11
Никогда еще Мари-Анж не чувствовала себя так одиноко, так сиротливо, как в этой комнате, где валялась пудреница, забытая другой женщиной. Ночью шумели на ветру темные липы и беспрестанно ухала сова – все это создавало вокруг дома атмосферу унылой враждебности. В сумраке камин казался входом в какую-то заколдованную пещеру; два медных шара на подставке для дров слабо мерцали во тьме.
Мари-Анж зажгла лампу у изголовья. В открытое окно проникла летучая мышь и принялась кружить в алькове.
«Если потушить свет, она улетит», – решила Мари-Анж. Она повернула выключатель, и спальня снова погрузилась во мрак. Ночь была теплая, мягкая, но девушку знобило.
«Зачем я сюда приехала?.. И зачем я отправилась в Моглев?.. Я сама никому не приношу счастье, и мне никто счастье не приносит… Даже Жан-Ноэль во мне не нуждается. Господи, как я одинока, как одинока! Зачем я родилась на свет, ведь жизнь моя так безрадостна!»
Если бы она могла хотя бы поплакать или уснуть и согреться. Она так нуждалась в сильных мужских руках – руках отца или руках брата, ей так нужно было, чтобы кто-то родной защитил ее своей грудью от враждебного мира.
Девушке вдруг почудилось, что тело ее стало невесомым, сжалось, съежилось, стало таким крохотным, что казалось, она теперь вся целиком могла бы уместиться на ладони. Не задремала ли она на мгновение? Мари-Анж отбросила одеяло и села в постели, сердце ее колотилось, кровь стучала в висках.
«Мне плохо, мне здесь очень плохо… Но не могу же я разбудить Лашома и сказать ему, что хочу уехать…»
В библиотеке Симон, распустив галстук и сунув ноги в домашние туфли из синей кожи, работал или, вернее, полагал, что работает. Он привез из Парижа несколько папок с важными делами и груду политических журналов, которые собирался прочесть. Но в тот вечер он раскрыл лишь одну папку, где хранились его собственные «Мысли о власти».
Он писал эту книгу урывками, внося туда то, о чем не мог говорить в своих речах. Лишний козырь на тот случай, если в один прекрасный день, когда ему уже нечего будет больше желать, он вздумает стать академиком…
«Я воображал, что нуждаюсь в отдыхе, – говорил он себе. – Но нет, редко я чувствовал себя таким бодрым, таким деятельным… Эта девочка внушает мне желание писать, это бесспорно. Ее присутствие благотворно влияет на меня, и, потом, ей понравилось здесь, это было сразу заметно. Ведь она сразу же пошла в сад за цветами».
Его взгляд упал на букет ирисов и ромашек, стоявший на письменном столе.
«За неделю я, пожалуй, завершу свою книгу… Кстати, а почему бы мне не жениться на Мари-Анж? Конечно, разница в возрасте между нами огромная… Но ведь именно благодаря этой девушке я наконец порвал с Сильвеной. Сама о том не подозревая, она оказала мне услугу, значит, она всегда будет приносить мне удачу. Я могу ждать от нее только добра…»
Он внес исправления в свои последние афоризмы о тяжком бремени оружия, толкающем народы к смерти…
И вдруг Симон заметил, что почти бессознательно пишет на белом листке бумаги слова, которые громко пели в его душе:
В ее глазах голубизна
И озорство лучится светом дивным.
Два взора наши слиты воедино…
Так людям Рай дано познать.
«Сколько лет, сколько лет я уже не писал стихов! Мне даже и в голову это не приходило. Просто невероятно! – подумал он. – Впрочем, глаза у нее вовсе не голубые, а зеленоватые…»
В дверь постучали, и в комнату вошла Мари-Анж. Она была в халате и пижамных брюках. Симон инстинктивно прикрыл листок со стихами.
– Что случилось, Мари-Анж? Вам что-нибудь понадобилось?
– Нет… нет… – пробормотала она. – Может быть, вы дадите мне какую-нибудь книгу. Я увидела, что у вас свет…
Она стояла бледная, с искаженными чертами лица.
– Вам нездоровится?
– Немного. Но это пустяки, скоро пройдет.
– Что я могу для вас сделать? Чего бы вам хотелось?
– Побыть тут минутку, если я вам не помешаю… Простите меня, пожалуйста…
Она опустилась на диван и сидела сдвинув колени, понурившись, закрыв лицо руками; ее каштановые волосы струились между пальцами.
