13
Около пяти часов вечера один из лакеев отеля «Трианон» поспешно спустился с четвертого этажа и что-то прошептал на ухо директору.
Тот немедленно подозвал старшего портье и спросил:
– Нет ли среди сегодняшних посетителей врача? Нужно его срочно разыскать.
Увидев в галерее Лартуа, сидевшего за чаем в обществе нескольких дам, директор отеля подошел к нему и сказал:
– Господин профессор, прошу извинить. Не могли бы вы пойти со мной… Господин Вильнер…
Они вошли в лифт.
По коридору они почти бежали, у одной из дверей шептались между собой две горничные и дежурный по этажу.
Лартуа и директор отеля вошли в комнату.
За письменным столом, грузно осев, замерло тело Эдуарда Вильнера, лбом он уткнулся в рукопись, на толстый бычий затылок падал свет из окна. Рука свисала с подлокотника кресла. Самопишущая ручка скатилась на ковер, и по нему расплылось чернильное пятно.
Лартуа приподнял огромную голову Вильнера, уже холодную и безжизненную, как голова бычьей туши в мясной лавке, тяжелую, как голова мраморного бюста.
Остекленевшие глаза были полузакрыты, одно крыло носа, придавленное тяжестью черепа, так и осталось прикрепленным к носовой перегородке, как будто время уже успело повредить неподвижные черты статуи.
Бровь, прижатая к листу бумаги, была слегка выпачкана чернилами.
– Он умер уже по меньшей мере полчаса назад, – сказал Лартуа. – Сделать ничего нельзя. Остается только перенести его на кровать.
Прославленный медик смотрел на белые листки бумаги, испещренные крупными темными буквами; между словами отчетливо виднелись жирные запятые.
«…Я отвечу тебе – семь дней, ибо именно столько времени потребовалось Богу для сотворения мира».
Рукопись обрывалась на этой фразе. Но Вильнер трудился перед смертью над другой страницей.
Его голова упала на небольшой листок, какой обычно бережливые люди отрывают для заметок.
И на этом маленьком листке бумаги Лартуа прочел:
«Люсьенн придет в пять часов. У нее красивые ягодицы. Все девичьи ягодицы…»
А дальше следовали бессвязные слова, чудовищные по своей непристойности. Горькая гримаса появилась на лице Лартуа. Он незаметно опустил в карман мерзкий листок, который мог бы разрушить прекрасную легенду: этой легенде о драматурге, умершем за письменным столом в ту самую минуту, когда он сравнивал любовь с сотворением мира, предстояло украсить собой историю литературы.
– Я, как всегда, принес ему чай, – объяснял коридорный. – Гляжу, а он вот так уронил голову на стол.
В комнату набились служащие отеля.
«Какая досада, что он умер у нас», – думал директор.
Он тотчас же распорядился не поднимать шума, чтобы не распугать людей, остановившихся в отеле.
Четыре человека с трудом подняли громадное тело драматурга и перенесли его на кровать.
Лартуа все еще ощущал на ладонях тяжесть массивной головы, которую он приподнял, войдя в комнату. В этой голове с коротко остриженными жесткими седыми волосами возникали, зрели и обретали окончательную форму картины наполовину вымышленного мира; она хранила беспощадные наблюдения драматурга над современниками и над самим собой.
Наивный и немного тягучий женский голос спросил:
– Что тут происходит?
Лартуа поднял глаза и заметил среди служащих отеля высокую, довольно красивую девушку с пышными темными волосами.
– Вас зовут Люсьенн? – спросил профессор. – Отныне он в вас больше не нуждается.
Многие десятилетия знаменитый медик в силу своей профессии наблюдал, как умирают люди. Но до сих пор он не мог понять, не мог постичь, как в людях до их последнего дыхания уживаются рядом самые возвышенные чувства и самые низменные страсти. Впрочем, кто придумал эти определения: «возвышенное» и «низменное»? Они означали не больше, чем цветные этикетки, которые наклеивают на ящики с фарфором. Жалкая предосторожность для того, чтобы безопаснее пронести через жизнь хрупкий сосуд – «сосуд скудельный», – ведь он рано или поздно все равно разобьется…
То, что Эдуард Вильнер, который, как лишь немногие из его современников, упорно искал смысл жизни, скоропостижно умер от удара, ошеломило Лартуа.
«В этой смерти есть что-то непостижимое и вместе с тем символическое… Только неведение сохраняет в нас иллюзию молодости. В юности мы до такой степени ничего не смыслим в жизни и так жадно стремимся проникнуть в ее тайну, что легко обольщаемся и попадаемся на крючок… Старость – это совсем другое, в старости только и видишь, как рядом с тобою один за другим умирают близкие и дорогие тебе люди. И с этим ничего не поделаешь! А в ожидании той минуты, когда мы присоединимся к ним, мы занимаемся тем, что силимся разрешить вопросы, которые не могли разрешить они и которые не удается разрешить и нам…»
Между тем в отеле жизнь продолжалась. Перед глазами телефонистки вспыхивали и гасли маленькие красные огоньки, как вспыхивают и гаснут мысли в мозгу человека. Бармены готовили коктейли и подавали их в серебряных бокалах. На кухне рубили и мололи мясо к обеду.
Жизнь продолжалась и за стенами отеля. В сопровождении почетного эскорта, состоявшего из гвардейцев и мотоциклистов в белых перчатках, двигалась открытая машина вновь избранного президента Республики – он возвращался в столицу, приветствуя ожидавшие его толпы людей, которые встречали проезжавшие автомобили криками и аплодисментами. И казалось, что вместе с этой длинной вереницей машин в столицу возвращаются честолюбие, интриги, страсти, ненависть и тщеславие.
А человек, который разъял на части, а затем вновь соединил в своих творениях все это общество с его тщеславием, интригами и страстями, человек, который сохранил портрет этого общества для потомства, спал теперь на постели вечным сном.
Профессор Лартуа отвернулся к окну: он не хотел, чтобы посторонние видели его слезы.