Книга: Свидание в аду
Назад: 4
Дальше: 6

5

Обедали в библиотеке; она служила средоточием жизни в «Аббатстве» – в высоту эта зала занимала два этажа, перекрытие между которыми сняли. Вот почему в ней оказалось два ряда окон; один – на обычном уровне, другой – в шести метрах от пола. Половина громадной залы была отдана под книги, стоявшие на стеллажах из дорогого дерева; возле них поднимались винтовые лестницы.
Вторая половина библиотеки была занята картинами: на стенах – от потолка до пола – висели полотна итальянской, французской, английской, немецкой, фламандской школ. Трудно было сосчитать, сколько здесь разместилось книг в дорогих переплетах, мраморных бюстов, различных редкостей, предметов обстановки. Но во всем царил образцовый порядок. Все сто или сто пятьдесят картин располагались по строго продуманной системе, в определенном сочетании цветов. На дверях, превращенных в высокие подвижные витрины, сверкали старинные медали. Целый раздел библиотеки составляли словари основных живых и мертвых языков, справочники по истории, по различным отраслям науки и техники; не меньше места занимали и собранные здесь партитуры музыкальных произведений. В старинном шкафу, где Фридрих II хранил карты своего генерального штаба, лежали редчайшие труды по декоративному искусству. Имелась тут и коллекция в тысячу пластинок, на которых были записаны величайшие творения музыки в исполнении лучших в мире оркестров и солистов. В углу виднелось концертное фортепиано Листа, реставрированное и приведенное в порядок знаменитой фирмой «Плейель», а рядом с ним стоял радиоприемник самого нового и совершенного образца. На письменном столе, некогда принадлежавшем Вержену, был установлен макет лестницы Трините-де-Мон, а вокруг были расставлены глубокие кресла красной кожи, сидя в которых человек спокойно отдыхал и душой и телом; если же он поднимал глаза, то замечал на подоконниках верхнего ряда окон бюсты восьми римских императоров, изображавшие предков Бена, они будто венчали эту обитель богатства, искусства и раритетов.
На двух колоннах, обрамлявших мраморный камин, возвышались два более привычных бюста – Платона и Зенона Элейского.
Без сомнения, в мире трудно было найти такую залу, и разве только в эпоху Возрождения, во времена Медичи и Марсилио Фичино, встречались люди, способные превратить свое жилище в некий пантеон культуры.
А вокруг дремала нормандская деревня…
Максим де Байос, смуглый невысокий брюнет, тщательно причесанный на прямой пробор, выглядел совсем еще молодым. Но кожа на его лице была чуть шероховата и изборождена тончайшими морщинками: казалось, чья-то дрожащая рука нанесла их стальным пером. Он улыбался, не разжимая губ.
«Должно быть, он красит волосы», – подумал Жан-Ноэль.
Долговязую фигуру принца Гальбани венчала светловолосая голова; его круглые голубые глаза были почти лишены бровей. На лице у него не было морщин, но с годами оно слегка обрюзгло. У него был небольшой рот с розовыми губами. Лысину окаймлял венчик седых волос; еще довольно густые на висках, они походили на крылья белой голубки. Ноги принца, когда он сидел, образовывали нечто вроде перегородки, отделявшей его от других.
Жан-Ноэль впервые видел, чтобы мужчины, выходя к обеду, все как один надевали на пальцы редкие перстни с античными камеями, с миниатюрами в жемчужной оправе либо витые причудливые кольца из золота.
Его собственный простой широкий перстень, снятый несколько лет назад с окостеневшей руки дяди-дипломата, показался Жан-Ноэлю жалким и примитивным.
«У нас дома где-то валяется массивный сердоликовый перстень с печаткой, принадлежавший дяде Урбену. Если я сюда приеду еще раз, то непременно надену его», – решил он.
Жан-Ноэль впервые видел, что мужчины, все как один, носили дома легкие расшитые золотом бархатные туфли с монограммами на носках, он никогда не видел, чтобы мужчины, все как один, с самым естественным видом глотали за столом какие-то лекарства: они доставали из старинных бонбоньерок или из коробочек чеканного золота – кто зеленую пилюлю, кто угольную таблетку, кто крупинку какого-то гомеопатического лекарства.
– Кристиан, caro, ты не забыл принять кальций? – осведомился принц Гальбани.
Для Кристиана готовили особые кушанья; ему подали слегка поджаренную телячью печенку, без сомнения, чтобы подкрепить его силы.
