Отмерьте молотобойцу полтора вершка – от сих и до сих – выше молот поднять не смей: какова выйдет поковка? У интеллектуального работника молот – мысль, и для этого молота нужен свободный, ничем не стесненный размах: только тогда мысль будет ковать, а не кое-как тюкать. Мы живем в полутора вершках – и удивительно ли, что валится молот из рук?
От рабочих – настоящих, а не Ersatz-Arbeitern – не раз приходилось слышать оправдание Гражданской войны, оправдание террора, оправдание гильотины, но никогда – оправдание гильотины слова. И это понятно: убеждения, выросшие на подлинной, классовой почве, в рабочем настолько крепки, что никакой свободной критики, никакого – даже еретического – слова он не боится. Боязнь свободной критики – и даже хуже: трусость – только у Ersatz-Arbeitern из интеллигентов. Быть может, это от того, что иные из них, как Ставрогин у Достоевского, «веруя, не верят, что веруют»; во всяком случае – ясно: они не верят в твердость, органичность убеждений рабочего.
Одно из двух: или русский рабочий несовершеннолетен, но тогда нелепо давать ему в руки такой острый инструмент, как власть; или он совершеннолетен, но тогда нелепо ставить гувернеров, выбирающих, что можно читать и чего нельзя.
Ведь первый шаг уже сделан. Еще недавно, когда случалось, что девяносто процентов беспартийной России шли не в ногу с правящими десятью процентами, – вопрос решался очень просто, по рецепту купринского капитана Сливы: «От, извольте! Вся рота не в ногу идет – один господин прапорщик в ногу». Теперь прапорщик начинает приспособлять свой шаг к роте. Беспартийные признаны имеющими не только обязанности, но и права. И пора сделать следующий логический шаг: дать девяноста процентам право говорить вслух все, что они думают, и право читать все, что они захотят, а не только то, что выберет гувернер.
Нам скажут, что уже говорилось не раз: «Свобода печати – значит, что газеты будут закуплены капиталистами». Но ведь есть люди, которые и против коммунизма выдвигают довод: «Коммунизм – значит, что коммунисты будут брать взятки». Верно, что есть коммунисты, которых можно купить: их расстреливают. И верно, что есть литераторы, которых можно купить: их презирают. Но верно и то, что продажные коммунисты не есть аргумент против коммунизма, а продажные писатели – не есть аргумент против свободы печати. И меньше всего этот аргумент позволительно применять к писателям русским.
Нам скажут все то же, что уже говорилось не раз: «Дружескую критику в наших газетах мы приветствуем – милости просим». Но цену этим приглашениям и цену «дружеской критике» мы уже знаем. Это было не так давно: ответ Дома ученых на статьи Чужого, ответ, подписанный профессорами и Горьким, казенная газета напечатала в пересказе для детей младшего возраста – потому что в оригинале были «резкие выражения». И это было совсем недавно: в № 1 казенной «Книги и революции» проскочил недостаточно хвалебный отзыв о великих творениях государственного поэта Демьяна Бедного. А в № 2 «Книги и революции» мы уже читали: «Редакция выражает свое крайнее сожаление по поводу рецензии о книгах Демьяна Бедного, пролетарского поэта, пользующегося заслуженной известностью в рабочих и красноармейских массах. Рецензия появилась по недосмотру»…
И вот в уютной атмосфере курятника, нежно оберегаемого от малейшего сквознячка, просто огороженная забором «дружеской критики» казенная печать все больше заплывает жиром, вольная птица – литература – вырождается в домашнюю утку, музыка – становится граммофоном все с одними и теми же пластинками, протертыми до дыр. Излечить это можно только одним: настежь в курятнике все окна и двери, всех на вольный воздух, под открытое небо – и хорошенько выбить плесень веником настоящей, непритворной критики.
Ограничения печати можно оправдать только в военное время. Но ведь теперь, слава Богу, войны как будто уж кончились. Куда ни глянь – всюду победы, военные и дипломатические, всюду миры и торговые договоры. Россия вступила на путь мирного строительства – читаем мы ежедневно в газетах; существующая в России власть укрепилась окончательно и незыблемо – читаем мы ежедневно в газетах. Но если так – пора снять с печати осадное положение. Свобода печати – и не только в пределах полутора вершков – будет самым убедительным доказательством, что власть действительно верит в себя и в свою прочность. И этим мирная работа будет обеспечена вернее всего: порох взрывается только потому, что он наглухо закупорен в железную оболочку.
