Книга: Свидание в аду
Назад: 7
Дальше: 9

8

Самые заядлые парижские полуночники расположились в квартире Инесс Сандоваль, как солдаты на бивуаке. Их было человек пятнадцать; они грызли печенье, сами наливали себе шампанское и старались, насколько возможно, отдалить минуту, когда они окажутся наедине со своей усталостью, со своим одиночеством, с докучными заботами. Дождаться рассвета, забыться тяжелым сном при первых проблесках дня, в час, когда большая часть людей встает и уходит на работу, – в этом состояла их высшая гордость, это было их важнейшей потребностью.
Повсюду – на стульях, на креслах, на диванах – валялись маски. Бал закончился.
Оставшись в тесной компании, эти люди беседовали о только что закончившемся празднике, где собирался «весь Париж», где никто никого не слушал, но каждый старался произнести звонкую фразу в надежде, что ее будут повторять в гостиных целую неделю. Они обсуждали туалеты, говорили о том, кто как приехал и как удалился… и «кто с кем уехал»…
Потянуло ночной прохладой, и окна затворили. Удобно устроив в кресле свой объемистый живот, композитор Огеран наотрез отказался сесть за пианино, он смаковал сладости и наслаждался злословием.
Опьяневшая герцогиня де Сальвимонте говорила Инесс:
– Ты заметила, дорогая, что Пимроуз напропалую ухаживал за твоим дружком?
– В самом деле? И ты думаешь, Лидия, только он один?
Эдуард Вильнер усадил на софу высокую, красивую, бледную, известную своей скромностью госпожу Буатель и долго жал ей руку.
– Моя дорогая, – говорил он хриплым шепотом, – вы должны помочь мне умереть.
– Вот уже пять лет, как вы толкуете об этом, Эдуард, – отвечала она.
– Да, но сейчас это действительно так.
Уже два часа Симон Лашом порывался уйти и все-таки оставался из-за Сильвены, а она, стремясь вывести его из себя, нарочно не уходила, делая вид, будто ее необыкновенно занимает беседа с перуанским дипломатом, фатоватым человеком с прилизанными волосами, ослепительной улыбкой и уже обрюзгшими щеками.
«Все дело в том, – думал Симон, – что этому болвану, без сомнения, нужно чего-нибудь добиться от меня, и он воображает, будто, ухаживая за Сильвеной…»
Он презирал самого себя за то, что так глупо теряет время.
«Завтра у меня такой трудный день. Встану разбитый и усталый, а ведь мне нужно подготовить речь для съезда моей партии… В конце концов, пусть этот белозубый идиот провожает ее домой, пусть она его уложит к себе в постель, если ей нравится, мне наплевать. Есть более важные вещи в нашем мире…» И тем не менее Симон не двигался с места, он знал, что они с Сильвеной, как обычно, уедут вместе, чтобы дома устроить друг другу бурную сцену – еще более бурную, более мерзкую, более нелепую, чем все прежние, и что сцена эта закончится пощечинами и истерическими слезами: без этого они в последнее время почти никогда не ложились в постель.
«Я ее больше не люблю, но все еще ревную… Да, последствия болезни еще более губительны, чем сама болезнь».
И Симон продолжал слушать Лартуа, который пустился в свои излюбленные парадоксы об упадке римлян и о нынешнем упадке Франции.
– Наш век Антонинов, мой дорогой, окончился в тысяча девятьсот четырнадцатом году, и нашего Марка Аврелия звали Арман Фальер.
Гости, уходя, оставили открытой дверь на площадку. И Жан-Ноэлю не пришлось звонить. Он прошел через переднюю с попугаями, прислушался к голосам, доносившимся из гостиной, слегка раздвинул обшитую шелком парчовую портьеру и увидел сидящих людей, окутанных клубами синеватого дыма. Войти юноша не решался. Что он им скажет? Как объяснит свое возвращение? «Я не имею права ее компрометировать», – подумал он. Инесс смеялась и наливала в бокалы шампанское.
Несколько мгновений Жан-Ноэль простоял неподвижно, надеясь, что она таинственным образом ощутит его присутствие. Да, она почувствует, что он тут. «Приди, приди, приди, Инесс», – мысленно молил он.
Но она не услышала этого безмолвного зова и удалилась в противоположный угол гостиной.
