11
Мари-Анж бродила по большой галерее отеля «Трианон». Она чувствовала себя безнадежно одинокой. Всей душой она жаждала дружеского участия. Знакомые при встрече с ней любезно говорили ей: «Добрый день, дорогая… Как вы себя чувствуете, милая, прелестная крошка?» – но и эти люди казались ей чужими, далекими, бесчеловечными. Она отвечала им: «Очень хорошо, благодарю вас…» Что еще могла она им ответить? И замыкалась в печальном молчании, в котором посторонние могли усмотреть кто – робость, кто – презрение, кто – глупость. Кому могла она открыть свою тоску, свою тревогу?
Ей внезапно захотелось увидеть в этой шумной толпе, только растравлявшей ее немое горе, хотя бы одну из манекенщиц Марселя Жермена, одну из тех девушек, с которыми она бок о бок работала несколько месяцев; переодеваясь в тесной комнате, они торопливо поверяли друг другу свои сердечные драмы и делились друг с другом постоянным, мучительным страхом забеременеть.
Симон возвратился довольно быстро.
Депутаты голосовали в алфавитном порядке, начиная с буквы, которую определил жребий перед началом баллотировки. Жребий этот выпал на букву «И». Вот почему Лашом оказался в числе первых поднявшихся по лестнице к трибуне и опустивших свой бюллетень в большую урну, где пока еще было сокрыто имя будущего главы государства.
До конца голосования и подсчета голосов оставалось не меньше часа.
– Прогуляемся немного по парку, – предложил он Мари-Анж. – А затем, не спеша, снова вернемся в зал, где проходят выборы президента.
Наступила пора весеннего цветения, деревья набирали силу, и на ветвях уже ярко зеленели листья.
Начали действовать большие фонтаны, и посреди бассейнов к небу устремлялись, блестя на солнце, перламутровые струи.
Повсюду тритоны, дельфины, наяды, морские коньки выбрасывали в воздух водяную пыль, и она переливалась всеми цветами радуги. Колесница Нептуна и колесница Аполлона исчезали в сверкающих брызгах.
Все вокруг наполнял шум падающей воды. Помоны прижимали к груди виноградные гроздья, Гераклы опирались на палицы, нимфы прятались в глубине рощиц, смеющиеся фавны играли на флейтах, Гермесы протягивали руки, на которых не хватало двух или трех пальцев, – и все они, казалось, грели на апрельском солнышке свои красивые мраморные тела.
В аллеях было много людей, всем хотелось полюбоваться этой старинной феерией: все здесь, в Версале, было создано – посажено, построено, изваяно, отчеканено – два с половиной века тому назад и с каждым годом становилось все чудеснее.
– Что ж ты молчишь, Симон? – спросила Мари-Анж.
– Я виделся с женой, – сказал он. – Она отказывается, и у меня нет средств принудить ее.
У Мари-Анж потемнело в глазах, ей показалось, будто мир вокруг нее рушится, и тут только она поняла, что все это время в ней жило лишь одно желание, одно стремление, жила одна мечта – стать женой Симона.
Если бы в аллеях не было столько гуляющих, она, наверное, припала бы к дереву и разразилась рыданиями.
Но она нашла в себе силы идти все дальше и дальше… «Вон камень… еще камень… конец лужайки… цоколь статуи…» Вокруг нее супруги сановников и депутатов восторгались красотами Версаля, а рядом шагал Симон и продолжал говорить.
Он с негодованием рассказывал о своем визите к Ивонне, давая выход ненависти, клокотавшей в нем. После разговора с женой он побывал у адвоката.
– Я могу потребовать развода и добьюсь его. Кстати сказать, я это сделаю, и немедленно, – прибавил он. – Но дело в суде будет тянуться долго, может быть, несколько лет. Она это знает и этим пользуется. Таким способом она мстит мне.
Он закурил сигарету, переложил зажигалку из одной руки в другую.
– Да, это тяжелый удар, – продолжал он. – Если бы я мог добиться развода за два месяца, как рассчитывал, и если бы ты, моя дорогая, захотела сохранить ребенка и не побоялась навсегда соединить свою жизнь с человеком моего возраста, мы бы поженились, и я был бы безумно счастлив с тобой… и нашим ребенком. Понимаю, нелепо говорить об этом сейчас, но еще более нелепо было бы строить воздушные замки, не убедившись, что наш брак возможен.