1921
О том, что вселенная – творение старого Иалдабаофа – далека от совершенства, – об этом говорилось многое и многими. Но, кажется, никому не приходило в голову, что стержневое безвкусие вселенной – в поразительном отсутствии монизма: вода и огонь, горы и пропасти, праведники и грешники. Какая точная простота, какое было бы не омраченное ни единой мыслью счастье, если бы Он сразу создал единую огневоду, если бы Он сразу избавил человека от дикого состояния свободы. В полифонии всегда есть опасность какофонии. Ведь знал же Он это, учреждая рай: там – только монофония, только ликование, только свет, только единогласное Те Deum.
Мы несомненно живем в эпоху космическую – создания нового неба и новой земли. И, разумеется, ошибки Иалдабаофа мы не повторим; полифонии, диссонансов – уже не будет: одно величественное, монументальное, всеобъемлющее единогласие. Иначе – какое же воплощение древней прекрасной мечты о рае? Какой же, в самом деле, рай, если Престолы и Власти гремят «Те Deum», a Начала и Силы – «Miserere».
И вот явно на этом гранитном фундаменте монофонии созидается новая русская литература, новая поэзия. Лукавый творец диссонанса, учитель сомнений Сатана – навеки изгнан из светлых чертогов, и голоса – только ангельские, и ликуют литавры, колокола, исполаэти, слава, осанна.
В небо плечами-небоскребами упрись,
Крича Осанну ртом бетонным!
(«Кузница», 1920, V–VI, Обрадович)
Отныне на суше, в морях и пустынях
Слава!
О, каким же безбрежно-великим
Оказался рабочий мозг!
Слава ему!
(«Кузница», 1920, V–VI, Дорогойченко)
О, Москва! Слава, слава, слава!
(«Кузница», 1920, V–VI, Обрадович)
Слава тебе, огнеликий!
Слава рабоче-крестьянской стране!
(«Пламя», 1920, XI, К. Барышевский)
Оркестры, громче ураганьте!
Гремите, трубы, громогласней!
«Пламя», 1920, XI, Смиренские)
Ныне восславим Молот
И Совнарком Мировой.
(«Радуга», 1920,1, Кириллов)
Слава грядущим зодчим!
(«Худож. слово», 1920, I, О. Леонидов)
Не дружно ли общею грудью
Мы новые гимны поем?
(«Худож. слово», 1920, II, В. Брюсов)
«Гимн» Арского, «Гимн» Васильева, «Гимн» Вадимова, «Кантата» Барышевского… Гимн – естественная, логическая, основная форма райской поэзии.
Правда, не весь хор звучит равным пафосом: иные – от чистого сердца, а иные – только ex officio angelomm. Но это легко объясняется тем, что иные из многоочитых и шестикрылых переселились в новую, монофоническую, вселенную из старой, полифонической. Все же и они диссонансов остерегаются, и потому вопрос В. Брюсова: «Не дружно ли общею грудью?» – явно излишен.
А впрочем, – в монофонической вселенной вообще нет места вопросам. В самом этом изогнутом теле вопроса – ? – разве не чувствуется Великий Змий, сомнениями искушающий блаженных обитателей древнего рая?
Для граждан древнего рая – никакого вопроса, никакого диссонанса не было даже в божественном институте ада. Напротив: св. Бернард Клервоский учил, что муки грешников делают блаженство праведников и ангелов еще более ослепительным, совершенным. И потому так логично звучат строки:
Мы в кипящем Гольфштреме крови.
То и дело плывут костяки. Пустяки!
Доплывем…
(«Кузница», 1920, V–VI,Дорогойченко)
И так логично с «Те Deum» сплетаются мотивы чрезвычайно крупповские:
Влюбитесь в картечь и в жгучую тысячелетнюю месть!
Да здравствует орудийный смех!
(«Кузница», 1920, V–VI, Дорогойченко)
Служат мне в восторгах мщенья
Молния и гром.
(«Пламя», 1920, VII, Студенцов)
Мести напиток кровавый
Пролился багровой дугой.
(«Грядущее», 1920, XII–XIII, Александровский)
Не по одной и не по две —
Ядовитую сволочь к стенке!