Максим де Байос не ел цветной капусты в сухарях. Ему эту капусту приготовляли на пару, и дворецкий оросил ее лимонным соком.
За столом велась непринужденная живая беседа; Жан-Ноэль чувствовал, что «Три пчелы» изливали свой мед ради него и для него. Но вместе с тем с их уст то и дело слетали непонятные для него намеки на незнакомых лиц и неизвестные события, и ему вдруг захотелось проникнуть в этот замкнутый мир, включиться в эту язвительную беседу, забавлявшую ее участников.
Кто-то упомянул имя Инесс Сандоваль, и друзья Пимроуза обменялись взглядами, на их губах промелькнули легкие усмешки, как бы говорившие, что они все знают и не одобряют, правда, усмешки эти были беззлобными.
Потом подали портвейн, и лорд Пимроуз опустился в одно из громадных кожаных кресел.
Немного спустя Максим де Байос предложил всем длинные тонкие сигары с торчащей в каждой соломинкой («сигары, которые курила Жорж Санд», – пояснил он).
А затем принц Гальбани встал из-за стола, прошел в угол комнаты и, устроившись за круглым экраном, уселся за пяльцы, на которых была натянута канва, а рядом висели мотки разноцветной шерсти. Из-под экрана торчали его длинные ноги. Потомок римских императоров вышивал крестиком по канве. Сейчас он трудился над узором для спинки стула: три золотые пчелы порхали над развалинами, увитыми голубой повиликой.
Наконец мрачный юноша уселся за фортепиано.
И тут все преобразилось – атмосфера, пространство, время, – ибо в комнату вошел гений. Гений этот жил в руках Кристиана, и предубеждение против молодого человека, возникшее было у Жан-Ноэля, рассеялось.
На первый взгляд в руках Кристиана не было ничего примечательного. Просто худые, узкие руки с тонкими пальцами и коротко остриженными ногтями. Но все разом изменилось, едва он подошел к фортепиано: руки его словно чудом приобрели необычайное совершенство, грацию, подвижность и благородство. Отныне они жили собственной жизнью; казалось, они не принадлежали больше человеку, а существовали сами по себе, независимо от него; преследуя друг друга в стремительной пляске, они взбегали по ступенькам из слоновой кости и черного дерева, чертили, стирали и вновь чертили удивительные линии, овалы, воздушные завитки, поражавшие необычностью и новизною; они ткали покровы из звуков, фантастические и многоцветные, где в узорах красок были ноты, создавали поющие клумбы; на невидимых гончарных кругах они лепили причудливые звенящие вазы; они пели, стенали, рыдали, танцевали в белых чулках под мелодии Моцарта, воссоздавали громовые раскаты, рожденные глухотою Бетховена, воспроизводили строгие сочетания аккордов Вивальди и Баха, обрушивали на слушателей ливень звуков, бушевавший в музыкальных творениях Берлиоза.
Эти руки владели удивительным инструментом, который изобрел человек, дабы творить невыразимую, божественную радость. То были руки утонченного человека, созданного самой утонченной цивилизацией.
Жан-Ноэль понял это в одну из тех минут, когда музыка – подобно алкоголю, подобно любви – необыкновенно обостряет, вызывает к жизни сокровенные глубины сознания. Юноша не смог бы четко выразить свою мысль, но он ясно почувствовал, почему люди, в чьем обществе он находился, – существа необычные, исключительные. Не в том дело, что они обладали огромными средствами, – в мире были люди и богаче их; главное состояло в другом: они знали, как использовать свое богатство, бережно собирали шелковистые волокна, созданные человеческим гением, и сплетали из них путеводную нить своего существования.
Три старых человека, собравшие в своем доме драгоценные плоды искусства и знания, в свою очередь были плодом многовековой цивилизации, породившей их; но сами они уже ничего не создавали и были лишь неким статичным апофеозом той культуры, которой предстояло исчезнуть вместе с ними. Их жизнь была возможна лишь в особых условиях. Они достигли предела своеобразного совершенства, но совершенства бесплодного, обреченного на гибель.
Из этого оазиса, расположенного среди лугов Нормандии, три человека – англичанин, итальянец и француз, в жилах которого текла кровь многих народов, – создали как бы синтез садов Академоса, виноградников Тускулума, обители Алкуина, соборов Клюни, дворцов Арно XV века, дворцов Валуа на Луаре, Версаля и Ферне, Монпарнаса и Блумсбери…
И странное дело! Находясь в обществе этих людей, Жан-Ноэль, каждую минуту убеждавшийся в скудости собственных знаний, чувствовал себя более умным и образованным – или, во всяком случае, стремился стать таким.