Симон молча наблюдал за нею.
– Все-таки что с вами? Какое-нибудь горе, о котором вы не хотите мне сказать? – спросил он наконец.
Мари-Анж ничего не ответила и продолжала сидеть в той же позе.
– Это ужасно, просто ужасно, чувствовать себя до такой степени одинокой, – вдруг заговорила она, – но поверьте, я впервые не могу справиться с собой. Клянусь вам, до сих пор мне всегда удавалось это скрывать, я прошу извинить меня.
Радостное изумление овладело Симоном. «Так вот оно что… Вот почему она здесь… А я-то робел и никак не решался…»
Самый приход Мари-Анж, ее слова, слезы, которые она пыталась сдержать и которые он принял за свидетельство целомудренного стыда, и эта фраза: «Поверьте, я впервые не могу справиться с собой», – все это Симон истолковал так, как подсказывало ему мужское тщеславие, и был в восторге.
– Но отныне вы не одиноки, Мари-Анж, дорогая, вы это хорошо знаете, – заговорил он чуть охрипшим голосом, обняв ее за плечи.
Она подняла глаза и внезапно поняла, что он совсем не так объяснил себе и причину ее прихода, и ее слова. Но как вывести его из заблуждения? Ведь все обстоятельства против нее.
Руки Симона все сильнее сжимали ее плечи… Она сама – виновница этого недоразумения и если теперь окажет ему сопротивление, он примет ее за взбалмошную или испорченную девчонку, а то и просто за дуру. Он стоял перед ней, совсем близко, с развязанным галстуком и в синих домашних туфлях. Поздно уже было думать о том, красив он или уродлив. Перед ней торчал его круглый живот, и Лашом показался ей чудовищным – то была какая-то плотная, тяжелая масса, наделенная грубой силой…
Спасаясь от одиночества, она жаждала не мужского, а человеческого участия, но участие мужчины всегда оборачивается подобным образом…
В голове у нее промелькнула картина: борьба, обидные слова, крушение дружбы, которой она дорожила… И все это – только для того, чтобы оказаться в еще более мучительном одиночестве в комнате, где в камине поблескивала медная подставка для дров, похожая на грозное орудие колдуний.
«В конце концов, я ни перед кем не должна отчитываться… Никому до меня нет дела… Мы никогда не вернемся в замок Моглев… Жан-Ноэль – в Италии, и с кем!..»
Когда Симон опрокинул ее на диван, Мари-Анж покорилась, как утопающий покоряется течению. Она не оказала сопротивления, которого он ожидал. Только чуть приподнялась на локтях – и пижамные брюки легко соскользнули с ее бедер.
И быть может, потому, что она не ждала радости от этих объятий, потому, что нервы ее были крайне напряжены, потому, что прежде все это не приносило ей никакого удовольствия, а также потому, что Симон обладал большим опытом в делах любви, Мари-Анж впервые познала в эту ночь то, чего она тщетно искала в близости с другими мужчинами.
Ее пронзило острое ощущение блаженства. Оно обрушилось на нее неожиданно, как смерть, когда человека сбивает с ног внезапно вылетевшая из-за угла машина или ранит просвистевшая во мраке пуля. Она ощутила сильный шок, и ей почудилось, будто у нее раскалывается голова. Долгий пронзительный крик прорезал ночную тишину, и она только тогда поняла, что крик этот вырвался из ее груди, когда испуганный Симон зажал ей рот рукою. Потом она подняла голову, растерянно поглядела вокруг широко раскрытыми глазами и снова упала навзничь, вопрошая себя, исцелится ли она когда-нибудь от этой волшебной боли, замедлит ли когда-нибудь ее обезумевшее сердце свой неистовый бег?
«Оказывается, я вовсе не холодная женщина, теперь я хорошо знаю… Но почему я поняла это именно с ним?» – спрашивала она себя.
