Книга: Ангелы страшатся
Назад: 1/2. Постановка задачи (ГБ)
Дальше: 3. Металог: Зачем ты рассказываешь истории? (МКБ)

2. Мир ментального процесса (ГБ)

Перед тем как двинуться дальше, я хочу подробнее остановиться на контрасте, проведенном Карлом Густавом Юнгом между Плеромой и Креатурой. Это даст нам альтернативную исходную точку для построения эпистемологии, гораздо более здравую, нежели отделение разума от материи, приписываемое Рене Декарту. Вместо старого картезианского дуализма, рассматривающего разум и материю как особые, раздельные сущности (субстанции), я хочу поговорить о природе ментального процесса, или мысли в самом широком смысле слова, а также об отношениях между «мыслью» и материальным миром.

Я собираюсь включить в категорию ментального процесса ряд феноменов, которые большинство людей не считают процессами мышления. Например, я собираюсь включить туда те процессы, посредством которых мы с вами получили свое анатомическое строение: команды, фальстарты, самокорректировки, пассивное следование обстоятельствам и т. д., которые стоят за дифференциацией и развитием эмбриона. Для меня эмбриональное развитие – это ментальный процесс. Я также собираюсь включить туда еще более загадочные процессы, благодаря которым получается так, что формальные соотношения, характерные для нашей анатомии, наблюдаются и у человекообразной обезьяны, и у лошади, и у кита. Зоологи называют их гомологии. Тем самым вместе с эмбриональным развитием я включу в термин «ментальный процесс» и эволюцию.

Наряду с этими крупными разделами – биологической эволюцией и эмбриональным развитием – я собираюсь включить все те меньшие обмены информацией и директивами, происходящие как внутри, так и между организмами, которые в совокупности и называются жизнь.

Фактически везде, где суть наших объяснений сводится к информации (или сравнению), там, с моей точки зрения, присутствует ментальный процесс. Информацию можно определить как небезразличное различие (difference that makes a difference). Концевой орган восприятия – это сравнивающее устройство (компаратор), прибор, реагирующий на различие. Разумеется, наши концевые органы восприятия материальны, однако именно эта чувствительность к различию дает основание видеть в их функционировании нечто «ментальное». Сходным образом типографская краска на данной странице материальна, однако в самой краске моих мыслей не найти. Даже на самом элементарном уровне краска не является сигналом или сообщением. Сигналом является различие между краской и бумагой.

Разумеется, верно, что наши объяснения и наши книги о неживой материи полны информации. Однако эта информация полностью принадлежит нам, это часть нашего жизненного процесса. Плерома, мир неживой материи, который мы описываем законами физики и химии, сама по себе не содержит никаких описаний. Камень не реагирует на информацию и не использует для поддержания своей внутренней организации директив, информации или метода проб и ошибок. Чтобы реакцию можно было считать поведением, камню пришлось бы использовать свою внутреннюю энергию, как это делают организмы. Но тогда он перестал бы быть камнем. Камень подвержен воздействию «сил» и «импульсов», но не различий.

Я могу описать камень, но он не может описать ничего. Я могу использовать камень как сигнал, например как пограничный знак. Но само это не́что не знает ни о каких границах.

Я могу дать камню имя, я могу отличить его от других камней. Но само это не́что не знает никаких имен и ничего не различает.

Оно не использует и не хранит никакой информации.

«Не́что» не является даже этим не́что, если только я не различаю его на фоне всей остальной неодушевленной материи.

Что бы ни происходило с камнем и что бы он ни делал, это не становится частью ментального процесса ни одного живого существа, если рядом никого нет. Поскольку для этого потребовалось бы создавать и получать сведения.

Нужно понимать, что хотя в Плероме нет мысли или информации, она тем не менее содержит или служит матрицей для многих других видов закономерностей. Такие закономерности, как инертность, причинно-следственность, связность и несвязность и т. д., имманентны (за неимением лучшего слова) Плероме. Хотя их можно перевести (снова за неимением лучшего слова) на язык Креатуры, где только и может существовать язык, материальный мир остается недоступным, остается кантовской Ding an sich, «вещью в себе», до которой невозможно дотянуться. Мы можем строить догадки, однако будь они хоть осторожными, хоть смелыми, при окончательном анализе становится ясно, что все, что мы можем сказать о Плероме, – это лишь умозрительные построения, и такие мистики, как Уильям Блейк, откровенно отрицали ее существование.