Эта компания философствующих аристократов навела его на мысль, что, по-видимому, в любовных отношениях между мужчинами может быть столько же различных форм, как в любовных отношениях между мужчиной и женщиной, и что дело не столько в самом характере любви, сколько в том, чего в ней ищут. Жан-Ноэль подумал также о Гульемо и о молодом шофере с золотой цепочкой на запястье…
«Ну и что ж, – сказал он себе, – разве добропорядочные буржуа не заводят шашни с горничными? Разве дипломаты и судьи не увязываются на улицах за хорошенькими модистками? И разве я сам не подобрал на тротуаре двух девок?»
Да, все здесь было весьма зыбко, весьма неопределенно… В этих отношениях нелегко было провести грань между привлекательным и отвратительным, допустимым и недопустимым, между достойным и унизительным, между приличным и неприличным. Люди здесь как бы ходили по проволоке, ступали по острию ножа.
Одно ему казалось бесспорным: «Три пчелы» неуклонно, из внутренних побуждений, стремились сделать свою жизнь красивой, вкусить от высших духовных наслаждений, а ведь это не часто встретишь даже в обществе самых изысканных женщин.
Чего стоит одно это фортепиано и ливень звуков Берлиоза, льющихся на фоне всех этих книг, картин и мраморных бюстов!
Но вдруг, совершенно неожиданно для Жан-Ноэля, который задумчиво следил за дымком своей сигары, поднимавшимся к высокому потолку, что-то грубо нарушило очарование – это Кристиан запел пронзительно и фальшиво:
Перчатки дам – Душистые, цветны-ы-ы-е…

Он пел, наигрывая мелодию нелепой песенки, которая была в моде в самом начале XX века. При этом он смеялся, оскалив некрасивые острые зубы, и его руки, в которых еще мгновение назад жил гений, извлекали из клавишей фортепиано идиотскую мелодию; пародийный и устарелый ритм только подчеркивал ее вульгарность и пошлость.
Жан-Ноэль выпрямился в кресле, внезапно пробудившись от грез. Чудо исчезло, ему показалось, что он соскользнул с острия ножа и тот впился ему в тело. Он огляделся вокруг. Потомок Юпитера и Пасифаи молча разматывал мотки разноцветной шерсти. Лорд Пимроуз смотрел на Жан-Ноэля нежными, почти говорящими глазами; встретив взгляд юноши, он со вздохом отвернулся. Максим де Байос что-то передвигал на столе. Кристиан снова запел:
Перчатки дам…

и Жан-Ноэль снова увидел на лице Кристиана то же странное, беспокойное выражение, какое он заметил перед обедом, когда тот стоял возле открытого ящика с перчатками.
Внезапно принц Гальбани отложил в сторону свое вышивание; в его голубых глазах появился жесткий блеск. Он забарабанил пальцами по стоявшему рядом с ним столику и громко, с трудом подавляя гнев, сказал:
– Кристиан! Ты бы мог проявить больше такта! It’s going a little bit too far!
– Yes, my dear, – подхватил лорд Пимроуз укоризненным тоном, поворачивая голову к фортепиано. – I think Ben is perfectly right. Yo u ought to be ashamed, indeed.
Кристиан остановился; вид у него был одновременно хмурый и довольный, как у ребенка, который нарочно напроказничал на глазах у старших, но не жалеет об этом. И трое стариков смотрели на него печальным взглядом родителей, которые глубоко огорчены поведением своего отпрыска.
Жан-Ноэль не понимал истинных причин этой «семейной» сцены и спрашивал себя, не связана ли она как-то с его присутствием.
– Will you excuse us, – проговорил Пимроуз, заметив смущение Жан-Ноэля. – Но мы полагаем, что Кристиан не должен растрачивать свой талант на подобные глупости. Вы согласны?
Жан-Ноэля не обмануло это объяснение, придуманное для отвода глаз. Он заметил, какими взглядами обменялись между собою Бэзил и Бен, Бен и Баба, Баба и Кристиан. Взгляды эти говорили: «Мы объяснимся завтра, когда не будет посторонних».
Несколько минут спустя Бен, не прощаясь, вышел из залы, за ним последовал Кристиан.