Он посмотрел на нее, и Мари-Анж увидела в его выпученных глазах, защищенных очками, глубокое волнение и такое сильное страдание, какое обычно свойственно лишь юноше; и от этого Симон, казалось, помолодел лет на тридцать. Тогда она взяла его за руку.
– Я тоже стремилась к этому всей душой. Ты и сам знаешь, Симон, – сказала она, удерживая слезы.
Теперь уже не было нужды скрывать, но и незачем было говорить о том, что она любит его первой, глубокой и сильной любовью.
«Что мне остается делать?» – думала Мари-Анж.
Последние три недели, по шесть раз в день принимаясь за злосчастный эклер с шоколадом, она мысленно перебирала все возможности: «Выходить за него замуж… не выходить… а если не выходить, то…» Но сейчас, когда счастливый исход был исключен и все надежды развеялись в прах, новая преграда возникла перед ней.
Мысль о том, что в ее жилах течет кровь Шудлеров, де Ла Моннери, д’Юинов, Моглев и де Валлеруа, мысль, которая не мешала Мари-Анж иметь любовников, когда она была девушкой, неожиданно и властно напомнила ей о требованиях приличия. И голос предков зазвучал в душе Мари-Анж не для того, чтобы напомнить ей христианскую заповедь: «Да не уничтожишь ты плода чрева своего», а для того, чтобы повторить лицемерное требование общества: «Нельзя иметь незаконнорожденного ребенка».
Но кто из ее родных еще жив? Кто мог бы упрекнуть ее, если бы она родила внебрачного ребенка?
У четырех братьев де Ла Моннери, вместе взятых, был только один сын, а их сводный брат Люсьен Моблан вообще не мог иметь детей. Потомство Шудлеров, этих новоиспеченных дворян, купивших титул за деньги, тоже было немногочисленно. Род Моглев угас еще восемьдесят лет назад. Теперь ни один человек на свете не носил имени де Ла Моннери. А после смерти тети Изабеллы прекратится и род д’Юин.
Да, из родных – из старших – у нее осталась только одна Изабелла.
«Нет, никогда в жизни, – говорила себе Мари-Анж, – я не решусь признаться тете Изабелле; она так одиноко, но зато безупречно прожила свою жизнь…»
Впрочем, тетя Изабелла была лишь предлогом, лишь символом. Не будь ее, Мари-Анж все равно почувствовала бы силу запрета.
Ей, последней представительнице клана, отмеченного печатью бесплодия, материнство представлялось лишь досадным результатом любви.
«Да и как воспитать ребенка, не имея ни гроша за душой, – думала она. – У меня только две возможности – либо работать, либо сделаться содержанкой…»
И тем не менее… И тем не менее все, что было здорового в ее натуре, все, что присуще красивой двадцатипятилетней женщине с крепкими мышцами и широким тазом, наполняло ее искушением – которое она сама считала нелепым – сохранить ребенка, уже зародившегося в ней.
С самого начала беременности Мари-Анж чувствовала себя лучше, чем когда бы то ни было, если не считать легкого ощущения тошноты. Каждое утро, подходя к зеркалу, она ожидала увидеть круги под глазами и желтые пятна на лице – эти неприятные и будто бы неизбежные признаки беременности. Однако их не было: на нее по-прежнему смотрело цветущее лицо. Она немного пополнела, грудь у нее округлилась… все наперебой восхищались тем, как она прекрасно выглядит.
«Ребенок необходим для того, чтобы женщина чувствовала себя здоровой и спокойной, – думала она в такие минуты. – Мы созданы для этого. Я, во всяком случае, безусловно… Ребенок…»
Ребенок, которого баюкают и кормят грудью, ребенок, которого целуют в щечку, свежую и нежную, как персик, ребенок, смотрящий широко раскрытыми глазами на еще неведомый ему мир, ребенок, что смеется в колыбельке, когда его щекочут, ребенок, чье пухлое и хрупкое тельце хочется облизать, как это делают самки животных, ребенок, встающий на ножки и, пошатываясь, делающий первые робкие шаги, ребенок, который растет и взрослеет…
– Почему другие женщины, – прошептала чуть слышно Мари-Анж, – могут рожать детей без драм, без проклятий.
Камень, еще камень… статуя… фонтан…
Женский голос громко прозвучал позади:
– Никогда еще Версаль не был так великолепен, как сегодня!
