17 ДЕКАБРЯ
Хотела сама себя обмануть, начать дневник с того, что меня должно волновать. О том, каким мне представляется путь моей жизни и путь нашей революции. И меня волнует это.
Но всё равно писать я хочу о другом.
Я вспоминаю о нём непрестанно. С утра, едва встаю. Представляю, что он там делает, в своём огромном доме. Он всегда просыпается весёлый, такое лицо, как будто ел снег: зубы блестят, губы красные, глаза восторженные.
Он такой весёлый, что ему на всё плевать. Поедет на охоту сегодня.
20 ДЕКАБРЯ
Вчера катались с горки на облитых водой, ледяных иконах. Пришёл он, накричал, несколько икон подобрал, Д. (сам только что катался) сразу бросился взять их и отнести.
Ф. отдал, ругаясь при этом неприлично, и я видела эти белые пятна на его как будто обмороженной коже, которые я так люблю.
Всё потому, что у него с каких-то пор новая забава – музей. Наверное, разговаривал с кем-то из заключённых, тот объяснил, сколько может стоить старая икона. Или ещё что-нибудь, про культуру. Ф. не хватило культуры в детстве, он хочет, чтоб была культура. Это иногда смешно. Или я просто злюсь на него.
За глаза его иногда называют “Энгельс”. Фёдор Энгельс, или даже так: Энгелис. При мне стараются не называть. Все знают обо всём.
[вечером того же дня, вспомнила]
В сентябре было.
Ф. не пошёл, я пошла. В Преображенском соборе. Нашли два ящика в замурованной нише южной стены. На одном написано “Зосима”, на другом – “Савватий”. Смешно: как печенье или мебель. Чтоб не перепутать.
Привели архиепископа Тульского, епископа Гдовского, был владычка Иоанн – так его здесь зовут, “владычка”. Комиссию возглавлял Коган. Вскрыли мощи святого Зосимы. Сложили около гробницы. Оказалось, что кости и труха. Я так и думала. Пока вскрывали, ни секунды сомнения не было.
Коган спрашивает: “Это главный святой?” – и носком сапога отбросил череп к стене.
Ф. тогда дела до этого не было совсем.
[ещё поздней]
Женщины всегда любят читать чужие письма больше, чем мужчины. Изымаю записки у заключённых, читаю, и меня всё это возбуждает, я тоже хочу так писать кому-то. “Приходи к дровне, кралечка. Твой известный ухажёр”. Хочу прийти к дровне. Какая глупость, кралечка. Надо взять себя в руки, наконец.
[ещё позже]
Ф. разрешил лагерникам следующее: если человек берёт два билета в кинематограф, то второй билет можно передать в женбарак. И на сеансе сидеть рядом со своей подругой.
Они сидят в тулупах или шубах (холодно) и руками елозят друг у друга под полами.
Мне никто не пришлёт билет. Я на свободе.
22 ДЕКАБРЯ
Лето так незаметно прошло.
Помню весной: лежит снег, а вокруг уже бабочки – природа торопится всё успеть, такое короткое лето здесь. Моё лето – такое же короткое. Надо успеть.
Ещё помню, летом шла по лесу и увидела огромную гусеницу – кажется, почти метр длиной. Я вся покрылась потом от ужаса. Она теперь снится мне. Что это за гусеница? Куда она ползла? Она что, забыла стать бабочкой?
Сегодня вызывала на допрос Ивана Матвеевича Зайцева – он бывший начальник штаба армии Дутова. Генерал царской и Белой армии.
Ф. однажды сказал: “Знаешь, кто убил Дутова? Дутова убил я”.
Был пьян и весел. Разрешил себя погладить по лицу (обычно – не разрешает).
Генерала Дутова убили в Китае, куда он сбежал. Это всё, что мне известно.
Сегодня я немного спрашивала об этом Зайцева, он отвечал очень размеренно и медленно, точно боялся оступиться. Про убийство Дутова он ничего не знает в деталях. Только то, что Дутова очень хорошо охраняли и его застрелил втёршийся в доверие человек.
Наверное, Зайцев думает, что я собираю на него новый материал, и боится. Очень многие, попадающие ко мне в кабинет, придают смысл всему, что там происходит. А часто никакого смысла нет. Часто бывает, что у меня плохое самочувствие или я опять думаю про Ф.
Меня всё время мучило совсем глупое и девичье желание сказать Зайцеву: “Знаете, кто организовал убийство вашего генерала?” И назвать имя.
Теперь спрашиваю себя: а зачем я это хотела сделать? Наверное, ответ такой: мне хочется, чтоб кто-нибудь разделил моё острое чувство к нему. Пусть это будет не любовь (разве у меня только любовь?), пусть это будет что угодно, даже и ненависть. Но я почувствовала бы, что я не одна.
23 ДЕКАБРЯ
Ночью опять пили и снова слышала своё имя из коридора. Они не стучатся ко мне только потому, что знают про Ф. А ведь мы не имели с ним ничего уже месяц. Я начала считать дни. Это никогда не имело для меня значения, но отсчитывать всё равно приходится от этого. Тем более что здесь всё пропахло похотью.