– Мы здесь ложимся довольно рано, – пояснил Максим де Байос.
Было одиннадцать часов вечера; дом погрузился в полную тишину. Лорд Пимроуз проводил Жан-Ноэля в отведенную тому комнату.
– Приготовили ли вам все, что нужно? Налита ли в графин свежая вода?
Лорд Пимроуз кружил по комнате, как будто желая собственными глазами убедиться, что его гость ни в чем не почувствует недостатка.
– Выкурим еще одну сигарету, последнюю? Или вам уже хочется спать? – спросил он.
Смутная тревога охватила Жан-Ноэля. И все-таки он взял тонкую восточную сигарету из золотого портсигара, протянутого ему Пимроузом.
Когда зажженная спичка осветила глаза Жан-Ноэля, Бэзил Пимроуз снова отвернулся.
Потом он уселся на краешек кресла, скрестив ноги.
– Мы, должно быть, показались вам довольно странными людьми? – спросил он.
– Нет, что вы, – ответил Жан-Ноэль. – Думаю, вы очень счастливые люди.
– Правда? – быстро спросил Бэзил, вкладывая в этот вопрос скрытый смысл.
Наступило короткое молчание. Потом Пимроуз снова заговорил:
– Да, пожалуй, вы правы. Я полагаю, что избранный нами a way of life можно назвать счастливым. Я не хочу этим сказать, что каждый из нас внутренне всегда счастлив… Но хочу, чтобы вы знали: этот дом всегда открыт для вас, и для меня было бы величайшей радостью видеть вас здесь как можно чаще.
Он поднял глаза; два его пальца с зажатой в них сигаретой чуть прикасались к виску. И Жан-Ноэль вновь увидел на лице Пимроуза выражение дружеской симпатии, нежности и доброты, которое так поразило его в церкви во время похорон госпожи де Ла Моннери. Он уже не раз замечал это выражение на лице старого англичанина.
Но на этот раз Жан-Ноэль испытывал беспокойство и даже страх.
Теперь уже он не мог не понимать, где находится, не мог обманываться относительно намерений лорда Пимроуза. Разве только… «Разве только у него нет определенных видов на меня… Просто он привык быть любезным… привык очаровывать мужчин…»
Снова наступило молчание, еще более тягостное, еще более гнетущее.
Жан-Ноэль не мог объяснить себе, откуда в нем это острое, болезненное удовольствие, это желание играть с огнем.
Какое-то насекомое ударилось о край абажура. Нет, дольше молчать было невозможно.
Жан-Ноэль притворно зевнул, делая вид, будто с трудом подавляет зевоту.
Пимроуз поднялся.
– Good night, dear Jean-Noel, – проговорил он, взяв юношу за обе руки.
Жан-Ноэль не отнял рук.
– Good night, dear Basil, – ответил он, впервые назвав англичанина по имени и словно уничтожая этим разницу в сорок лет, существовавшую между ними. – And sweet dreams, – прибавил он.
Внезапно он почувствовал огромную уверенность в себе, он забавлялся спектаклем, который сам разыгрывал.
Намеренно ли оставил Бэзил на столе свой портсигар? Не возвратится ли он за ним через несколько минут?
– Your cigarettes… – проговорил Жан-Ноэль, с улыбкой указывая на портсигар.
– Keep it, – ответил Бэзил. – Если вам захочется ночью курить…
Потом он взял со стола золотой портсигар, вложил его в руку Жан-Ноэля и тихо проговорил:
– Keep it, dearest, it’s yours.
– Никогда в жизни, что вы! – воскликнул Жан-Ноэль, отступая назад и краснея.
Игра внезапно закончилась, он почувствовал ужасное смятение.
– Возьмите, возьмите, на память о вашем первом приезде в «Аббатство». Это доставит мне большую радость, – проговорил Пимроуз.
Он резко повернулся и вышел. Ему не хотелось, чтобы Жан-Ноэль увидел слезы на его глазах.
Гибкой, покачивающейся походкой, отставив в сторону острые локти и сдвинув колени, лорд Пимроуз шел длинными коридорами, вопрошая себя, не упустил ли он неповторимый случай.
Он проклинал свою робость, ужасную и неодолимую робость, которая мучила его всю жизнь…
В этот вечер страдание, родившееся в его душе в доме Инесс Сандоваль на балу чудовищ, стало еще сильнее – страдание, исполненное надежды, без которой он уже не мог больше жить!
Назад: 4
Дальше: 6