А Симон между тем думал: «Оказывается, она – не девственница… А почему, собственно, она должна была хранить целомудрие? Каким надо обладать невероятным самомнением, чтобы вообразить, что потерять невинность она должна была именно со мною – пятидесятилетним мужчиной с яйцевидным брюшком и лягушачьими глазами. Спасибо еще, что ее юное и свежее тело трепещет от близости со мною. И даже этим я обязан, вероятно, тому, что занимаю пост министра…»
Ему удалось скрыть свое разочарование; но наутро, подойдя к письменному столу, он разорвал на клочки листок бумаги с четырьмя стихотворными строчками и, пожав плечами, бросил их в корзину… «В моем возрасте непозволительно заниматься подобными глупостями…»
Мари-Анж, напевая, спускалась по лестнице. Увидя Симона, она кинулась было к нему, словно хотела обнять. Потом резко остановилась, слегка смутившись. Он пощекотал ее шейку указательным пальцем и спросил:
– Все хорошо, мой зайчик?
Вид у него был менее довольный, чем накануне.
«Должно быть, я ему не понравилась», – решила она.
В полдень Лашом сел в машину и уехал в свой округ, на сей раз один. Он возвратился к обеду в прекрасном настроении. Симон был доволен встречами со своими избирателями, он почти не вспоминал о Мари-Анж и искренне обрадовался, когда увидел, что она сидит на диване, поджав под себя ноги, и читает какую-то книгу. Цветов в комнате стало еще больше.
«Как приятно, что она тут, что тебя встречает девушка с такой чудесной улыбкой, легкой поступью и плавными жестами…»
Вечером он направился к ней в комнату – в ту самую, какую раньше занимали Инесс, Марта и Сильвена… На этот раз Мари-Анж не боялась ни сов, ни летучих мышей, ни медных шаров, поблескивавших в камине. Она была уже подготовлена к тому, что ей предстояло ощутить, и сдержала крик. Но так же, как и накануне, она вцепилась пальцами в плечо Симона и вновь испытала острое напряжение нервов и чувство блаженства, которые – теперь она это знала – были единственным целебным средством от одиночества, они побеждали одиночество так же естественно, как пища и вода утоляют голод и жажду.
Симон уснул рядом с нею, а она тихонько гладила лоб этого уродливого большого ребенка, плешивую голову этого крупного, тяжело дышавшего чудища, погруженного в сон, и удивлялась, что это наполняет ее чувством счастья. «Как странно, он так безобразен, и вместе с тем ему все так хорошо удается! – думала она с улыбкой, испытывая смутное чувство признательности. – Даже спит он замечательно…»
На следующий день Лашом попросил ее позаботиться о завтраке для префекта, а также выбрать обои, образцы которых принес маляр. Он решил наконец привести в порядок свой дом.
«Напрасно, напрасно я позволил ей так вот, сразу, войти в мою жизнь, – говорил себе Симон. – Напрасно, потому что она может занять в ней слишком большое место. Напрасно, потому что я, чего доброго, привяжусь к этой девушке, а сам в ее чувстве не уверен. Неужели я уже боюсь потерять ее?»
В безмятежном покое прошла неделя. Однако Мари-Анж чувствовала, что Симон все время о чем-то думает, но молчит.
«А вдруг он предложит мне стать его женой? – спрашивала она себя. – Я даже не знаю, что ему ответить… Нет, это было бы безумием… Двадцать шесть лет разницы…»
В последний вечер, когда они сидели в библиотеке, Симон неожиданно сказал:
– Мари-Анж, я хочу кое о чем спросить. Не знаю, есть ли у меня на это право, и потому не настаиваю на ответе…
Кровь прилила у нее к щекам, она не поднимала головы. Симон замялся.
«Что ему ответить? Да или нет? – думала Мари-Анж. – Может случиться, я скажу совсем не то, что думаю. Я и сама не знаю, чего хочу… Вот она – решающая минута. Впрочем, я давно ее жду…»
– Мари-Анж, – снова заговорил Симон, – я хотел бы знать, сколько у тебя было любовников.
Она в изумлении подняла голову и поразилась еще больше, увидев выражение лица Лашома. Впервые в жизни перед ней была маска ревности: мнимое спокойствие черт, напряженное ожидание, недоверчивый взгляд и скрытая в нем непоколебимая жестокость…
– Много? – продолжал он.
«Конечно, конечно, – говорила она себе, – я должна была ожидать скорее этого вопроса, чем предложения руки и сердца».
Она поднялась, подошла к столу и поправила цветок, свесившийся через край вазы.
– Кажется, ты сразу и сосчитать не можешь? – снова спросил Симон.
Мари-Анж пожала плечами.
– О нет, – ответила она. – Я просто думаю, почему вы задаете мне этот вопрос.
