Ближайшим образом и чаще всего присутствие понимает себя из внутримирно встречного и озаботившего в усмотрении. Это понимание – не голое принятие к сведению самого же себя, просто сопровождающее все поведение присутствия. Понять – значит бросить себя на ту или иную возможность бытия-в-мире, т. е. экзистировать как возможность. Так понимание как понятливость конституирует собственную экзистенцию людей. Что встречно повседневному гению в публичном друг-с-другом, это не только средство, но вместе с тем все, что с ними «происходит»: «дела», предприятия, казусы, инциденты. «Мир» – вместе почва и сцена и принадлежит как таковой к повседневному житью-бытью. В публичном друг-с-другом другие встречны в таком потоке, в котором «сам человек» «тоже плывет». Люди это знают, обсуждают, одобряют, осуждают, сохраняют и забывают, всегда держа в виду прежде всего то, что при этом делается и «получается». Продвижение, застой, перестройку и «итог» отдельного присутствия мы вычисляем ближайшим образом из хода, срыва, изменения и подконтрольности озаботившего. Как бы ни была тривиальна отсылка к понятности присутствия для обыденной понятливости, онтологически она ведь никоим образом не прозрачна. Почему же тогда не определять «взаимосвязь» присутствия из озаботившего и «пережитого»? Разве средство и продукт и все, чего держится присутствие, не принадлежит тоже к «истории»? Разве событие истории есть лишь изолированное протекание «потоков переживания» в одиночных субъектах?
В действительности история не есть ни взаимосвязь движения изменяющихся объектов, ни свободнопарящая последовательность переживаний «субъектов». Тогда событие истории касается «сцепления» субъекта и объекта? Если уж относить событие к субъект-объектному отношению, то надо спросить и о способе бытия этого сцепления как такового, если оно есть то, что по существу «происходит». Тезис об историчности присутствия говорит, что историчен не безмирный субъект, а сущее, которое экзистирует как бытие-в-мире. Событие истории есть событие бытия-в-мире. Историчность присутствия есть по своему существу историчность мира, который на основании экстатично-горизонтной временности принадлежит к временению этой последней. Насколько присутствие фактично экзистирует, настолько встречает уже и раскрываемое внутри мира. С экзистенцией исторического бытия-в-мире подручное и наличное всякий раз уже втянуты в историю мира. Средство и продукт, книги, к примеру, имеют свои «судьбы», сооружения и учреждения имеют свою историю. Однако и природа тоже исторична. А именно как раз не поскольку мы говорим о «естественной истории»; зато явно как ландшафт, область расселения и эксплуатации, как поле боя и культовое пространство. Это внутримирное сущее оказывается как таковое исторично, и его история не означает чего-то «внешнего», лишь сопровождающего «внутреннюю» историю «души». Мы именуем это сущее миро-историческим. При этом требует внимания двоякое значение выбранного нами и понятого здесь онтологически выражения «миро-история». Оно означает, во-первых, событие мира в его сущностном, экзистентном единстве с присутствием. Вместе с тем, однако, оно, поскольку с фактично экзистентным миром всегда раскрыто внутримирное сущее, имеет в виду внутримирное «событие» подручного и наличного. Исторический мир фактично есть лишь как мир внутримирного сущего. «Происходящее» со средством и продуктом как таковыми имеет свой характер подвижности, до сих пор лежащий полностью в темноте. Кольцо, к примеру, которое «вручают» и «носят», претерпевает в этом своем бытии не просто изменение места. Подвижность события, в котором «с ним что-то происходит», никак не удается уловить из движения как перемещения. То же верно обо всех миро-исторических «процессах» и событиях, известным образом также о стихийных бедствиях». В проблему онтологической структуры миро-исторического события мы здесь, не говоря уж о необходимом для этого перешагивании за границы темы, тем менее можем углубляться, что цель данной экспозиции – как раз подвести к онтологической загадке подвижности события вообще.
Нужно очертить только тот круг феноменов, который онтологически необходимо соподразумевается в разговоре об историчности присутствия. На основе временно фундированной трансценденции мира в событии экзистирующего бытия-в-мире миро-историчное всегда уже «объективно» присутствует без того, чтобы быть историографически охвачено. И поскольку фактичное присутствие, падая, растворяется в озаботившем, оно понимает свою историю ближайшим образом миро-исторично. И поскольку к тому же расхожая понятность бытия понимает «бытие» индифферентно как наличность, бытие миро-историчного воспринимается и истолковывается в смысле настающего, пребывающего и исчезающего наличного. Поскольку, наконец, смысл бытия вообще сходит просто за самопонятный, вопрос о бытийном роде миро-историчного и о подвижности события вообще есть «все-таки собственно» лишь бесплодная состоятельность словесного умствования.