Жан-Ноэль отошел от портьеры, двинулся по коридору и проскользнул в спальню Инесс.
«Дождусь ее здесь, – сказал он себе. – Не останутся же они до утра…»
Лампа на серебряной подставке, стоявшая на низком столике, бросала слабый свет на разбросанные в тщательно обдуманном беспорядке чаши из нефрита, иконы, ножи из слоновой кости для разрезания страниц и книги в роскошных современных переплетах. Тут все звуки замирали, стихая в складках бархата. Широкая низкая кровать утопала под огромным покрывалом из шиншиллы: серебристый мех слегка поблескивал в полумраке, словно маня к себе. От букета тубероз исходил пряный дурманящий аромат. В углу виднелся низкий пюпитр из черного дерева, инкрустированный перламутром; за ним Инесс обычно писала, опустившись на колени, словно вознося молитву собственному гению. Жан-Ноэлю не раз доводилось наблюдать, как она внезапно подходила к пюпитру и покрывала крупными буквами плотный лист рисовой бумаги, а он тем временем безмолвно лежал в постели, ожидая ее возвращения.
«Никогда, – часто повторял он себе, – никогда я не забуду эту комнату. Никогда ни в одной комнате на свете я не буду чувствовать себя таким счастливым».
В этот вечер он с особой силой ощутил, что спальня Инесс была для него единственным приютом и единственным прибежищем.
Жан-Ноэль бросился на меховое покрывало и зарылся лицом в подушку. Наволочка из оранжевого шелка была пропитана ароматом темных волос Инесс – приторным и терпким ароматом. И, вдыхая этот запах, прижавшись к мягкому шелку, Жан-Ноэль заплакал: нервы его не выдержали напряжения этой ночи.
«Когда же она наконец придет? – спрашивал он себя. – Когда наконец уйдут эти люди? Я не должен плакать, нехорошо, если она застанет меня в слезах…»
Но ему было так жаль самого себя, что слезы текли из его глаз, увлажняя подушку.
Внезапно Жан-Ноэль услышал шаги, шаги Инесс; он уселся на постели, перестал плакать и почувствовал невыразимое облегчение.
Инесс вошла в расположенную рядом ванную комнату, вслед за нею вошел еще кто-то. На мозаичном полу отчетливо раздавались и мужские шаги. Послышалось шушуканье.
Жан-Ноэль вытер глаза, затаил дыхание. Сквозь дверь из ванной комнаты доносился приглушенный смех – вместе с Инесс там находились еще два или три человека. Первым побуждением хорошо воспитанного юноши было уйти, выбраться на цыпочках в коридор… Он почувствовал смущение, словно по ошибке распечатал письмо, адресованное другому.
Вдруг он услышал голос Инесс, которая отчетливо проговорила:
– Что ж это такое? Я даже не могу спокойно попудриться?
– Дорогая, мы хотим поздравить тебя от глубины души, а один только Бог знает, как бездонны наши души…
То был хриплый, задыхающийся низкий голос Эдуарда Вильнера; затем послышался звучный, чуть свистящий голос Лартуа:
– Да, он очарователен, ваш новый паж, друг сердца. Хрупкий, грациозный, изысканный…
– Он – истинное сокровище, – ответила Инесс.
– Мы в этом не сомневаемся, – продолжал Лартуа. – Мы только что о нем толковали, и знаете, что мы говорили… не правда ли, Симон?.. «Положительно, у нашей Инесс всегда был хороший вкус». Тем самым мы косвенно воздавали честь сами себе…
– Но знает ли он толк в любви? – спросил Вильнер. – Мальчишки в его возрасте – что они понимают в любви…
– В один прекрасный день он станет чудесным, превосходным любовником, – напыщенно сказала Инесс.
– О да! Первые робкие шаги гения волнуют нас еще больше, чем его уверенная поступь… – вмешался третий голос. – Когда он пройдет через твои руки, Инесс…
– А главное, через твои уста… – подхватил Вильнер. – О, эти уста, сколько они сделали добра… Воспоминания о них – одни из самых дорогих нашему сердцу воспоминаний…
Скрытые враги, когда дело касалось Сильвены, Эдуард Вильнер и Симон Лашом легко находили общий язык, когда речь заходила об Инесс.