Мы станем использовать юнговский термин Плерома как обозначение того неживого мира, который описывается физикой и который сам по себе не содержит и не делает разграничений. Однако мы, разумеется, должны делать разграничения при нашем описании этого мира.

Напротив, мы станем использовать термин Креатура для обозначения той сферы объясняемого, в которой сами описываемые феномены управляются и определяются различиями, отличиями и информацией.

Хотя в этой дихотомии Плеромы и Креатуры можно усмотреть дуализм, важно ясно понимать, что они никоим образом не раздельны и не разделимы, разве только как разные уровни описания. С одной стороны, весь мир Креатуры существует внутри и при посредстве Плеромы, при этом использование термина Креатура утверждает существование определенных организационных и коммуникативных характеристик, которые сами по себе не материальны. С другой стороны, знание о Плероме существует только в Креатуре. Мы можем встретить их только в сочетании, и никогда раздельно. Законы физики и химии в полной мере относятся к миру Креатуры, они продолжают действовать, однако недостаточны для объяснения. Таким образом, Плерома и Креатура не есть отдельные сущности (субстанции), как «разум» и «материя» у Декарта. Для возникновения ментального процесса требуется упорядочение материи, создание областей, где Плерома имеет характерную организацию, позволяющую ей откликаться как на физические события, так и на информацию.

Далее, от понятия ментального процесса можно перейти к вопросу о «разуме». Если это понятие окажется полезным, можно ли далее говорить о «разумах», способных вступать во взаимодействия, в свою очередь характеризующиеся ментальностью? Определение понятия «разум» было одной из главных тем моей книги «Разум и природа», где был предложен ряд критериев для опознавания «разума». Пункты этого определения прочно привязывают понятие разума к организации материальных компонентов:



Разум есть совокупность взаимодействующих частей или компонентов.

Взаимодействие между частями разума инициируется различием.

Ментальный процесс требует сопутствующей энергии.

Ментальный процесс требует циркулярных – или еще более сложных – детерминирующих (причинно-следственных) цепей.

В ходе ментального процесса результаты воздействия различий следует рассматривать как трансформанты (то есть закодированные версии) предшествующих событий.

Описание и классификация вышеупомянутых процессов трансформации вскрывает иерархию логических типов, внутренне присущую феномену.



Если вы рассмотрите эти критерии, вы увидите, что они применимы ко множеству хорошо знакомых нам сложных сущностей, например животным, людям, а фактически – к любым организмам. Они также применимы к частям организмов, имеющим определенную автономию в смысле саморегуляции и функционирования: например, отдельным клеткам и органам. Далее, вы можете заметить, что там нет требования существования четкой границы, подобной мембране или окружающей оболочке из кожи. Вы можете также заметить, что это определение включает только некоторые характеристики того, что зовется «живым». В результате оно оказывается применимым к гораздо более широкой сфере сложных феноменов, называемых «системы», включая системы, состоящие из множества организмов, или системы, некоторые части которых живые, а некоторые – нет, и даже системы, в которых нет живых частей. Оно описывает не́что, что может получать информацию и может – посредством саморегуляции или самокоррекции, обеспечиваемой циркулярными причинно-следственными цепями, – поддерживать истинность определенных утверждений относительно себя самого. Сочетание этих двух факторов создает зачатки индивидуальности. В отличие от камня, описываемый нами разум действительно «этот». Тем не менее, нет причин считать, что эта сущность будет сознательной или способной к самовоспроизведению, подобно разумам, входящим в число наших друзей или родственников. Данный разум скорее всего будет компонентом или подсистемой внутри большего и более сложного разума, подобно тому, как отдельная клетка может быть частью организма или индивидуум может быть частью сообщества. Мир ментального процесса раскрывается подобно вложенным друг в друга китайским шкатулкам. Это самоорганизующийся мир, где информация порождает дальнейшую информацию.

