а когда посторонние прибегали на помощь, то никого не находили. Иногда ими овладевало ощущение, как будто их кто-то щекочет в пятки, и они должны непрерывно смеяться. Их сбрасывало с кроватей, они метались по полу, как будто их кто-то тянул за ноги. Верхние и нижние конечности скручивались, лицо судорожно подергивало; они подскакивали и снова с силой падали на пол. У многих из них на теле имелись следы ушибов. Часто, когда они имели вполне здоровый и спокойный вид, они внезапно падали, теряли речь и оставались на полу, как бы вполне лишенные сознания, после чего их судорожно подбрасывало с такой силой, что окружающие еле могли держать их. Некоторым из них трудно было стоять на ногах, они ползли на коленях; другие взбирались на деревья и спускались оттуда головою вниз».
Подобные случаи типичной истерии повсюду проявлялись в форме эпидемии, особенно же часто в женских монастырях. Об одном из них рассказывают следующее: «Странно было то, что, как только одна из монахинь получала свои припадки, последние тотчас же поражали и остальных. Силы воли у монахинь не было никакой; они кусали себя, били и кусали своих подруг, бросались друг на друга, пытались колотить посторонних. При попытках сдерживать необузданность их поступков буйство и экзальтация усиливались; если их предоставляли самим себе, то доходило до укусов и поранений, которые, однако, по-видимому, не причиняли им особенных болей».
Таких больных принимали за одержимых дьяволом, их лечили заклинаниями, от чего недуг во многих случаях еще усиливался.
Болезнь поражала не только женщин, но и мужчин. Жиль де ля Турет приводит описание такой эпидемии Геккером. «Уже в 1574 году в Аахен прибыли из Германии толпы мужчин и женщин, которые, одержимые общим буйным состоянием, представляли народу на улицах и в церквях странное зрелище. Держа друг друга за руки и увлекаемые внутренней силой, с которою не могли совладать, они по целым часам плясали, пока в истощении не падали на землю и тогда жаловались на сильный страх и стонали, как будто чувствовали приближение смерти; это длилось до тех пор, пока им не обвязывали живот полотенцами, что их приводило в себя и на время освобождало от страдания. Этот прием имел целью устранения вздутия живота, наступавшего после припадков; часто поступали еще проще: больных били кулаками или ногою по животу. Во время пляски больным представлялись видения; они не видели и не слышали, их воображению рисовались духи, имена которых они выкрикивали…».
«В тех случаях, когда страдание вполне развивалось, припадки начинались эпилептическими судорогами. Больные бессознательно падали на землю, у рта показывалась пена, затем они сразу вскакивали и начинали свою пляску, причиняя себе страшные вывихи. В течение нескольких месяцев этот недуг распространился от Аахена до Нидерландов».
Но и детей эта болезнь не щадила. Калмейль приводит следующий пример. «К концу зимы 1566 года большая часть подкидышей в амстердамской больнице была охвачена конвульсиями и бредом. Тридцать (по другим указаниям даже семьдесят) детей были поражены болезнью. Они внезапно бросались на землю, метались по ней в течение часа или получаса и когда вставали, то как будто пробуждались от глубокого сна; они не знали, что с ними произошло. Молитвы, заклинания, изгнание дьявола ни к чему не приводили. Когда болезнь длилась продолжительное время, доходило до рвоты, причем дети выбрасывали гвозди, иголки, шерсть, полотняные тряпочки и другие инородные тела, тайно проглоченные ими. Они, подобно кошкам, карабкались по стенам и крышам, говорили на непонятных языках и имели такой страшный взгляд, что никто без ужаса не мог смотреть на них. Этого было более чем достаточно, чтобы считать их одержимыми дьяволом».
В настоящее время в заведениях для умалишенных часто встречают больных, воображающих себя животными: собакой, кошкой, обезьяной, волком и прочее. В средние века это явление дало повод к суеверному представлению человека-волка (Werwolf). Такие индивидуумы, являясь в какой-нибудь местности, вследствие эпидемического характера недуга в большом числе бегали на четвереньках по лесам, жили и вели себя совсем, как животные, бросались на прохожих, нападали на всадников, похищали детей и пожирали их мясо. Впрочем, подобные явления знакомы были уже древним. По свидетельству Герадота, человек-волк был уже известен скифам, грекам и римлянам.