Как быстро здесь бывшие бойцы и герои Красной армии превращаются в распутных свиней. Чекисты и красноармейцы должны всё время жить при смерти, возле неё самой. Только тогда на их лицах начинает отражаться бледный свет и гордость за великое дело. А тут они впали в безобразие от бесстыдства и безнаказанности.
24 ДЕКАБРЯ
Летом на Соловках не пахнут цветы.
Зимой не пахнет снег.
Я замёрзла. Хочу влюбиться. Ему назло.
А он только обрадуется, ха-ха.
Какое нелепое это “ха-ха” на письме. Ха. Ха. Похоже, как будто военный ведёт ребёнка. Военный перепоясан ремнями. Ребёнок маленький, в шубке не по росту, едва ноги торчат, и в шапке-ушанке.
Хочу шубку и бежать по Красной площади, ночью, а он догоняет и просит: “Да постой же!” Хватает за рукав. Прячу лицо, чтоб не видеть его глаза и не засмеяться. Идёт снег – очень ровный и сразу тающий.
Откуда я всё это взяла? Этого что, никогда не будет? А зачем тогда всё?
25 ДЕКАБРЯ
Ещё месяц назад подала ему ещё пакет документов на правонарушения сотрудников надзора и администрации.
Никакого ответа не было.
Сегодня виделась с ним в управлении. Документы были поводом, конечно. Я его остановила на бегу (он всегда ходит быстро, и все за ним спешат).
Он говорит: “Чтоб всё было в порядке – надо расстрелять всех чекистов. Потому что все сюда присланные – штрафники, садисты и негодяи, перевоспитывать их нет смысла. Но если я расстреляю этих чекистов – других мне не дадут. Поэтому пусть всё идёт как идёт”.
3 ЯНВАРЯ
Иногда пытаюсь себя успокоить: так много вместилось в короткую жизнь, сколько бы не вместилось и в очень длинную.
Ночью приснился сон: что мы опять в поезде Троцкого и снова случайно познакомились в секретариате.
Ф. что-то докладывал Рудольфу Петерсону, начальнику поезда. Он был худ, но кожаная куртка делала его больше в плечах и очень ему шла. Она всем шла. Когда они (охрана в кожаных куртках) сопровождали Льва Давидовича и выходили все из поезда, на это было приятно и ужасно смотреть. Они шли как чёрные демоны. Красноармейцы на всех фронтах, уже впавшие в апатию, изъеденные вшами и голодные, сразу подбирались. Были расстрелы. Но демонам всё прощали, потому что они всегда приносили победу.
Мы подошли к Петерсону с журналистом Устиновым, которому я помогала. Устинову нужно было выяснить какой-то вопрос. Они недолго обсуждали что-то, и Рудольф Августович сказал: “Эйхманис вас проводит”.
Мы прошли во второй состав, Ф. всё показал. Устинов ушёл с кем-то ещё встречаться, а мы впервые разговаривали с Ф.
Я сразу почувствовала: этого могу полюбить и хочу полюбить.
Глаза – словно внутри влага, которая никогда не потечёт. Линия скул неявная, хотя я всё равно говорила про них “косые скулы”: как у Маяковского в стихах. Косые в том смысле, что скошенные – их скосили, стесали.
Но один раз засмеялся, и восторженные огоньки задрожали в глазах, как будто где-то за рекой загорелась трава или стога сена. Задул ветер, полетели искры. Так долго смотрела в эти глаза, что он сразу понял всё. И пригласил встретиться. Куртка скрипела у него. Он старался стоять не шевелясь: вдруг скрип меня отвлечёт?
Я отказала. Он кивнул, как будто я отказала по очень понятной причине, которую он уважает.
Тут вышел Устинов.
Это случилось через месяц, было коротко и сумбурно. Держалась за кожаный рукав, моя рука соскальзывала.
Я всё время падала, падала, и хотелось окончательно упасть.
Так вот, я про сон. Приснилось всё точно так же, как было, только с какими-то новыми, путаными, совсем не нужными подробностями. На этот раз Петерсон больше говорил, Устинов больше говорил, все говорили, а я внутренне их поторапливала.
Мне так хотелось поскорее прожить всё заново. Какое было бы счастье – всё то же самое прожить заново.
17 ЯНВАРЯ
Летом наигрался парадами и смотрами, осенью был музей, теперь – одна охота на уме.
Я злюсь, а сама всякий раз начинаю невольно проникаться всем, чем он занимается. Летом мне казалось ужасно важным всё это: смотры, строевой шаг, речёвки, “Здра! Здра! Здра!” Потом я готова была заниматься музеем сама, непрестанно вызывала на допросы то художника Браза (едва не довела его до сердечного приступа – он никак не понимал, что я хочу от него), то вообще любого, кто мог показаться знающим, интеллигентным. Наконец, священников: они тоже не знали, зачем я выспрашиваю их о ценности икон и церковного убранства. Так хотела быть полезной Ф.! Сейчас поймала себя на мысли, что хочу на охоту, ведь охота – это прекрасно: солнце, мороз, убили зверя, он лежит на снегу.
Пошла в библиотеку, искала что-нибудь про охоту, но вспомнила только сцену про волка в “Войне и мире”. Перечитала, стало грустно.
С кем он, интересно, спит?
Я бы простила. Просто интересно.
Вру, вру, вру. Бесстыдно вру самой себе.
Ф. отрастил усики. Она его попросила?