[Эта книга главным образом посвящена определенным характеристикам интерфейса между Плеромой и Креатурой, а также интерфейсам между различными видами ментальных подсистем, включая отношения между индивидуумами, человеческими сообществами и экосистемами. Особо нас интересует то, каким образом наши представления о таких интерфейсах связаны с основами эпистемологии и религии. При этом мы постараемся не забывать, что, поскольку с точки зрения любых человеческих целей существующее идентично доступному для знания, невозможно четко разделить эпистемологию и онтологию.]

Когда некоторым первым, первичным актом различения мы отличаем Креатуру от Плеромы, мы учреждаем науку Эпистемологию, правила мышления. И наша Эпистемология будет хорошей эпистемологией до тех пределов, пока закономерности Плеромы правильно, надлежащим образом отображаются в нашем мышлении. До тех пределов, пока наше понимание Креатуры (то есть всего эмбрионального развития, биологической эволюции, экологии, мышления, любви и ненависти, человеческих организаций и т. д. – всего того, что требует совершенно других видов описаний, нежели наши описания неживого материального мира) может беспрепятственно дедуктивно произрастать из первичного шага нашей Эпистемологии.

Я полагаю, что первые эпистемологические шаги Декарта – разделение «разума» и «материи», а также его когито – заложили плохие предпосылки для Эпистемологии, возможно даже в конечном счете сделавшие ее смертоносной. Я думаю, что юнговское положение о связи между Плеромой и Креатурой есть гораздо более здравый первый шаг. Юнговская эпистемология начинается со сравнения различий, а не с материи.

Поэтому я определяю Эпистемологию как науку, изучающую процесс получения знания, то есть изучающую взаимодействие a) способности реагировать на различия и b) материального мира, в котором такие различия каким-то образом берут начало. Нас интересует интерфейс между Плеромой и Креатурой.

Существует более традиционное определение эпистемологии, гласящее, что эпистемология – это философское исследование того, каким образом знание возможно. Я предпочитаю свое определение: исследование того, каким образом знание создается. Оно заключает Креатуру в бо́льшую и предположительно безжизненную сферу Плеромы. Мое определение также напрямую определяет Эпистемологию как изучение феноменов границы раздела (интерфейса), а также как ветвь естествознания.

Позвольте мне для начала упомянуть базовую характеристику интерфейса между Плеромой и Креатурой, что, возможно, поможет определить направление дальнейших размышлений. Я имею в виду то общее обстоятельство, что интерфейс между Плеромой и Креатурой есть пример контраста между «картой» и «территорией». Можно сказать, это первичный и самый фундаментальный контраст. Это тот контраст, к которому когда-то привлек внимание Альфред Коржибский (Korzybski, 1941) и который остается базовым как для всех здравых эпистемологий, так и для Эпистемологии.

Любой человеческий индивидуум, как и любой организм, имеет свои личные привычки создания знания. Равно любая культурная, религиозная или научная система культивирует определенные эпистемологические привычки. Эти индивидуальные или локальные системы здесь упоминаются как «эпистемологии» с маленькой буквы «э». Уоррен Мак-Каллок говорил, что у людей, претендующих на обладание прямым знанием, то есть на отсутствие эпистемологии, эпистемология есть, но просто очень плохая.

Задача антропологов – сравнить между собой многочисленные и разнообразные системы и, возможно, выяснить цену, которую путаные системы платят за свои ошибки. Увы, большинство локальных эпистемологий, как личных, так и культурных, постоянно ошибается. Они путают карту с территорией и ошибочно полагают, что правила вычерчивания карты внутренне присущи природе территории, изображаемой на карте.

Нижеследующие принципы правильного мышления и коммуникации относятся к свойствам карт, то есть свойствам ментального процесса, поскольку в Плероме нет ни карт, ни имен, ни классов, ни их членов.

Карта – это отнюдь не территория.

Имя – это отнюдь не поименованная вещь.

Имя имени – это отнюдь не имя. Вы помните разговор Алисы с Белым Рыцарем из кэрролловской «Алисы в Зазеркалье»? Алисе надоело слушать песни, и когда ей предлагают послушать еще одну, она спрашивает, как она называется. «Название песни называется “Глазки трески”», – отвечает Белый рыцарь. «Вот, значит, как называется эта песня», – говорит Алиса. «Нет, ты не поняла, – говорит Белый Рыцарь, – это не название песни, это название названия».