– Чтобы знать, – отрезал он.
В душе он надеялся, что она ответит: «До тебя я знала лишь одного мужчину».
Он решил изменить форму своего вопроса.
– Сколько тебе было лет, когда это произошло в первый раз? – осведомился он.
– Не так давно. Мне было двадцать лет.
До сих пор Мари-Анж никогда не приходило в голову, что ей надо будет кому-либо отдавать отчет в своих поступках – против всякой логики, единственно потому, что она имела дело с человеком более сильным, чем она. В любопытстве Симона таилась угроза. «Если я откажусь отвечать, он рассердится». Она чувствовала, что преимущество на его стороне, что она зависит от него. Такова была плата за то, что ее спасли от одиночества!
– А кто он был?
– Кто «он»?
– Твой… партнер?
Она мгновение поколебалась, потом, поняв, что ей не удастся избежать допроса, ответила:
– Ну, если вас это интересует, я не вижу причин скрывать. Это был мой дальний родственник, Франсуа де Лобрийер. Я считала, что довольно смешно хранить девственность в двадцать лет. Мне хотелось узнать… Он мне нравился, и я…
– Как долго продолжалось это приключение?
– Четыре или пять месяцев… Мы время от времени встречались, но не регулярно.
– Ну а потом?
Раз уж она начала рассказывать, останавливаться не имело смысла. И она рассказала так же лаконично и холодно о юноше, который работал в рекламном бюро, а после уехал за границу, упомянула о молодом лоботрясе из американского посольства и, наконец, о теннисисте. С ним она познакомилась во время последнего отпуска.
– Ну а с теннисистом… это долго тянулось?
– Совсем не тянулось, – сказала она. – Было только однажды.
Она говорила спокойным, ровным тоном, но на самом деле глубоко страдала. Когда, сходясь с теми мужчинами, она смутно ощущала какую-то вину, то все же не представляла себе, что наказание примет такую форму. Мари-Анж заметила, что при каждом имени Симон машинально загибал палец, как человек, ведущий подсчет.
– Ну а затем?
В глазах Мари-Анж появилось выражение гнева и даже враждебности.
– А затем? – настаивал Симон.
– А затем – вы.
Наступило недолгое молчание. Симон сидел молча, положив на колено руку с четырьмя растопыренными пальцами. Как обычно, в саду ухала сова.
В эту минуту Мари-Анж ненавидела Симона; она ненавидела его прежде всего потому, что ни об одном из своих любовных приключений она не могла сказать: то была настоящая любовь.
И она умолчала о единственном обстоятельстве, которое могло бы смягчить разочарование Симона или придатъ ему иную окраску, – она не сказала, что только с ним впервые ощутила то, чего еще никогда не испытывала.
– Вы, наверно, будете теперь презирать меня, – проговорила она.
– У меня нет для этого ни основания, ни права, – ответил Симон. – Ведь если бы я вздумал презирать вас за то, что вы были близки с этими мужчинами, я должен был бы презирать вас и за то, что вы пошли на близость со мной.
Рассуждение было вполне логичное, но умозрительное. Лашом и сам не придавал ему серьезного значения.
– Конечно, с точки зрения морали моей матери или бабушки, я вела себя дурно, – тихо сказала Мари-Анж. – Но по сравнению со многими моими сверстницами, которых я хорошо знаю, я вела еще очень строгий образ жизни.
– Разумеется, все относительно, и каждый живет как может, – заметил Симон.
Он решил отложить до другого раза более подробные расспросы, но в эту минуту он даже не был уверен, наступит ли этот «другой раз». Вслух он сказал:
– Спокойной ночи, Мари-Анж. Вы дали мне прекрасный урок. Он отучит меня быть наивным в пятьдесят лет. Во всяком случае, я могу только уважать вас за откровенность.
И Мари-Анж поняла, что ее инквизитор страдает. Поднявшись к себе в комнату, она разделась и некоторое время еще ждала. Когда же убедилась, что Лашом в этот вечер не придет, она дала волю слезам, которые душили ее с самого начала разговора.
«Мне надо было солгать или промолчать… Симон так мил со мною. Я испытываю к нему такую сильную привязанность, какую еще не испытывала ни к кому, а между тем я причинила ему боль. Я даже не представляла себе, что из-за наших поступков может когда-нибудь терзаться человек, о существовании которого мы даже не подозревали, когда совершали эти поступки. И вот, позднее, нам хочется стереть само воспоминание о них, но это, увы, невозможно».