19 ЯНВАРЯ
Утром перечитывала своё личное дело, поймала себя на мысли, что, с одной стороны, всё такое понятное, а с другой – никак не вижу себя ни в одной строке. Где тут я?
Отец мой был студент. Он разошёлся с матерью, когда мне было шесть лет. Я помню только плохие зубы, щетину, плохой пиджак. Я была готова обожать отца. Где он? Наверное, где-нибудь убили.
Полтора года жила у тётки в Одессе. Мне было четырнадцать лет. Соседка в доме напротив торговала прямо из окна бисквитами, виноградом, вином, делала своё мороженое. Я ходила с дядькой в море. Он учил ставить паруса. Немного понимаю море и морские карты. Дядя всё время дышал на меня. Я была очень худая, он, наверное, боялся меня сломать, у него были большие руки. Весь вонял рыбой.
Но море – море было, как счастье. Только одно лето, и на всю жизнь. Покупала у соседки мороженого на копейку, а мои руки тоже пахнут рыбой: вот моя Одесса.
Потом Питер, мать наконец вышла замуж, с отчимом дурные отношения, пошляк, неудавшийся фабрикант. Преображенская гимназия, закончила в 17 году. Пыталась поступить в университет на естественное отделение, голодала, была первая любовь, теперь её почти не помню, поймала себя на мысли, что не вспоминала целый год, надо же. А такая была любовь.
Я сразу стала “красной”. По крайней мере, я так теперь о себе думаю. Многое было от молодости, от раздражения и обиды. От того, что без отца. Из-за отчима. Но многое было искренним.
Знакомая по Преображенской гимназии, Яна, она первая делала аборт из всех моих знакомых, приехала в марте 19 года, по болезни. Сказала, что работает стенографисткой в поезде Троцкого, сказала, что там огромное жалованье. Говорила и про мужчин, конечно. Всё, что она говорила, было неприятно, но (нельзя было и самой себе признаться) влекло.
И я всё равно хотела на фронт. К тому же голод.
Финальная сцена с матерью: мы уже ненавидели друг друга.
Жалованье было почти две тысячи рублей, Яна не наврала. Я ни разу не посылала денег домой. Оправдывалась, что почта не найдёт. Мама заболела и умерла. Отчим исчез, я не искала его.
Когда всё это перечисляешь, получается, что было грустно и плохо. А между тем было очень молодо, всё время была надежда и поэзия.
Ф. знал стихи наизусть, я так удивилась. Что-то ужасное, вроде Северянина. У него дурной вкус, кажется мне иногда. Но оттого, что он мужчина, он умеет свой дурной вкус нести так, как будто вкус его хороший.
Хотя я снова злюсь. Он умный. Мне невыносимо.
14 МАРТА
Впервые и так остро почувствовала: весна. Как хочется прожить весну сильно. Молодость стала ощутима: она ещё есть, но как будто она топливо, и кончается. Я могла бы на этом топливе уехать ещё достаточно далеко, но стою на месте.
У меня нет ничего: любви, ребёнка, родителей. Есть только люди, которым я делаю больно. Но они этого заслуживают. Все врут, как маленькие, и думают, что незаметно. Все невиновны. И все ненавидят советскую власть. И все готовы целовать мне сапоги. Когда я их вижу, я начинаю больше любить нашу революцию. Она стоит за мной, как стена.
15 МАРТА
Отвратительно, что это произошло. Отвратительно, что это произошло с Д. Он идиот, у него нет ума, нет мыслей, у него только наглость и самомнение. Он меня взял этим.
Сегодня пришёл, я твёрдо сказала: “Забудь. Если хоть один слух о том, что ты кому-то об этом сказал, дойдёт до меня, ты знаешь, что я могу. Ты знаешь, что может Ф. Ты должен думать о своей безопасности”.
Удивился, молча ушёл. Лицо красное, даже уши покраснели от удивления. Глаза ненавидят.
29 АПРЕЛЯ
Ночью не выдержала и поехала к его дому. Вдруг поняла, что конь знает дорогу.
Стояла, смотрела на о́кна. Одно горело.
Представляла, как он заметил меня, вышел и обнял. “Ну что ты, глупая, – говорит, – я так ждал тебя”.
Враньё, какое мерзкое враньё.
Ехала обратно, плакала.
Красноармейцы на воротах смотрят подло, словно всё понимают. Как хорошо было бы их расстрелять.
3 МАЯ
З. мне рассказала, как Ф. отметил Первое мая. Животное. Я уже догадывалась. Однажды даже подслушала разговор об этом, но убедила себя, что всё показалось.
17 МАЯ
Ф. читал запоем, потом вообще перестал. Сказал, что больше всего любит читать приказы и декреты. Кокетничает, потому что он тут отдыхает, мог бы пополнеть, но его внутренний жар пережигает последствия его бесконечных застолий. И ещё, конечно, мужской его жар и банные оргии с любимыми каэрками. Сволочь, мерзкий. О, как убила бы его. Как смотрела бы ему в глаза, когда бы он услышал: “Привести приговор в исполнение”.