Член класса – это отнюдь не класс (даже если в классе всего один член).

Класс не может быть членом самого себя.

В некоторых классах нет членов [в математике такие классы или множества называются «пустыми». – Примеч. пер.]. (Если, например, я заявляю: «Я никогда не читаю то, что напечатано мелким шрифтом», то класс событий, заключающихся в прочтении мной мелкого шрифта, пуст.)

В отличие от Плеромы, в Креатуре есть только имена, карты и имена отношений. И тем не менее, имя имени – это не имя, а имя отношений – это не отношения даже тогда, когда отношения между A и B относятся к тому типу, на который мы указываем, когда говорим, что A – это имя B.

Эти ограничивающие условия неизменны и непреложны. Их истинность необходима, и их признание дает что-то вроде свободы, или, если хотите, является необходимым условием мастерства. Будет интересно сравнить их с другими базовыми компонентами Эпистемологии, например Вечными истинами Блаженного Августина или архетипами Юнга, и посмотреть, как они соотносятся с интерфейсом.

Блаженный Августин был не только богословом, но и математиком. Он жил в городе Гиппо Региус в Северной Африке и был, вероятно, скорее семитом, чем индоевропейцем, что в данном контексте означает, что он был в прекрасных отношениях с алгебраической мыслью. Как я понимаю, именно арабы привнесли в математику понятие «любой», таким образом создав алгебру, которую мы по-прежнему называем арабским словом «аль-джебр».

Эти истины были довольно простыми утверждениями, и здесь я обычно цитирую Уоррена Мак-Каллока (McCulloch, 1965), которому я многим обязан:

Услышьте громоподобный голос этого святого, доносящийся до нас из пятого века: «7 и 3 равно 10; 7 и 3 всегда было равно 10; никак и никогда 7 и 3 не было ничем, кроме 10; 7 и 3 всегда будет равно 10. Я заявляю, что эти нерушимые истины арифметики обязательны для всех, кто рассуждает».

Вечные истины Блаженного Августина были сформулированы прямо и грубо, но я думаю, он согласился бы и с более современными версиями. Например, такой: уравнение X + Y = Z разрешимо и однозначно разрешимо (есть только одно решение) для любых значений X и Y, при условии, что имеется согласие в отношении всех шагов и операций. Если «количественные величины» соответствующе определены и если «операция сложения» соответствующе определена, то уравнение X + Y = Z будет однозначно разрешимо. И Z будет иметь ту же природу, что и X и Y.

Однако насколько же велика дистанция от прямого заявления «7 + 3 = 10» до наших осторожных обобщений, подстрахованных определениями и условиями! В определенном смысле мы перетянули арифметику на другую сторону линии, отделяющей Креатуру от Плеромы. Это утверждение больше не имеет привкуса обнаженной истины и выглядит как артефакт, продукт человеческой мысли, причем мысли конкретных людей из конкретной эпохи и культуры.

Значит ли это, что Вечные истины Блаженного Августина – это только сопутствующие продукты специфических идей или обычаев, взращиваемых в различные эпохи в различных культурных системах?

Я антрополог и по профессии, и по образованию, и идея культурного релятивизма – часть антропологической ортодоксии. Однако насколько далеко может заходить культурный релятивизм? Что сторонник культурного релятивизма может сказать о вечных истинах? Не уходит ли арифметика корнями в неизменный скальный грунт Плеромы? И как вообще можно говорить о таких вещах?

Есть ли вообще такой предмет исследования, как Эпистемология, – с большой буквы «Э»? Или все сводится к локальным и даже личным эпистемологиям, любая из которых так же хороша и так же верна, как и любая другая?

Вопросы такого рода возникают при попытке рассмотрения интерфейса между Плеромой и Креатурой, и ясно, что арифметика располагается очень близко к этой границе.