Ей захотелось встать, пойти к Симону и сказать все это, положив голову ему на колени, сказать так: «Я никого из них не любила. Я не испытывала радости ни с одним из них, и ты первый…»
Но внезапно она подумала, что человек, из-за которого она плачет, был любовником десятков женщин; некоторых из них она и сама знала, других знал весь Париж; однажды он даже выбирал при ней платье для своей любовницы… Он-то ведь ничего ей не рассказывал о своей жизни… И тут, в этой комнате, еще валяется чья-то пудреница… Слезы у нее разом высохли, она села в постели, выпрямилась и, глядя широко раскрытыми глазами в темноту, отдалась во власть страданий совсем иного рода.
Между тем Симон, сидя в большом кресле в библиотеке, говорил себе: «Пятый… Я – пятый… А я-то надеялся встретить нетронутую, чистую девушку. Она, оказывается, знала четверых мужчин, более молодых и, уж конечно, более красивых, чем я… Один из них – чемпион по теннису… И в тот день, когда ей понравится кто-то шестой – а это может произойти завтра или через неделю, – она преспокойно уйдет к нему… Со мной ей, правда, хорошо… и это, конечно, важно, но ей, верно, было не менее хорошо и с другими. Впрочем… Если я действительно хотел найти нетронутую, чистую девушку, мне следовало бы отыскать какую-нибудь провинциалку, набитую дуру, и жениться на ней, добившись развода с Ивонной. Эта девица быстро надоела бы мне, как осенний дождь, и при первом же удобном случае обманула бы меня не хуже всякой другой. Вот что, Симон, человек должен твердо знать, чего он хочет. Я пошел по самому легкому пути. Ведь если девушка работает манекенщицей, то нечего ждать от нее особого целомудрия, даже если она из хорошей семьи… А я сам? По какому праву я выступаю в качестве судьи? Ведь в постели, где она сейчас спит, до нее побывала добрая половина парижанок моего круга…»
Он пытался припомнить женщин, с которыми был в связи за тридцать лет. Лица некоторых из них отчетливо вставали в памяти, но он знал, что многих попросту забыл. Среди них были женщины разного сорта, и сколько достойных презрения.
Ему пришлось признать: он страдает из-за того, что у Мари-Анж были любовники, только по одной причине – потому что любит ее… «А ведь если я хотя бы немного позаботился о внуках Шудлера после краха, если бы я сказал себе, что двое сирот остались без отца и без матери и что я в некоторой мере повинен в их разорении, хотя сам я обязан своим состоянием их семье, все, быть может, сложилось бы иначе, я бы уже давно познакомился с Мари-Анж и не сидел теперь в этой нелепой позе, глядя на четыре растопыренных пальца своей руки, как на четыре ножа…»
И Симон решил, что надо покончить с этой интрижкой, которая с первых шагов слишком захватила его, покончить немедля, потому что позднее он будет страдать.
«Она станет для меня необходимой, и я почувствую необходимость сделать ее счастливой… А в день, когда она бросит меня, я буду несчастен, как побитый пес…»
Но он уже знал, что не откажется от Мари-Анж и пойдет ради нее на любой компромисс. До Сильвены он всегда обладал преимуществом перед своими любовницами. Отношения с Сильвеной были игрой с равными шансами. Но теперь преимущество будет на стороне Мари-Анж. И только одно он постарается сделать – чтобы она догадалась об этом как можно позднее.
«Для меня наступает возраст страданий, – подумал Симон. – Я достиг той поры жизни, когда воспоминания о прежней любви отравляют новую любовь, когда каждый наш поступок несет на себе печать и бремя прошлых любовных связей. В этом возрасте нам все причиняет боль: и воспоминания о том зле, которое мы содеяли в прошлом, и даже наши успехи, которые становятся для нас путами; мы спотыкаемся в колеях, проложенных нами самими; вступая в этот возраст, надлежит знать, что тебя уже ожидают не новые радости, а лишь новые физические страдания и душевные муки, которыми отмечен медленный путь к угасанию и смерти».
Лашом машинально записал эту мысль, хотя понимал, что изречения такого рода не имеют никакого касательства к мыслям о власти.
«Это возраст, когда человек ничего не хочет терять, – подумал он под конец. – До чего же счастливая пора – молодость!..»