[вечером того же дня; успокоилась]
Потом Ф. сказал, что со временем будут читать только газеты или, на худой конец, дневники и воспоминания. Это самое честное, он сказал. Какая чушь! Все дневники и воспоминания – куда большее враньё, чем любой роман. В романе писатель думает, что он спрятался, и открывается в одном из героев, или в двух героях, или в трёх героях весь целиком, со всей подлостью. А в дневнике, который всегда пишется в расчёте на то, что его прочтут, пишущий (любой человек, я, например) кривляется, изображает из себя. Судить по дневникам – глупо.
Если б я писала роман про Ф., я бы… Там было бы всё по-другому, чем здесь. Я описываю здесь только правду – той, которой она мне видится. Но для описания жизни – правды не хватает! Правда событий, их перечисление и даже осмысление охватывает только очень маленькую, внешнюю, смешную часть жизни.
Пишешь правду – а получается неправда.
[вспомнила, забавно]
Вызывала Шлабуковского, который шёл по делу “Ордена русских фашистов”.
Шлабуковский хорошо знал Есенина, знает всю эту среду. Расспрашивала его целый час о Есенине и Мариенгофе. Он никак не мог понять мой интерес, но осторожно рассказывал, а потом даже вдохновенно, расслабился.
Подумала вдруг: вот сложилась судьба, и я попала на поезд Троцкого, затем сюда, но могла бы остаться в Москве, дружила бы с поэтами, стала бы жить с кем-нибудь из них. Больше потеряла бы или больше приобрела?
Я бы не знала очень многого. Я бы не знала цену революции. Я была бы моложе и глупей.
Какой вывод? Я ни о чём не жалею.
Шлабуковский кокаинист. Есть какая-то возможность добывать кокаин даже сюда. Ф. театрал, хочет отпустить его досрочно по амнистии. А нужно было бы добавить ещё пять лет.
19 МАЯ
Мне вчера привезли духи и тушь из Кеми.
Ф. зашёл ко мне в кабинет. Смешно: как будто на запах. Он же охотник. Он как охотничий пёс. Услышал запах и увлёкся.
Всё опять случилось. Это смешно, но мой смех счастливый.
Иногда стучится болезненная мысль про его женщин, его скотство, о том, что он может заразить меня: я тут видела, что происходит. Но быстро, быстро, быстро отгоняю эти мысли.
Такое счастье. Такое мещанство: я так хочу наряжаться.
Громко пою:
Я сошью тюрнюр по моде, Что не спрячу, то в комоде.
Он сказал, что ждёт меня вечером, чтоб я приехала. Не стал объясняться, мне это даже понравилось: было бы ужасно больно и противно, если б объяснялся. (Но внутри всё равно мелькнуло: ему просто не стыдно, он давно перешагнул.)
Весь день ничего не могла делать. Прежде чем выйти из кабинета, изо всех сил пытаюсь перестать улыбаться.
Ещё Ф. сказал: “Убери портрет Льва Давидовича, сколько можно”. Но по-доброму сказал. Я тут же убрала. В стол.
В лагере находится в заключении личный повар Троцкого. И я, и наверняка Ф. его часто встречали в поезде. Он кормил только Троцкого, мы готовили себе сами, но я помню, он однажды угостил меня печёным яблоком со сладкой начинкой. Это было примерно сто лет назад. Я была совсем девочкой. Но яблока хочу и сейчас.
Ф. с ним не общается, отправил работать в лазарет, куда сам никогда не ходит.
Если б не было Троцкого – революция проиграла бы, я это знаю, и Ф. это знает. Мы это видели своими глазами. Революция не испытывает благодарности. Наверное, это правильно. Будущее наматывает ненужное на колесо. Так надо.
Надо ещё заказать духов. Наплевала на всё, пошла на склад, выбрала сапоги, изъятые у каэрок. Ничего не хочу думать про это. Взяла и всё.
23 МАЯ
Ф.: “Здесь у каждого незримое кольцо в губе. Надо – беру за кольцо и веду к яме”.
Я тоже замечала: заключённые нелепы в своих попытках спрятаться, при этом походя на редиску: у каждого торчит из земли хвост: в любую минуту проходящий по грядке может схватить за этот пучок и вырвать.
Я могу это сделать с любым тут.
[позже]
Кажется, я знаю, зачем он меня вернул. Ему хочется говорить с женщиной. Ему тут не с кем говорить. Он мог бы говорить с каэрками, но не в состоянии себе позволить этого. Мне так кажется. Ему нужно, чтоб его слушали, и у этой тишины была женская интонация. У меня эта интонация получается.
В остальном, он не любит меня. Я могу себе это сказать.
Иногда мы совсем ничего не делаем и только разговариваем. Я тогда смотрю на его лицо, как на лампу: чувствую тепло, а прикоснуться не могу.
Сапоги жмут.
24 МАЯ
Пошла и взяла себе другие сапоги, а плевать.
К этим сапогам нужна другая юбка. Почему-то сапоги могу взять, а юбку пока нет. Ничего, дойдёт и до этого.
Вообще надо съездить в Кемь, всё купить. Я очень хочу ему нравиться.
И вот что смешное заметила. Как только наши отношения возобновляются (всерьёз это уже в пятый раз, не считая мелких ссор, и первые ссоры я устраивала всегда сама, теперь думаю – ужасная дура была) – да, так вот, когда мы снова вместе, я с какой-то новой силой и новой страстью начинаю верить в то, что мы делаем здесь, и вообще в революцию, которая, конечно же, не принесла так быстро того, чего ждали.