Обыденное присутствие рассеяно по многообразию того, что каждодневно «происходит». Ситуации, обстоятельства, которых озабочение заранее «тактически» ожидает, создают «судьбу». Из озаботившего несобственно экзистирующее присутствие только и вычисляет себе свою историю. И поскольку при этом в гонке своих «занятий» оно должно впервые еще собрать себя из рассеяния и бессвязности только что «происшедшего», раз хочет прийти к самому себе, то вообще впервые лишь из горизонта понятности несобственной историчности возникает вопрос о поддержании «взаимосвязи» присутствия в смысле переживаний субъекта, «тоже» наличного. Возможность господства этого горизонта вопроса основана в той нерешительности, которая составляет существо непостоянства самости.
Тем самым исток вопроса о «взаимосвязи» присутствия в смысле единства сцепления переживаний между рождением и смертью выявлен. Происхождение вопроса выдает вместе с тем его неадекватность для целей исходной экзистенциальной интерпретации целости события присутствия. Но при засилье этого «естественного» горизонта вопроса становится, с другой стороны, объяснимо, почему все выглядит так, словно как раз собственная историчность присутствия, судьба и возобновление, всего менее могут предоставить феноменальную почву для введения того, на что, по сути, нацелен вопрос о «взаимосвязи жизни», в форму онтологически обоснованной проблемы.
Вопрос не может гласить: через что присутствие достигает единства взаимосвязи для сцепления задним числом сложившегося и складывающегося последования «переживаний», но: в каком бытийном модусе себя же самого оно теряет себя так, что должно как бы лишь задним числом собирать себя, извлекая из рассеяния и измышляя себе для этой собранности некое объемлющее единство? Затерянность в людях и в миро-историчном была раскрыта ранее как бегство от смерти. Это бегство от… обнажает бытие к смерти как основоопределенность заботы. Заступающая решимость вводит это бытие к смерти в собственную экзистенцию. Событие же этой решимости, заступающе само-передающее возобновление наследства возможностей, мы интерпретируем как собственную историчность. Не в ней ли лежит исходная, непотерянная, взаимосвязи не требующая протяженность целой экзистенции? Решимость самости наперекор непостоянству рассеяния есть в себе самой протяженное устояние, в котором присутствие как судьба держит рождение и смерть вместе с их «между» в свою экзистенцию «включенными», а именно так, что в таком устоянии оно мгновенно-очно для миро-историчного своей всегдашней ситуации. В судьбоносном возобновлении бывших возможностей присутствие ведет себя «непосредственно», т. е. временно-экстатично, назад к бывшему уже до него. С этой себе-передачей наследия «рождение» в возвращении назад из необходимой возможности смерти вбирается тогда в экзистенцию, с тем чтобы она, конечно, лишь свободнее от иллюзий принимала брошенность своего вот.
Решимость конституирует верность экзистенции своей самости. Как готовая к ужасу решимость, верность есть вместе с тем возможное благоговение перед единственным авторитетом, какой способен быть у свободного экзистирования, перед возобновимыми возможностями экзистенции. Решимость была бы онтологически криво понята, захоти кто думать, будто она есть как «переживание» действительна, лишь пока «акт» решения «длится». В решимости лежит экзистентное постоянство, которое по своей сути уже предвосхитило всякое возможное, из нее возникающее мгновение-ока. Решимость как судьба есть свобода для возможно требуемого ситуацией отказа от определенного решения. Этим постоянство экзистенции не перебивается, но как раз мгновенно-очно сберегается. Не постоянство образуется впервые нанизыванием «мгновений» и из него, а последние возникают из уже простертой временности наступающе бывшествующего возобновления.
В несобственной историчности, напротив, исходная простертость судьбы потаена. Непостоянное в качестве человеко-самости, присутствие актуализирует свое «сегодня». Ожидая ближайшей новинки, оно уже и забыло старое. Люди уклоняются от выбора. Слепые для возможностей, они неспособны возобновить бывшее, а удерживают и поддерживают только остаточное «действительное» бывшего миро-историчного, рудименты, наличные свидетельства о них. Потерянные в актуализации сего-дня, они понимают «прошлое» из «актуальности». Временность собственной историчности как заступающе-взобновляющее мгновение-ока есть, наоборот, прекращение актуализации сего-дня и отвычка от привычек людей. Несобственно историчная экзистенция, загруженная неопознаваемыми уже для нее самой пережитками «прошлого», ищет, наоборот, модерна. Собственная историчность понимает историю как «возвращение» возможного и знает о том, что возможность возвращается, лишь если экзистенция судьбоносно-мгновенно-очно открыта для нее в решившемся возобновлении.