Как я уже говорил, рассказывая о своей с ним встрече, череп Фрейда весьма напоминает бургундскую улитку. Вывод из этого совершенно очевиден: если хочешь проглотить его мысль, ее надо выковыривать иглой. Вот тогда удастся вытащить ее целиком. В противном же случае она оборвется, и с этим уже ничего не поделаешь, конца вам не видать никогда. Впрочем, сегодня, обращаясь мыслями к смерти Фрейда, я, пожалуй бы, еще добавил, что бургундская улитка, если вытащить ее из раковины, самым поразительнейшим образом похожа на картину Эль Греко. Потому что Эль Греко и бургундская улитка – суть две вещи, не имеющие никакого собственного вкуса. С точки зрения простейшей гастрономии оба они не аппетитней обыкновенного карандашного ластика.
Все почитатели жареных улиток уже испускают возгласы негодования. Видно, придется дать некоторые уточнения. Пусть улитка и Эль Греко сами по себе и напрочь лишены какого бы то ни было вкуса, зато они в полной мере наделены – и дарят нам возможность наслаждаться – редчайшей, почти сверхъестественной способностью к «трансцендентной вкусовой мимикрии», то есть свойством впитывать и благодаря собственной безликой пресности идеально сочетаться с любыми привкусами, которые им сообщают, чтобы подать на стол. Оба – и улитка и Эль Греко – служат магическими посредниками, переносчиками всевозможных вкусовых особенностей. И потому, чем бы ни приправлялись жареные улитки или картины Эль Греко, всякий привкус вполне отчетливо обретает в них симфоническое и даже литургическое звучание.
А ведь имей улитки свой собственный вкус, разве смог бы когда-нибудь познать человеческий язык то воистину пифагорейское наслаждение, которое дарит всей средиземноморской цивилизации мертвеннобледный, изнемогающий от восторженной лунной эйфории зубчик чеснока? Того самого чеснока, который ослепительно ярким светом озаряет лишенный даже малейшего вкусового облачка пресный небосвод жареных улиток.
Такой же пресной безликостью, что и ничем не приправленная бургундская улитка, отличается и полностью лишенная малейшей вкусовой индивидуальности живопись Эль Греко. Но зато – и в этом-то весь трюк! – он, как и улитка, наделен уникальным, поразительным даром запечатлевать, доносить до нас, доводить до наивысшей, оргиастической точки любые вкусы и привкусы. Когда он покидал Италию, он стал даже более золотистым, аппетитно-чувственным и плотски-сальным, чем иной «венецианский купец», но стоило ему добраться до Толедо, как он сразу же пропитался всеми запахами, привкусами и квинтэссенциями аскетически-мистического испанского духа. И сделался более ревностным испанцем, чем даже сами испанцы, ведь со своим пресным улиточьим мазохизмом он был как нельзя более приспособлен к тому, чтобы с готовностью подставить себя, стать той податливой плотью, которая приняла на себя стигматы распинаемых жаждой благородства сефардских рыцарей. Вот где источник всех его черных и серых тонов с неповторимым привкусом католической веры и металлическим блеском воинствующей души, тот сверхчеснок в форме убывающей луны цвета агонизирующего лорковского серебра. Той самой луны, которая освещает улицы Толедо и бесчисленные мраморные складки и изгибы его Вознесения, одной из самых продолговатых утонченных фигур Эль Греко, так похожей очертаниями, изгибами и округлостями на приправленную бургундскую улитку, если внимательно наблюдать за ней по мере того, как она разматывается и распрямляется, подцепленная кончиком иглы! И тогда вам остается только мысленно перевернуть картинку и вообразить себе, будто сила земного притяжения и есть та сила, которая заставляет ее падать к небу!
Вот вам, если представить его в виде одного-единственного визуального изображения, доказательство для моей пока еще не защищенной диссертации, где я утверждаю, что Фрейд не что иное, как «великий мистик наизнанку». Поскольку если бы его тяжелый и приправленный всевозможными густыми, вязкими материалистическими соусами мозг, вместо того чтобы бессильно повиснуть под действием притяжения самых потаенных, скрытых в глубинах планеты земных клоак, устремился бы, напротив, к другой головокружительной бездне, бездне заоблачных высот, так вот, повторяю, тогда этот мозг напоминал бы уже не отдающую аммиачным запахом смерти улитку, а был бы точь-в-точь как написанное рукой Эль Греко Вознесение, о котором я уже говорил парой строчек выше.
Мозг Фрейда, – это прежде всего улитка земной смерти. Впрочем, именно в этом-то и кроется суть извечной трагедии еврейского гения, который всегда лишен этого первостепенного элемента: Красоты, непременного условия полного познания Бога, который должен обладать наивысшей красотою.
Цвейгу, утверждавшему, что он показывал Фрейду мой портрет Фрейда, очень хотелось, чтобы мы приехали к нему в Бразилию. Это, уверял он, было бы восхитительное путешествие, и оно внесло бы в нашу жизнь весьма плодотворное разнообразие. Слушая его, можно было подумать, что поездка в Бразилию была для меня и вправду единственным способом выжить на этом свете.
Я, как мог, сопротивлялся – тропики всегда внушали мне отвращение. Художник, утверждал я, может существовать только в окружении серых оливковых рощ или благородных красных земель Сиены. Ужас, который я испытывал перед всякой экзотикой, растрогал Цвейга до слез. И тогда он начал обольщать меня огромными размерами бразильских бабочек, в ответ я лишь заскрежетал зубами – по мне, бабочки всегда и повсюду чересчур крупны. Цвейг сокрушался, он был просто в отчаянии. Казалось, он и вправду верил, будто только в Бразилии мы, Гала и я, способны обрести совершенное счастье.
Цвейги оставили нам тщательнейшим и подробнейшим образом записанный адрес. Он так до самого конца и не хотел смириться с моим строптивым упрямством. Было такое впечатление, что наш приезд в Бразилию был для этой четы вопросом жизни и смерти!
Два месяца спустя до нас дошла весть о двойном самоубийстве Цвейгов в Бразилии. Решение вместе покончить счеты с жизнью пришло к ним в момент полнейшего ясновидения, после того как они обменялись друг с другом письмами.
Слишком крупные бабочки?
И, только читая заключение посмертно изданной книги Стефана Цвейга «Завтрашний мир», я понял, наконец, правду о судьбе своего рисунка: Фрейду так и не довелось увидеть свой портрет. Цвейг лгал мне из самых лучших, благочестивых побуждений. Он считал, что портрет столь поразительным образом предвещал близкую смерть Фрейда, что так и не решился его показать, зная, что тот неизлечимо болен раком, и не желая причинять ему ненужных волнений:
Я не колеблясь причисляю Фрейда к лику героев. Он лишил еврейский народ самого великого и прославленного из его героев: Моисея. Фрейд неопровержимо доказал, что Моисей был египтянином, и в предисловии своей книги о Моисее – самой лучшей и самой трагической из его книг – предупредил читателей, что это разоблачение было не только самой честолюбивой и самой заветной, но и самой разъедающе горькой из его целей!
Все, нет больше крупных бабочек!