Все это понимают, даже Ф., который никогда об этом не говорит.
Он говорит только о том, что происходит здесь и сейчас. Я иногда запоминаю его слова, и когда “политические” пытаются спорить со мной на допросе, я отвечаю им доводами Ф.
Его (а с ним и всю советскую власть) винят в строгости режима, он мне, смеясь, сказал на это недавно:
– А знаешь, как было в 17-м? Да, тюрьмы большевики не закрыли, хотя было желание. Но – никаких одиночек, никакого тюремного хамства, никаких прогулок гуськом, да что там – камеры были открыты – ходите, переговаривайтесь… Потом в 18-м мы вообще отменили смертную казнь. Зачем мы вернули, пусть нас спросят. Чтобы убить побольше людей? Вернули, потому что никто не хотел мира, кроме нас. Теперь получается, что мы одни убивали. А нас не убивали?
(Хотя и он наверняка слышал это от кого-то другого, думаю, от Бокия. В 17-м Ф. лежал в госпитале.)
Ещё о том, почему сюда иногда попадают невиновные (так бывает, я сама знаю несколько случаев).
Ф. говорит (пересказываю как могу), что у большевиков нет возможности дожидаться совершения преступления, поэтому ряд деятелей, склонных к антисоветской деятельности или замеченные в ней, ранее будут в целях безопасности Советского государства задержаны и изолированы.
Его мысли, нет? Без разницы.
Тут все говорят, что невиновны – все поголовно, и иногда за это хочется наказывать: я же знаю их дела, иногда на человеке столько грязи, что его закопать не жалко, но он смотрит на тебя совсем честными глазами. Человек – это такое ужасное.
Белогвардеец Бурцев сидит не за то, что он белогвардеец, а за ряд грабежей в составе им же руководимой банды (а такой аристократ, такой тон). Этот самый поп Иоанн, хоть и обновленец, а сидит за то, что собрал кружок прихожан, превратившийся в антисоветскую подпольную организацию. Поэт Афанасьев (вызывала только что) сел не за свои стихи (к тому же плохие), а за участие в открытии притона для карточных игр, торговли самогоном и проституции.
И ещё про то, что здесь якобы зверская дисциплина. (На самом деле всё сложнее: иногда зверская, иногда совсем расслаблены вожжи.)
Ф. говорит, что дисциплина неизбежна – иначе будет распад. Политические в Савватьево отлично это доказали. Если бы так, как политических тогда, распустили всех – все бы ходили около вышек, кричали “бараны!” на красноармейцев и болели цингой от скуки.
Я чувствую, что он прав, и когда говорю это “политическим”, или просто любым разумным заключённым (таковых меньшинство), или сексотам, всегда вижу, что они не хотят этого понимать, у них якобы “своя правда”.
26 МАЯ
Сегодня передала ему слова, которые Граков слышал на лагерных посиделках от владычки Иоанна: “Я был готов поверить в советскую власть и по мере сил пособлять ей в работе, когда б не здешнее зверство”.
Ф. отмахнулся. Быстро и почти равнодушно сказал, что никто не знает, как управлять лагерем, этому нигде не учат. Но те, кто винит нас за жестокость, ни дня не были на фронте. Говорил про Троцкого и расстрелы в те годы: я этого не видела, но много слышала – да, это было, и действовало. Страшно, но часто действовало только это.
“Семь тысяч человек, и у каждого бессмертная душа, а я взял её в плен, – сказал Ф. – Душа томится и стремится вверх и во все четыре стороны. Но если я на минуту ослаблю пальцы – леопарды съедят попов, штрафные чекисты убьют леопардов, а потом их съедят каэры, а тех передушат политические из социалистов”.
И он показал рукой, как ослабит пальцы.
Пальцы у него тонкие, белые, очень сильные; иногда делал мне ими больно. Теперь я скучаю, чтоб было больно хотя бы ещё раз.
1 ИЮНЯ
Ф. смотрел церковь при кладбище, где разрешил проводить службы, я была с ним. Это всегда такая радость – быть с ним, даже если он не обращает на меня внимания. Я стала куда более сговорчива, смешно.
Пока он разговаривал с попами, у которых всегда целый свиток просьб и пожеланий, ушла гулять по кладбищу, люблю.
Смотрела на один памятник: очень тяжёлый валун, думала: как же его принесли? Или покойника принесли к валуну и зарыли под него?
Тихо подошёл владычка Иоанн, приветливо поздоровался, я ответила.
С полминуты смотрел вместе со мной на валун, а потом вдруг сказал:
– Любовь внутри скобок, а смерть – за скобкой.
Я сначала не поняла, о чём он, а потом думала об этом весь день. Всё это поповщина, конечно… но почему-то думала всё равно.
[позже]
Однажды допрашивала Иоанна на тему их ссоры с польскими ксендзами.
Иоанн говорит:
– Они уверены, что в нас, православных, вовсе нет благодати, а мы не против, если и в них есть.
– А в нас? – спросила я.
Он не ответил так, как хотелось бы мне.
На том же допросе сказал, запомнила: “В раю нераспятых нет” и “В России везде простор”. Оба эти высказывания были про наш лагерь.