К концу 1573 года крестьяне окрестности Долес были уполномочены предпринять охоту на людей-волков следующим парламентским указом: «В территориях Эспаньи, Сальванж, Куршапон и прилегающих местностях несколько дней тому назад появился, говорят, человек-волк, который будто бы уже похитил и умертвил многих детей и который так же нападал на всадников, с трудом освобождавшихся от него. Так как суду угодно предупредить большие несчастья, то он разрешает жителям и обитателям упомянутых и других мест, в противоположность указаниям об охоте, собираться с пиками, алебардами, самострелами, палками и гнаться за сказанным человеком-волком всюду, не подвергаясь за это никакому наказанию… Дан 13 сентября 1573 года».
Один такой пойманный человек-волк показал, что он превратился в животное и утверждал, что его шкура обращена внутрь. Ему отрезали руки и ноги, чтобы удостовериться в истине его показаний, так что больной истек кровью…
Болезнь демономании все более и более распространялась. В Метце тысячи плясунов наполняли улицы. Молодежь обоего пола убегала от родителей, прислуга убегала от господ, чтобы увлечься эпидемией и принять участие в безумствах.
«В 1609 году правительству доложили, что вся местность Labourd, соответствующая приблизительно теперешнему департаменту Basses – Pyrenees, кишит поклонниками дьявола… История этой эпидемии – блестящий вклад в историю безумия, как социальной болезни».
Всех таких больных считали ведьмами и одержимыми бесом. Министры Генриха IV считали необходимым поступать с ними по всей строгости правосудия, и сотни людей были сожжены на кострах или погибли в тюрьмах. Судьи прибегали к пыткам, чтобы добиться от ведьм сознания. Часто больные впадали в экстаз и, мучимые чуть ли не до смерти, похвалялись, что испытывают невыразимое счастье, чувствуя себя вблизи дьявола. Иногда они тщетно пытались произнести слово, так как им сдавливало глотку. В одном докладе говорится: «Дьявол пытался так мучить их, чтобы если даже они пожелают сознаться, они не могли произнести ни слова. Мы собственными глазами видели, что как только они произносили первые слова признания, дьявол хватал их за глотку, вследствие чего к ней от груди подходило какое-то препятствие, ну точно так, как если бы мы заткнули бочку пробкой, чтобы не дать вытечь жидкости».
Как видит читатель, здесь описывается обыкновенный симптом истерии, который мы имеем возможность ежедневно наблюдать и который так хорошо известен под названием «истерического шарика».
Влияние, оказанное истерией на все миросозерцание того времени, было очень сильным. Если, с одной стороны, справедливо, что суеверие и фанатизм представляли наиболее подходящую почву для истерии и много способствовали развитию и распространению болезни, то, с другой стороны, не подлежит также сомнению, что болезнь с ее причудливыми симптомами, которых тогда не умели распознавать, в чрезвычайной степени способствовала распространению суеверия. Мы видим, таким образом, что оба эти явления, истерия и суеверие, находились во взаимной связи между собой; каждый из этих двух факторов был одновременно причиной и следствием и вызвал тот печальный исторический период, когда человеческий ум был заключен в оковы, а развитие культуры было задержано на много столетий.
Истерия времени имеется, конечно, и теперь. Не подлежит сомнению, что благодаря доступности внушению и впечатлительности истеричной толпы находят распространение некоторые лжеучения искусства и науки, и некоторые общественные недуги могут, пожалуй, отчасти быть отнесены на счет этих явлений. Но заблуждения и несообразности, свойственные эпохе, никогда не должно считать симптомами болезни, потому что в таком случае все человечество испокон веков было помешанным: люди во все времена заблуждались. Что в одну историческую эпоху считалось возвышенным и священным, – то в другую подвергалось насмешкам и издевательству; абсолютных, неопровержимых истин не создала еще ни одна эпоха.
Заблуждение времени, поэтому, не следует смешивать с истерией времени. В последней мы имеем типичную картину болезни, наблюдаемой во все времена и особенно характеризующейся лишь определенными сенсационными идеями. Заблуждение же времени одинаково овладевает всеми: сильными умом так же, как слабыми. Если кто в средние века верил в ведьм и дьявола, то это еще не дает права называть его сумасшедшим, потому что он только разделял общее заблуждение своего времени. Если бы Лютер родился в девятнадцатом столетии, то он, быть может, не верил бы в живого дьявола.