(«Кузница», 1920, V–VI, Дорогойченко)
И сладостны «пулеметные трели», «рев глоток пушечных», куски свинца, окровавленные клочья, пробитые черепа. В древнем раю истребление ангелов Сатаны совершалось эстетичней: единственным оружием был изящный пламенный меч Михаила. Но что делать: жизнь становится все сложнее, и сложнее – оружие, и сложнее – задача монофонии. Чтобы одолеть эту задачу, чтобы срифмовать с легкостью ангельской: «костяки – пустяки», для этого нужны качества сверхъестественные. И оттого мы, конечно: «Красные Орлы», «Гиганты», «Титаны», «Исполины», «Бессменные мощные Исполины». И тот же самый этикет, какой был установлен по отношению к Иалдабаофу и земным Высоким Особам: Мы, Наше, Всеблаженный, Всемилостивый. Но теперь уже не только «Мы», «Я» – теперь: Труд, Жизнь, Сила, Воля, Сонь, Лень, Веселье, Любовь, Гордый Разум, Достиженье, Зло, Кровь, Радость, Юность, Знанье, Гниль, Грядущее в Огненной Зыбке, Будни, Вчера, Завтра, Девятый Вал… Автоблагоговение доходит теперь до того, что все относящееся к Себе – Мы Пишем С Заглавных Букв: даже Сонь и Лень…
Сравнивать Титанов с Пушкиными и Блоками – разумеется, не следует: те – из старой, лилипутской, вселенной. Титанов можно сравнивать только между собой. Петербургское «Грядущее» и «Пламя», псковские «Северные зори» в хоре Титанов играют роль (сравнение, может быть, слишком земное) левого клироса, где по обычаю поет козлобородый дьячок с сыновьями, поет кое-как, по старинке. Из публики подтягивают любители – московское «Творчество» и полтавская «Радуга». И наконец, на правом клиросе – настоящее, «партесное», пение: «Кузница», «Горн», «Художественное слово».
Из всего левого клироса выделяется только один голос: Ивана Ерошина. У него хороший учитель: Клюев, и не Клюев «Медного Кита», а Клюев «Избяных песен». Остальное – дьячки.
Любители… От них искусства – как требовать? Было бы только усердие, была бы набожность.
А кто же скажет, что это не набожно:
Лилии —
Красными стали, как алая кровь,
Чувствуя вместе восторг и любовь,
На героизм пролетария глядя.
(Д. Туманный, «Творчество»).
Или:
О, рыцарь доблестный, без страха и упрека!
О, сердцем чистый ратоборец бедняков!
(М. Зорев, «Творчество»).
И кто же скажет, что нет усердия, когда рапсод прославляет взятие Казани Раскольниковым:
Застонали берега,
Как на пушках у врага,
Подойдя с ночной реки,
Снял Раскольников замки…
Это – С. Городецкий, скромно смешавшийся с толпою любителей в «Северных зорях».
Новорожденные москвичи из «Горна» и «Кузницы» идут опасным путем тех ангелов, которые любили прекрасных земных дочерей Сифа: они любят Белого, Маяковского, Есенина. Им уже приходится оправдываться: «Ведь вполне естественно, что у буржуазной литературы с ее многолетним опытом и мировым масштабом – оружие самой новейшей конструкции» («Кузница», 1920, IV, статья В. Александровского). Им уже приходится слышать призывы к «лирическому реализму гражданских мотивов» («Худож. слово», 1920, II, Аксенов). Но любовь к прекрасному – неизлечима, и есть риск, что некоторые из москвичей (Александровский, Герасимов, Казин, Родов, Обрадович) забудут райскую грамматику, признающую только восклицательные знаки, и превратятся в настоящих поэтов, знающих нашу, земную, любовь, знающих наши, человеческие, метания и боли. Особенные опасения внушает Александровский (прекрасное стихотворение «Мать», «Горн», V).
Когда граждане рая из обителей неизреченной славы нисходят в нашу грешную юдоль и говорят языком прозаическим, они, как известно, держат в руках свитки закона и ведут беседы преимущественно душеполезные.
Душеполезные беседы – большая часть беллетристики новой вселенной, особенно – петербургской. Садофьев рассказывает о некоем Сене, который ради Студии Пролеткульта пренебрег даже земной любовью, но его добродетель, конечно, была вознаграждена: «Милый, родной… Я была два раза на ваших концертах… и поняла… ты прав, прости, – кричали пламенные строки письма» («Нашел», «Грядущее», 1920, XII–XIII). М. Белинский исторгает у читателя слезы рассказом об умирающем Владимире – «яркоглазом скелете»: «Красные взяли Одессу! Я здоров! – вскричал Владимир… И слезы брызнули из его глаз и смешались со счастливыми слезами подбежавшей жены» («Белый ужас», «Пламя», 1920).
И поучение на тему: «Да здравствует единая трудовая школа!» И поучение на тему: «Сильнее любви, сильнее смерти – долг революционера». И поучение на тему: «Нет старого Бога, которому служат представители тьмы, невежества, суеверия». И поучение в день Пятидесятницы. И поучение в Великий Пяток… И поучение…
Даже рискуя погибнуть от общения с аггелами Сатаны, поэты новой вселенной (москвичи) – все же учатся действовать «оружием самой новейшей конструкции». Прозаики твердо помнят мудрый завет Ф. Калинина: «И в самых ничтожных дозах буржуазное искусство крайне разлагающе и ядовито действует» («Грядущее», 1920, IV). И они остерегаются этого смертельного яда, и трактору – предпочитают матушку-соху, автомобилю – добрый, скрипучий рыдван 60-х годов, вплоть до истинно народного Ропета в языке: «фортупьяны», «киянтер», «хотца мне на эсту самую слободу поглядеть». Все они сливаются в одно монофонически-серое, как величественные роты, шеренги, батальоны одетых в униформу. Впрочем, как же иначе: ведь не быть банальным – это значит выделиться из стройных рядов, это значит – нарушить закон всеобщего равенства. Оригинальность – несомненно преступна.