[ещё позже]
Вспомнила, как Ф. смеялся: “Эмигранты пишут, что на Соловках убивают русское духовенство, а у нас сидит 119 лиц духовного звания, зато 485 сотрудников ВЧК и ОГПУ, 591 человек бывших членов ВКП(б): почему не пишут, что мы решили перебить всех чекистов и коммунистов?”
2 ИЮНЯ
А что я вообще знаю о нём?
Знаю его молчание. У молчания тоже есть интонации. И я их различаю.
Конечно же, знаю его голос. Говорят, что нет никакого выражения глаз, глаза у людей не отличаются, а есть только выражения морщин у глаз, мимика. Какие эмоции чаще всего испытывает человек – такая сетка морщин на лице развивается.
Морщинки выдают характер и судьбу. У него лицо юное, белое, не по годам, как будто не воевал и не видел всего того, что мы видели. Но когда улыбается – улыбается искренне. Морщины складываются так, как будто добра в нём много, хотя меньше, чем своеволия и бешенства. Когда улыбается – многое могу ему простить.
Голос у него насыщенный. Голос, как и морщины на лице, имеет свои признаки: чаще всего он как у заводной куклы, но иногда (когда выпьет вина; когда на охоте; когда ночью и никто, кроме меня, не слышит его; когда ему что-то удаётся сделать, чего он хотел; ещё после театра, когда хороший спектакль; когда приезжает Бокий) – полный смеха, силы, воли, и всё это переливается. Странно, но голос его больше выдаёт пожившего человека, чем лицо. Если б я стояла у дверей и слышала Ф., но никогда не видела ранее, подумала бы, что пожилой человек, больше сорока, тяжёлый, даже грузный.
Знаю, что он холерик. Он мог бы стать, как Наполеон, а сам стережёт всякую падаль.
Но вместе с тем, что холерик, – скромен. Он, к примеру, всегда был уверен, что не только Троцкий – больше его, но и Бокий – больше, сильнее, умней: Глебу доверяет и доверяется безоговорочно.
Вспомнила, что у Троцкого всегда был фотограф и кинематограф при себе. Ф. никогда бы себе такого не позволил, ему бы в голову не пришло. Он говорит о себе: солдат.
Но тут тоже лукавит и иногда вдруг разговаривает словами книжными, мне не всегда известными, как будто проповедует, но не босой проповедует, а точно бы сидящий верхом на коне. Слышала, как он, явно издеваясь и сильно пьяный, говорил: “Вы все совратились с пути и до единого непригодны. Не слушаете меня, но если кто кого превосходит, так это в блудодеянии и несправедливости. Легче говорить с Господом, чем с вами, неверными”.
Там была артистическая рота, владычка Иоанн, бывшие чекисты из третьей роты.
Кто-то из артистов разгадал, видела по лицам, что Ф. читает на память Священное писание.
Владычка Иоанн сказал вроде бы и не Ф., а вслух: “Если кто отнимет от слов пророчества сего – у того Бог отнимет участие в книге жизни”.
Ф. сделал вид, что не слышал. Или взаправду не слышал.
Потом Ф. говорит: “Мы заключили договор со смертью, и она работает на нас”.
Здесь уже никто не догадался, откуда он это взял. А это Лев Давидович так говорил.
Раньше, когда Ф. затевал разговор о том, что устроил здесь диктатуру, я думала: ищет себе оправдания (ведь сейчас всё-таки не война). Сейчас понимаю: нет! Собой доволен. Оправдания ищу я. А он время от времени уверяется в своей бесконечной правоте.
[ночью]
У него отец латыш, мать русская.
Он сказал как-то: “У латышей нет своего характера – характер им заменяет исполнительность и точность. Они подумали, что вся Россия станет их страной, – у них же не было страны, только немецкие господа. Но Россия опять извернулась и становится сама собой. Она как соловецкий валун: внутрь её не попасть. Латыши остались ни при чём, и поздно это поняли”.
(Я когда видела валун на кладбище, вспомнила про тот валун, о котором он говорил, и так сложилось у меня в сознании, что это один и тот же валун.)
Ф. закончил так: “Дело большевиков – не дать России вернуться в саму себя. Надо выбить колуном её нутро и наполнить другими внутренностями”.
У Ф., конечно, нет никакой национальности.
3 ИЮНЯ
Я приехала в Москву осенью 1921 года – тогда Ф. служил где-то в Средней Азии. Работала в аппарате ЧК, неудачно жила с одним неудачным человеком. Теперь у меня не будет детей.
Ф. вернулся в июне 1922 года, и снова всё началось. Хочется сказать, что мы жили вместе, но мы не жили вместе. Мы бывали вместе.
По-настоящему я узнала его только здесь. Сначала он отбыл, пропал. Потом прислал письмо, я отвечала – по много раз переписывала каждый ответ.
Потом он вызвал меня в СЛОН, сказал, что здесь есть место.
А теперь мне здесь нет места.
5 ИЮНЯ
Прибыла Разгрузочная комиссия. Ф. опять включил в список на досрочное освобождение трёх своих банных блядей. Я не сдержалась и потребовала у него отменить их в списке, так как под приказ попали откровенные контрреволюционерки.
Произошёл разговор:
– Фёдор, за что ты их освобождаешь? Ты должен объяснить по закону.