Мы видим, таким образом, что при суждении об умственном состоянии мы должны руководствоваться не своими индивидуальными взглядами, а что точкой опоры для нас должно служить все общество. Если бы в настоящее время научно образованный человек стал воздавать быку божеские почести и приписывать ему всемогущую силу, мы сочли бы его помешанным, и не без основания, тогда как у древних египтян божественное почитание животных соответствовало общему мировоззрению, и мы в нем можем увидеть лишь заблуждение времени, а не симптом болезни.
Еще несколько столетий тому назад астрологией, то есть искусством указывать по созвездиям судьбы людей, занимались даже самые выдающиеся люди. Известно, как твердо Валленштейн верил в эти вещи. Даже такой выдающийся ученый, как Иоганн Кеплер выразился об этом следующим образом: «Смотря по тому, как конфигурированы лучи звезд при рождении человека, новорожденному притекает жизнь в той или иной форме. Если конфигурация гармонична, то приходит красивая форма души, и эта строит себе красивое жилище».
Как мы смотрим на заблуждения прошлого, считая их навсегда исчезнувшей слабостью человечества, так будущие поколения, быть может, посмотрят на нас. То, что мы считаем неопровержимыми истинами, будущие поколения, быть может, назовут величайшим заблуждением. Мир всегда заблуждался, и пока на свете имеются люди, будут и заблуждения.
Мы вырастаем среди заблуждений времени; мы с раннего детства видим пред собой ошибки, а средний человек, не задумываясь над ними, принимает их за непреложные истины. Религия, искусство, мораль, обычаи, вся человеческая культура со всеми ее слабостями и заблуждениями переходит по наследству от общества к обществу, от века к веку.
Главной особенностью тех могучих натур, которым мир обязан своими успехами, познанием новых фактов, служит поэтому абсолютное сомнение в истине всего существующего. «Кто не сомневается, – говорит Гаген, – что то, что мы знаем о каком-нибудь предмете, не может также быть ложным, тот не способен делать открытия».
Если мы, таким образом, с одной стороны, поступили бы опрометчиво, сваливая при психологическом суждении грехи времени на отдельного индивидуума, то мы, с другой стороны, поступили бы не менее опрометчиво, если бы стали считать больным всякого великого мыслителя, сомневающегося в истинности и значении существующих условий и уклоняющегося в своих чувствах и воззрениях от всех других. Толпа, конечно, привыкла называть «безумным» все, чего она не понимает, что отступает от ее укоренившихся привычек, как бы нелепы они не были. Но кто знаком с психологическим развитием человечества, тот увидит в этом лишь вполне естественное, даже необходимое и всегда повторяющееся явление.
Для суждения об отдельном индивидууме, поэтому, не столь важно взвешивать, что он думает и делает, сколько – знать, как он думает, каким образом он пришел к своим взглядам, какие мотивы лежат в основе его поступков. Что у одного человека, быть может, является симптомом душевного заболевания, то у другого служит выражением вполне нормального духовного процесса. Подобным же образом следует судить и о психологии народов. Дух времени, народная душа, сказывающаяся в различных областях, как политика, философия, искусство и литература, лишь тогда может быть правильно оценена и понята, когда ее рассматриваешь в ее причинной связи как звено в великой цепи исторического развития.
Изъятая из связи каждая эпоха искусства и литературы останется непонятой и даст повод к неправильным истолкованиям, между тем как произведения искусства, рассматриваемые как часть великого целого, как связующее звено в длинной цепи существенно облегчают нам понимание мыслей и чувств их времени, точное знание способа происхождения отдельных явлений. Исследование мотивов определенных художественных способов выражения, безусловно, необходимы для правильного суждения об искусстве как симптоме временного народного духа, как частичном явлении духа времени. Кто рассматривает наши современные художественные условия как самостоятельную вещь и игнорирует их связь с прошедшим и их психологическое происхождение, тот, наверное, поступит опрометчиво, если пожелает воспользоваться ими как материалом для суждения о духе времени вообще.