Мужской голос спросил:
– Вы уверены, что будет только один тур голосования?..
Почему Симон не скажет ей: «Мари-Анж, сохрани ребенка. Я тебя об этом прошу. Я этого хочу. Ведь он также и мой, ты не смеешь сама решать его судьбу. Мы вместе воспитаем его и, как только я стану свободен, поженимся. Что нам до общественного мнения. Разве люди могут понять нас?.. Я принимаю на себя ответственность и за твою судьбу, и за судьбу ребенка».
Почему он так не говорит? Почему не принимает решение? Почему не приказывает ей? Почему он, мужчина, оставляет ее теперь одну?
«Если бы он мне так сказал, я бы на все смотрела иначе. Я бы чувствовала себя счастливой. И я бы приняла решение. Ведь, в сущности, я этого и сама хочу. Но он обязан сказать, и немедля».
В душе Симона тоже происходила борьба. Он еще сильнее хотел иметь ребенка, чем Мари-Анж. «Она ведь еще сможет иметь детей… А для меня это, должно быть, последняя возможность…» Правда, этот еще не рожденный ребенок мог, став взрослым, превратиться во второго Жан-Ноэля, это незаконнорожденное дитя могло оказаться и девочкой, и девочка эта могла впоследствии стать второй Люсьенн Дюаль… Да, так могло случиться, но не обязательно. Ведь Мари-Анж будет совсем в иных условиях. Но имеет ли он право просить ее об этом? Он отлично понимал, какую драму она сейчас переживает. Для него все это куда проще, все сведется главным образом к денежным обязательствам. А ее ждут и физические, и моральные страдания, и ложное положение в обществе. «А если я умру, так и не успев развестись, не успев признать ребенка своим, если нас разлучит война?.. Мало ли что может произойти… И тогда она останется одна, с малышом на руках, жизнь ее будет искалечена, ей нелегко будет устроить свою судьбу… Нет, нет, я не имею права».
Единственный раз – единственный раз за всю свою жизнь – этот эгоист попытался поставить себя на место другого человека. И он роковым образом не понял, чего ожидает от него этот другой человек, не понял того, что может составить счастье их обоих.
«Она сама должна решать. Я ничего не хочу ей навязывать, не хочу оказывать на нее давление».
И в это же самое время в нем говорил извечный инстинкт крестьянина и, быть может, даже простое тщеславие самца. Симон удивлялся, что у Мари-Анж так слабо развита жажда материнства, уважение к тому, что предназначено женщине самой природой. Ведь она ни разу не высказала хотя бы сожаления, ни разу не намекнула на свое желание сохранить ребенка…
Рощи, мраморные статуи, фонтаны. Неумолчный шум водяных струй еще больше подчеркивал их обоюдное молчание.
«Все дело в том, что она не так уж сильно любит меня и поэтому не хочет сохранить моего ребенка», – сказал себе Симон, и его пронзила острая боль, пожалуй, самая острая боль на свете, которую приносит мысль, что любимая женщина недостаточно любит тебя и именно в ту пору, когда ты особенно нуждаешься в доказательстве ее любви.
«Все дело в том, что он недостаточно любит меня и потому не просит сохранить его ребенка», – думала в это время Мари-Анж.
И ни один из них не произнес того нужного слова, которого ждал от него другой.
– Ты можешь быть уверена, что я не оставлю тебя в беде… – пробормотал Симон.
Стараясь проявить великодушие, он не нашел ничего лучшего, чем эта фраза, которая только увеличила у обоих тягостное чувство.
– Конечно, конечно, я в этом не сомневаюсь… – ответила она.
Лашом посмотрел на часы.
– Мне пора в зал заседаний. Ты дождешься меня? Я скоро освобожусь, и мы уедем вместе.
– О нет, – сказала она. – Я бы хотела уехать сейчас же. Может быть, твой шофер отвезет меня?
– Ты устала, дорогая?
– Да, немного.
На обратном пути Мари-Анж остановила машину возле кондитерской.
Жребий был брошен. Мораль мертвецов, жившая в ее крови, одержала верх – и ни она, ни Симон не воспротивились этому.
Сидя позади шофера, Мари-Анж беззвучно плакала, роняя слезы на свои любимые пирожные – эклер с шоколадом, – которые ей теперь уже долго не захочется есть.