Снова послышался смех, затем тихие, неразборчивые слова, потом шлепок по руке и голос Инесс:
– Не будь же смешным, Эдуард!
– Как, в довершение всего ты еще и верна ему? – проговорил старый сатир.
– Я всегда была и остаюсь верна лишь самой себе, мои драгоценные.
Жан-Ноэль больше не плакал. Он стоял, охваченный смятением, щеки его пылали, сердце горестно сжималось.
Стало быть, Лартуа, Вильнер и тот, третий, – министр Симон Лашом – были любовниками Инесс.
Она никогда ему об этом не рассказывала, никогда не давала повода подозревать. Говоря о них, она восклицала: «Мои старые, старые друзья!» Так вот что значит «старые друзья»!
Он подсчитывал в уме: два мужа, юный поэт, покончивший с собою, трое мужчин, стоящих в ванной комнате… и кто еще?.. Разве можно думать, что не было еще и других? А какой же по счету в этом длинном списке он – «новый паж», «друг сердца»?
Оказывается, Инесс дарила этим людям те же ласки, то же блаженство… И Лашому, этому уроду с головой гигантской лягушки, с толстыми очками на носу… И они говорили обо всем не таясь, открыто, цинично; тогда как он, Жан-Ноэль, тщательно старался скрывать свою любовь, постоянно боялся скомпрометировать Инесс и страдал даже от того, что его сестра знала об их любви.
Больше не приходилось сомневаться в том, что Инесс была любовницей стариков, которым сейчас перевалило уже за семьдесят… Это казалось ему оскорбительным, противоестественным! Вильнер… Лартуа… Два прославленных человека, которыми он с детства восхищался, к которым испытывал глубокое почтение, – они всегда представали перед ним в ореоле славы; и вот оказывается, они пошлые игривые старички, и в эту минуту они стоят там, в ванной, возле умывальника, и старческие их руки тянутся к платью, к корсажу Инесс.
А она! Как могла она говорить о нем таким тоном, обсуждать с ними его внешность, его мужские достоинства, его чувства, точно речь шла о статях рысака-трехлетки, о качествах нового автомобиля, о прелестной плюшевой игрушке?.. Как могла она смешивать свои недавние и прошлые воспоминания, обсуждать их с этими умниками в своей ванной комнате, где они, ее бывшие любовники, некогда умывались, одевались, как он?
Удивительное бесстыдство стариков, бесстыдство пожилых людей, больно задело юношу, незаслуженная обида терзала его душу. Он не знал, что ему делать – бежать, унося с собой неизбывное чувство стыда, или же распахнуть дверь в ванную и крикнуть, оскорбить их… найти в себе мужество для возмущения.
Повернувшись, он задел пепельницу, и она с глухим стуком упала на ковер.
Голоса в ванной смолкли. Затем Инесс сказала:
– Ничего не понимаю. Должно быть, горничная стелет мне постель. Я думала, она уже спит… Ступайте, ступайте-ка отсюда все трое.
Послышались удаляющиеся мужские шаги. Дверь, ведущая из ванной в коридор, захлопнулась. Потом дверь в спальню отворилась и на пороге показалась Инесс.
– Как, это ты? – воскликнула она. – Что ты тут делаешь? Господи, в каком ты виде!
Жан-Ноэль стоял перед нею с растрепанными волосами, со следами слез на лице, на его фраке виднелись серебристые волоски меха. Он смотрел на нее со странным выражением.
– Я ждал тебя, – сказал он.
– Что с тобой? Что произошло? Что случилось? Говори же, милый!..
Жан-Ноэль в упор разглядывал ее. Он не решался вымолвить ни слова. Потом неожиданно – но не тем откровенным и доверчивым тоном, каким говорит человек, ищущий поддержки, а с укоризной, словно желая пристыдить Инесс, произнес:
– Я только что узнал, что мой отец покончил жизнь самоубийством.
Легкое удивление, в котором не прозвучали ни огорчение, ни сочувствие, да, только легкое удивление отразилось на лице Инесс.