Прогуливаясь по современным картинным галереям и присматриваясь к посетителям нынешних художественных выставок, мы замечаем, как они останавливаются то пред одной, то пред другой картиной, раскачивая головой, как бы не умея разгадать, что собственно художник желал изобразить. Рассматривая далее странные сочетания красок, резкие контрасты, туманные контуры, своеобразную тему, придется сказать, что наше время вызвало значительную перемену в искусстве, и как художественный критик, так и психолог должны будут стараться ознакомиться с сущностью этого нового искусства.
Нордау говорит: «Все эти новые направления – проявление вырождения и истерии». Специальные особенности в области живописи Нордау объясняет расстройствами зрения художников: «Удивительные приемы некоторых новых художников тотчас же становятся нам понятыми, как только мы вспомним об исследованиях школы Шарко насчет расстройств зрения у выродившихся и истеричных». Туманность контуров, говорит Нордау, объясняется дрожанием глазного яблока. Нечувствительность некоторых мест на сетчатке, наблюдаемая у вырождающихся, не дает возможности такому художнику видеть ясный, округленный образ, и «рисуя то, что он видит, он будет ставить рядом большие или маленькие точки или пятна, весьма мало или вовсе не соединенные друг с другом». По мнению Нордау, некоторые художники обладают восприимчивостью лишь к определенным краскам, иногда только к одной какой-нибудь краске. Этим он объясняет своеобразный колорит, предпочтение некоторым краскам и часто наблюдаемое однообразие в современном искусстве.
Некоторые краски, по мнению Нордау, оказывают особенное влияние на нервную систему; так, например, красный цвет имеет «динамогенное» или «силовозбуждающее» свойство, а потому понятно, говорит Нордау, «что истеричные живописцы неумеренно тратят красные краски, а истеричные зрители с особенным удовольствием останавливаются пред красными картинами». Другие цвета, особливо фиолетовый, влияют задерживающим и ослабляющим образом на нервную систему. «Вид этой краски действует угнетающим образом, и вызываемое им чувство недовольства меланхолически настраивает душу. Очевидно, что истеричные и неврастеничные художники будут склонны равномерно распространять на своих картинах краску, соответствующую их состоянию усталости и истощения. Если целые стены современных салонов и художественных выставок кажутся погруженными в полутраур, то в этом предпочтении, отдаваемом фиолетовому цвету, сказывается просто нервная слабость живописцев».
Все эти рассуждения господина Нордау могут, пожалуй, кому-нибудь показаться остроумными. Но просто поразительны смелость и самонадеянность, с какими он устанавливает невероятные вещи, провозглашая их абсолютными, неопровержимыми истинами. Нордау, например, видит в «образовании групп и школ» тоже симптом вырождения и истерии. Он говорит: «Здоровые художники или писатели с уравновешенным умом никогда не станут думать о сплочении в союзы. Истинный талант всегда остается независимым. В его творениях сказываются он сам, его собственные воззрения и ощущения, а не заученные догматы какого-нибудь эстетического апостола». Это утверждение не верно; Нордау смешивает гениальность и талант, и из этого уже видно, насколько важно выяснить себе эти понятия. Простой талант именно и не обладает свойствами, приписываемыми ему Нордау.
В истории постоянно повторяется тот факт, что новые идеи, особенно если они возникают внезапно и сильно уклоняются от общепринятого, обыденного, всегда должны выдержать суровую борьбу. Они в большинстве случаев вызывают бурю негодования; можно даже сказать, что как раз те идеи, которые впоследствии оказывались наиболее плодотворными, вначале встречали наибольшее сопротивление. В человеческой натуре – цепляться за общепринятое, унаследованное и неохотно отказываться от него. Из этого следует, что мы должны по возможности беспристрастно относиться ко всякой новизне и помнить, что мы в большинстве случаев бессознательно встречаем с недоверием и предубеждением всякую новую идею, уклоняющуюся от наших привычек.
Но существует и другой класс людей, которые, наоборот, все новое находят возвышенным и прекрасным. Не понимая в сущности ни нового, ни старого, они питают неопределенное чувство, что чем непонятнее для них какая-нибудь вещь, тем «глубокомысленнее» она должна быть. Они с восхищением и восторгом говорят о новом искусстве и кажутся самим себе очень остроумными, если могут щегольнуть множеством художественных выражений, где-либо ими позаимствованных, но не понятных. Этих «понятливых», как их считает Нордау, он огульно считает истеричными.