Он подумал и написал резолюцию:
– За образцовый уход за быками.
И захохотал в своей отвратительной манере.
(Несколько дней назад писала про то, как люблю его смех, дура. Самый гадкий в мире смех. Подлая, отвращающая улыбка.)
Шлабуковского не освободил. Ещё хочет посмотреть несколько спектаклей с ним. “Хочу помилую, хочу казню”.
Не поехала к нему. Ушла спать к себе. До ночи думала, что позовёт. И это было совершенное сумасшествие: он ни разу не был у меня и никогда меня не вызывал отсюда.
Мне кажется, что любую нашу ссору сразу все замечают и шепчутся: вот я пришла сюда спать. Вот не пришла сюда спать. Какая мерзость.
Даже доктор Али чувствует это, хотя, казалось бы, откуда ему знать вообще? Он всё ещё надеется, расчёсывает бороду. Понимает, что я не жена Ф. и надеяться можно.
Ещё кажется, что доктору Али было бы очень важно, что он имел ту же женщину, что и сам Ф. Это как бы приобщило бы его к власти, к силе. Откуда я это знаю? А я сама не знаю, откуда приходит это отвратительное знание и что с ним делать.
8 ИЮНЯ
Разгрузочная комиссия отбыла.
Освободили 450 человек, из них 16 матросов, участников Кронштадтского восстания. И даже не трёх, а семь контрреволюционерок.
Ф. был с похмелья, и я уже знаю, что ему надо попасться в этот день на глаза: он деятелен в эти дни и у него прилив силы, в том числе мужской.
Сразу меня заметил, велел ехать к нему, “на виллу”.
Сам приехал очень скоро, через полчаса.
Пах перегаром, но мне было всё равно, от него шёл жар, он был яростен. Это всё совпало: запах вина, его своевольные руки. Чувствовала себя, как будто яблоня, и полна плодов, и они сыпятся с меня, и от этого радость, мне стало так легко – как будто яблоня может взлететь.
Потом сказал: “Галя (назвал по имени, хотя старается делать это реже, я давно заметила – не называет, чтобы не протянуть нить от себя ко мне) – я ненавижу всех этих блядей, эти бани, с этим умирает что-то внутри. Я начинаю не любить себя. А я привык себя уважать”.
“Врёшь, мразь!” – сказала я внутри себя. Вслух ничего не сказала. Если бы это было хоть немного правдой! Но то, что он это сказал, ведь это что-то значит?
Он никогда не был со мной так откровенен.
Кажется, я знаю, что он хотел сказать ещё.
Он хотел сказать: “Я мог бы жить с тобой, Галя. Но, Галя, я тебя не люблю”.
И как мне существовать с тем чувством, что мне всё понятно? Зачем мне это знание?
Выть хочется.
9 ИЮНЯ
Ф. скучно. Постоянно общается с одним заключённым. Посмотрела дело: масонская ложа, масон. Говорят по-немецки. Встречаются каждый день.
13 ИЮНЯ
Другая забава: клады, Ф. снова ищет клады, уверен, что они есть. Прошлым летом у него было несколько находок. Осенью рыли, ничего не нашли, потом выпал снег, и я уже забыла об этом.
С весны, оказывается, снова начал. Ему в кабинет перенесли бумаги из монастырского архива, переписку, читает, чихает. Иногда мне кажется, что ему четырнадцать лет.
При этом ни парады, ни охота, ни клады, ни бани, ни пьянство, впрочем не очень частое, – ничего не мешает ему заниматься одновременно всеми начатыми им производствами, питомниками, заповедниками, мастерскими, заводами, сейчас ещё придумал спартакиаду, у него ежедневно 15, 20, 30 посетителей, и он со всеми обсуждает их вопросы, с уголовниками, артистами, священниками, иногда вдохновляясь, но чаще разговаривая голосом заводной куклы, помнит несколько сотен имён, какие-то совершенно лишние подробности о каждом, действительно думает, что здесь возможно перековать людей, и у него получается, а если не получается, то он ломает человека или сразу несколько человек, как ребёнок ломает игрушку. Только Ф. делает это не в истерике, а просто ломает и не придаёт потом никакого значения тому, что он сломал. То есть тому, что он приказал убить или позволил совершиться убийству.
Для него не кончилась война. Или даже не так: его мир ничем не отличается от войны.
15 ИЮНЯ
Владычка Иоанн:
– Россия нуждается в аскезе, а не в разврате, и вы это даёте. Дай бог, чтоб сами вы не впали в разврат, и то, что вас убивают ваши же братья по безбожию, – тоже хорошо. Монастырь спасал тех, кто хотел спастись, – вы поместили в свой монастырь за колючку всех русских людей, дав всем аскезу и возможность стать иноками, равными Пересвету и Ослябе.
Льстишь, поп, и вместе с тем грубишь. Мы хотим всех накормить, а прячем лишь социально опасных.