– Как, разве ты не знал? – спросила она. – Но ведь это же всем известно. Я отлично помню, как все случилось… Какая-то история, связанная с биржевым бумом. Что-то произошло между твоими отцом и дедом… Тебе никогда не рассказывали? Не понимаю, почему от детей скрывают подобные вещи… Так вот почему ты пришел в такое состояние! Но ведь это просто нелепо, мой юный олень! Что от этого изменилось в твоей жизни?
Теперь Жан-Ноэль в свою очередь изумился. Вот и все, что смогла сказать ему женщина, которая создала себе репутацию необыкновенно чуткого, отзывчивого существа, женщина, которая часами могла рыдать из-за того, что канарейка сломала лапку, женщина, которая писала о самой себе: «Я арфа, что звучит, на горе откликаясь!»
Арфа не зазвучала. Слово «самоубийство» вызвало у Инесс лишь одно воспоминание – источник слезливых элегий, доставлявших ей самой удовлетворение, воспоминание о юном поэте, покончившем с собой. «Ему я, быть может, обязана томиком лучших своих стихов», – нередко говорила она.
– А моя мать, а моя мать… – вырвалось у Жан-Ноэля сквозь подступившие к горлу рыдания.
– Что ты хочешь сказать о своей матери?
– Ничего… – проговорил Жан-Ноэль, покачав головой.
Внезапно оба почувствовали, что навсегда лишились бесценных, хотя и неощутимых благ – доверия, душевного слияния, полной откровенности. Инесс вновь сделалась для него чужой. Он отчетливо представил себе, что она, не задумываясь, словно речь идет о какой-нибудь безделице, может выдать его тайны своим прежним любовникам, может представить их на суд этого синклита старцев.
– Нет-нет, ничего!.. – повторил он.
– Тебе надо пойти домой, мой ангел, – сказала Инесс. – Ты очень возбужден, очень устал. Завтра тебе все покажется иным. Хочешь, я дам тебе снотворное, ты примешь его перед тем, как лечь спать… И помни, дорогой, что я не перестаю думать о тебе. А завтра, то есть сегодня утром, позвони мне – так рано, как тебе захочется… Хоть в одиннадцать часов… А теперь иди, прошу тебя. Я не могу дольше оставлять гостей одних.
Вот и все, на что она оказалась способна: снотворное, телефонный звонок… ее гости.
– Да, да, – произнес Жан-Ноэль со злобой, – ступай к ним, к Лартуа, к Вильнеру…
Она поняла, что он слышал весь разговор, происходивший в ванной комнате.
– О! Ты знаешь, Эмиль и Эдуард… – Она сделала жест, означавший, что все это не имеет никакого значения. – Они для меня как братья!
– Вот и оставайся в кругу своей семьи, – проговорил Жан-Ноэль.
– Перестань, перестань, – проговорила она. – Не станешь же ты сейчас ревновать меня к прошлому, особенно к такому прошлому. До чего же ты еще молод! Впрочем, я ничего от тебя не скрывала. Ты сам ни о чем меня не спрашивал. И я думала, что ты знаешь…
У Жан-Ноэля вырвалось первое грубое слово, первая мужская брань.
– Не мог же я предполагать, – крикнул он, – что ты знаешь как свои пять пальцев все ширинки твоего салона!
Но тут краска залила его лицо, и он невольно отшатнулся, ожидая пощечины.
Фиолетовый отблеск промелькнул в черных глазах Инесс.
– Послушай, мой мальчик, – сказала она. – Ты хочешь оскорбить меня! Какая нелепость!
И на ее лице появилось странное выражение скрытой иронии и даже удовольствия.
– Ведь я люблю тебя, мой глупый, мой прелестный, мой глупенький малыш, и ты это прекрасно знаешь, – прибавила Инесс.
Она подошла и подставила ему губы.
Но теперь эти губы были в представлении Жан-Ноэля осквернены чужими поцелуями.
Он резко отвернулся и, не говоря ни слова, вышел.
Тихий коридор, передняя с вольерой для птиц, а за парчовой портьерой смех и голоса, и среди них – задыхающийся голос старого драматурга… Стараясь двигаться бесшумно, Жан-Ноэль отворил входную дверь.
На площадке второго этажа он вдруг остановился, ухватившись за перила. Его мучила тупая боль, жестокая и непонятная. Это болела умершая в его сердце любовь, подобно тому как у человека болит нога, которую уже ампутировали.
Назад: 7
Дальше: 9