К этому взгляду я не могу присоединиться. Я скорее того мнения, что в большинстве случаев дело идет об особенности характера, обязанной своим существованием общим социальным условиям и прежде всего дурному воспитанию. Многие родители воспитывают своих детей не с целью сделать из них честных, дельных людей, а чтобы иметь возможность похвастать ими; не счастье их детей руководит ими, а, к сожалению, их собственное тщеславие. Детей учат музыке не для того, чтобы развить их душу и облагородить чувство красотою искусства, а из тщеславия, чтобы выводить их, как дрессированных обезьян. Это тщеславие, эта страсть преувеличивать свои достоинства прививается некоторым детям с самого раннего возраста. Их заставляют блистать своими разносторонними знаниями, своим художественным пониманием и своею ученостью. Само собою разумеется, что все это – лишь внешний лоск, и, отбросив тонкое покрывало поверхности, мы видим пред собою лишь пустоту. Но они кажутся чем-то крупным, а это главное.
В обществе считается «хорошим тоном» болтать о философии, литературе и искусстве, безразлично – понимаешь ли что-нибудь в этом или нет. Напротив, чем страннее и непонятнее им что-нибудь кажется, тем более они ощущают потребность казаться сведущими. Когда речь заходит о живописи, они лепечут о «могучей кисти»; в музыке им импонирует «контрапунктическая обработка», – но обо всех этих вещах они в сущности не имеют ни малейшего понятия.
Люди только что описанного мною пошиба при всей своей поверхностности, конечно, не испытывают никакого желания взяться за серьезное призвание. Они желали бы «импонировать», они хотят «заставить говорить о себе», – в этом их высшее честолюбие. Одни из них чувствуют призвание к сцене, другие к музыке или живописи, третьи к литературной деятельности. О серьезной подготовке, конечно, нет речи. С известным энтузиазмом они набрасываются на новое направление в искусстве; но они схватывают не его дух, а лишь внешнюю манеру мастера, которому изо всех сил стараются подражать. Раскрасив полотно в фиолетовый или темно – синий цвет, они воображают, что создали настроение; размазывая кистью, как веником, таким образом, чтобы никто не мог разобрать, где верх и где низ, они гордо считают себя подлинными художниками нового времени.
Что среди этого класса людей имеются и известное число истеричных и выродившихся – это несомненный факт, но чтобы констатировать это, мы должны основательно исследовать каждый отдельный случай, так как одна только эта черта еще не обусловливает болезни. Точно так же было бы крайне ошибочно судить обо всех по этому сорту людей. Ведь в конце концов они составляют исключение, и кроме того такие люди существовали всегда, во все исторические времена. Кант описал эту категорию людей, назвав их «гениями – обезьянами»…
Явления, с которыми мы познакомились в области живописи, встречаются нам и в современной литературе. Такому же сорту людей, о котором я говорил выше, удалось принизить литературную деятельность до степени ремесла. Весьма многие, которые по своим способностям могли бы стать хорошими ремесленниками, которые, быть может, могли бы изготовить пару хороших ботинок или стать полезными членами общества другим каким-либо способом, берутся за перо, потому что считается более благородным быть плохим писателем, чем хорошим ремесленником. Они пишут не потому, что чувствуют призвание к тому, а потому, что не имеют другого занятия.
Эти литературные батраки, вырастающие, как грибы из земли, не спрашивают о том, имеет ли вещь литературное значение или нет, а их занимает только один вопрос: «Сколько можно заработать этой или той дребеденью?» Они давно уже позабыли или, быть может, никогда и не знали, что задача искусства – облагораживать чувство народа; напротив, они рассчитывают на низшие влечения и дурные свойства толпы. Они копошатся в гнусностях и пошлости, чтобы разжечь похотливость толпы, чтобы добиться звания «современного» писателя, чтобы достигнуть материального успеха.
Наконец, мы встречаем здесь еще тех несчастных выродков, которые хоть и обладают известным литературным дарованием, но вся психологическая деятельность которых оказывается болезненной. Нередко у них сказывается ясно выраженное влечение ко всякого рода безнравственным и гнусным вещам, преобладающим в их литературной деятельности. Их тянет к гадости, потому что она отвечает их мыслям и чувствам; чем грязнее и неприличнее предмет, который их занимает, тем лучше они себя чувствуют…