Но несколько преступников все же есть. И первый от них – Кий; его прочтешь – не забудешь, как прочих. Какой в его прозе ритм: что Андрей Белый! Какой стиль: что граф Ростопчин!
– «Зарубежны бедняки выступали и свергали древни троны и короны, окрыляя на борьбу, но призывные слова к мировому единенью заглушали голоса мягкостельные вождей, социал-лжецов и трусов»… И: «Стали видны острова, золотые берега, где всем солнышко светило, братством, равенством манило»… И: «Зелень кругом расстилалась ковром и ярко пестрела душистыми цветочками, бархатистыми мотылечками»… («Грядущее», 1920, III, «Были и небылицы»).
Таланту Кия подвластны не одни мотылечки: он умеет дать и глубокий психологический анализ:
«Зорев от всей души ненавидел оборончество и горел интернационализмом, поэтому плехановщина была для него своего рода гангреной на теле социал-демократизма» («Грядущее», 1920, IV, «Преданность и предательство», рассказ).
Нужны ли еще цитаты? И нужно ли удивляться, что Кий одновременно – и arbiter elegantiarum, Кий одновременно – и компетентнейший петербургский критик в области художественного слова («Грядущее», «Правда»).
Второй преступник против банальности – Михаил Волков. Его рассказы – «Петушок» (в «Кузнице»), «Маринка-искусница» (в «Северных зорях»), «На Волге» (в «Грядущем») – тоже вылезают из серой шеренги. У него – много свежих, неожиданных образов; хорошо стилизованный деревенский язык, лишь кое-где испорченный Ропетом «анадысей» и «инда». Но за спиною у себя он всякую минуту чувствует свое ангельство и помнит, что он должен – он должен! – он должен! – говорить душеполезно. И еще не ясно, чем он кончит: душеполезностью и шеренгой – или диавольским, непокорным искусством.
Третий и самый тяжкий преступник – Пильняк. Это – человек, потомок изгнанного из рая Адама, беззаконно и коварно прокравшийся в рай. Это – человек, который задохнется в дистиллированнейшем райском воздухе: ему нужен земной, грешный, полный дыма, тумана, запаха женских волос, душного дыхания майской черемухи, крепких весенних курений земли. И пусть в эпиграфе к своему рассказу «При дверях» («Худож. слово», 1920, 1) он пишет: «Этот рассказ – звено из рассказов о Прекрасном Лике Революции», – все равно ясно увидишь: это – не богомаз, а художник, и это – не пресветлые, по райскому уставу, Лики, а человечьи лица и звериные морды. Но это – плоть и кровь, и весенний разливный бунт, это – Россия, это – мать, и какая она ни на есть – он любит ее.
Человек в раю! Без крыльев, и без венчика, и без «Те Deum» – это, конечно, непозволительно. И конечно, в № 2 «Художественного слова» спохватились – и о Пильняке написали: «Слабую сторону молодого беллетриста составляет отсутствие определенного миросозерцания… Пильняк должен или открыто порвать с Россией, или сознательно стать в ряды революционных борцов…» (Гармодий). И сколько мы знаем, зазевавшемуся апостолу сключами от райских врат – Валерию Брюсову – огорчений от блюдущих чистоту рая было немало. Человек – так вот, прямо – в сапогах, и в рай: мыслимо ли?
Но это, конечно, только – несчастный случай. А так – все совершенно в раю, ангелы, ангелы, крылья, лики, мотылечки, «Те Deum»…
И архангел Михаил уже замахнулся на Сатану мечом, но Бог останавливает ретивого архангела:
– «А что же мы будем делать без Сатаны?»
И учитель вечных исканий, вечного бунта – Сатана:
– «Да без меня – пространство и время замерзли бы: в некое хрустальное совершенство. Это я – волную воды. Это я – волную все. Я – дух жизни. Без меня человек был бы никчемным садовником и попусту ухаживал бы за райским садом – который все равно иначе, как правильно, не может расти. Только представьте себе: совершенные цветы! совершенные фрукты! совершенные звери! Боже мой! До чего бы все это надоело человеку! До чего надоело бы!»
Это – в сущности к делу совершенно не относящееся: это – диалог между Богом и Сатаной из последнего романа Уэллса «The Undying Fire».
1921