1 ИЮЛЯ
Ф. – владычке Иоанну (запомнила):
– Знаю, к чему клонишь! Клонишь к тому, что нам всё вернётся. Всё уже вернулось вам! Крестьянин Семён Шубин провёл на Соловках 63 года – за произношение на святые дары и святую церковь богохульных слов! 63! И половину в одиночке сидел! Вот какая всемилостивая и всеблагая! Вот её дары… Последний кочевой атаман Сечи Запорожской Пётр Кальнишевский 25 лет тут просидел, из них шестнадцать – в каменном мешке. Погулять его выводили три раза в год – на Пасху, Преображение и Рождество. Это очень православно, да! Иноки сдали митрополита Филиппа – бывшего соловецкого настоятеля – Грозному. Молчали бы! А Филиппу тут Христос являлся – в Филипповой пустыни! И его иноки – отдали, и Филиппа удушили. Вы теперь что хотите, чтоб на Соловках было? Пальмы чтоб тут росли?
(Был нетрезв и возбуждён; всё это было произнесено с ехидством.)
(Владычка Иоанн слушал, улыбался, тихо кивал головою, как будто слушал дорогого ему ребёнка, а тот повторял Символ веры.)
2 ИЮЛЯ
Помню, в поезде Троцкого работали: секретариат, типография, редакция газеты, штат стенографистов, телеграфная станция, передвижной лазарет, радио, электрическая станция, библиотека, гараж, баня. Оперативная группа самого Ф. Охрана из латышских стрелков. Группа агитаторов. Бригада ремонтников пути. Пулемётный отряд. Потом прибавились два самолета, несколько автомобилей и оркестр.
Что это напоминает? Правильно, Соловецкий лагерь. Он здесь строит поезд Троцкого. То, что увидел в молодости, – то и строит. Он и меня сюда привёз по этой причине: я оттуда.
6 ИЮЛЯ
Приезжала Врачебная комиссия: проверяли личный состав охраны, в том числе меня.
Потом я везде их по приказу Ф. сопровождала. Было много работы и нервов.
Результаты ужасные.
[позже, пыталась успокоиться]
Вот сделанные мной выписки из заключения комиссии: “Среди 600 человек обследованных вольнонаёмных и заключённых работников ГПУ оказалось около 40 процентов тяжёлых психопатов-эпилептоидов, около 30 процентов – психопатов-истериков и около 20 процентов других психопатизированных личностей и тяжёлых психоневротиков”.
Где я живу? Где я? Где?
А вдруг это всё заразное?
Мы что угодно могли думать, а выяснилось, что банда кретинов, садистов и психопатов переоделась в чекистскую форму, в красноармейцев, получила должности в руководстве – и мучают людей, жрут поедом, и зубы у них растут так, что корнями прорастают в их черепа: вырви челюсть, она вывалится вместе с кровавой мочалкой мозгов. Тьфу! Всё это – страшный сон мне! Страшный!
[ночью]
Всё я знала, нечего врать. Бумагу тебе надо было увидеть, чтоб поверить? Всё знала, всё.
Последний раз, когда была у него: увидела – руки его в чернилах. Он сам очень редко пишет – только диктует. А тут, значит, подписывал. Вспомнила: были расстрелы. Подписывал расстрелы и гладит меня этими чернильными руками.
8 ИЮЛЯ
Устроила Ф. истерику у него в доме.
Он впервые ударил меня и вышвырнул вон.
Помню только одну его фразу, сказал в самом начале разговора:
– Соловчане – здесь, а причины их нахождения – там. Мы видим следствие. А предыстория не ясна.
Я просто не могу это больше слышать.
11 ИЮЛЯ
Напилась. Сказалась больной. Ещё напилась. Так целую неделю и “проболела”.
Может, актёр? Растреплет тут же всем.
12 ИЮЛЯ
Ф. знает, что ко мне лезла эта мразь. Ничего не сделал. Нарочно. Странно, что я чего-то жду.
Ничего не жду.
26 ИЮЛЯ
Ординарец товарища гражданина. Вот так.
[несколько записей без дат]
…
Да, мщу. Хотелось отомстить – и чтоб не с чекистом, не с конвойным, а вот с таким. Который тем более у него крутится перед глазами.
Наверное, не надо об этом.
…
Поймала себя на мысли, что хотелось бы кому-нибудь написать длинное, огромное, на сорок страниц, письмо обо всём. И тут же подумала: никому, кроме Ф., не могу! Даже захохотала.
Яна теперь замужем. Разве что Яне. Надо найти её.
…
Назначил Виоляра начальником биосада. (До вчерашнего дня он торговал молоком в лагерном киоске.) Поселил их вместе с женою – грузинской княжной – в соседней усадьбе, неподалёку от своей виллы. Виоляр рад и едва не целует Ф. руку при встрече.
Ф. снова учит английский с ним. Хотя дело не в английском. Я знаю, зачем он их поселил поблизости. Из-за княжны! Мерзавец всё-таки.
Мне нет никакого дела до этого.
…
Задержали возле Биосада монаха-пустынника. Лагерь уже семь лет здесь – и он там жил. Долго допрашивали, но всё и так было ясно. Он не врёт. Прикармливал его кто-то из бывших монахов.
Сходила – нора-норой, жил там, как крот.
Надо вылезать из норы.
…
Оказывается, он собрался в Москву! Оказывается, он женится! На девице, которую увидел неделю назад впервые. Как много стало новостей сразу.
Скоро зима, я тоже покачусь с горки. Приготовлю себе ледяночку и прокачусь. Надоели мне ваши валуны.
…
Ты какой-то не подслащённый.
(Спустя час не помню, о чём написала последнюю фразу.)