Эти вопросы не следует отвергать как «абстрактные» или «интеллектуальные», и потому лишенные содержания. Эти абстрактные вопросы ведут нас к вещам, напрямую затрагивающим людей. Вопросы какого рода мы задаем, когда спрашиваем: «Что такое ересь?» или «Что такое таинство?» Это глубоко человеческие вопросы. Для миллионов людей это вопросы жизни и смерти, здравомыслия и безумия, и ответы на них (если они вообще есть) скрыты в парадоксах, порождаемых границей между Креатурой и Плеромой, той линией, которую гностики, Юнг и я ставят на место картезианского разделения разума и материи. Эта линия поистине является мостом или путем прохождения сообщений.

Возможно ли заблуждаться на уровне Эпистемологии? Заблуждаться в самых основах мышления? Христиане, мусульмане, марксисты (и многие биологи) говорят «да». Они называют такие ошибки «ересью» и приравнивают их к духовной смерти. Другие религии: индуизм, буддизм, прочие откровенно плюралистические религии словно не знают этой проблемы. Возможность Эпистемологической ошибки не знакома их эпистемологиям. В нынешней Америке практически ересью считается мнение, что основания мышления имеют какое-то значение; считается, что подвергать людей анафеме за эпистемологические ошибки – недемократично. Если религии имеют отношение к Эпистемологии, то как объяснить тот факт, что в некоторых понятие «ересь» есть, а в некоторых – нет?

Я думаю, что эта история уходит в глубь времен к самой изощренной религии из всех известных – к пифагорейству. Как и Блаженный Августин, пифагорейцы знали, что некоторые из корней Истины (не все) находятся в нумерологии, в числах. История эта довольно неясная, вероятно потому, что нам трудно увидеть мир глазами пифагорейцев. Произошло, как будто, следующее: египетская математика была чистой арифметикой, всегда конкретной, так и не сделавшей скачка от «7 + 3 = 10» к «X + Y = Z». В их математике не было ни дедукции, ни доказательств в нашем понимании. У греков доказательства появились примерно в V в. до н. э., однако простая дедукция была не более чем игрушкой до открытия доказательства невозможности методом reductio ad absurdum. У пифагорейцев был ряд теорем (в наше время в школе их не проходят) об отношениях четных и нечетных чисел. Высшей точкой этого ряда было доказательство, что гипотенуза равнобедренного прямоугольного треугольника с единичными катетами несоизмерима, то есть что √2 не может быть выражен отношением никаких целых чисел, или же что не существует рациональной дроби, квадрат которой был бы равен 2.

Это открытие произвело на пифагорейцев ошеломляющее впечатление и стало их центральной тайной (но почему тайной?), эзотерической доктриной их религии. Их религия была основана на дискретности последовательности музыкальных гармоник, что демонстрировало, что дискретность, несомненно, реальна и прочно обоснована строгой дедукцией.

А теперь они столкнулись с доказательством несуществования. Дедукция привела в пустоту.

Как эту историю вижу я, с этого момента нельзя было не «верить», не «видеть» и не «знать», что противоречия между общими положениями высокого уровня всегда ведут к умственному хаосу. С этого момента понятие о ереси (представление, что Эпистемологическая ошибка может быть смертоносной) стало неизбежным.

Весь этот пот, слезы и даже кровь были пролиты по поводу весьма абстрактных утверждений, Истинность которых, как кажется, в известном смысле лежит вне человеческого разума.

Как кажется мне, утверждения, интересовавшие Блаженного Августина и Пифагора и которые Августин назвал Вечными истинами, в известном смысле скрыты в Плероме и только ждут, пока какой-то ученый их обозначит. Если, например, человек пересыпает чечевицу или частицы песка из одного сосуда в другой, он не пересчитывает эти частицы, однако внутри массы этих частиц по-прежнему верно, что «7 песчинок + 3 песчинки = 10 песчинок». Или же непременно станет верным, если кто-то внедрится туда и посчитает (возможно, это мог бы сделать для нас призрак епископа Беркли, дабы убедиться, что истина неизменна, есть там мы или нет).

В этом смысле в Плероме есть множество безымянных закономерностей, готовых быть обнаруженными. Однако в отсутствие организмов, для которых различия небезразличны, некому провести разграничения и различия, нужные для анализа. (Епископ Беркли забыл о траве и белках в лесу, для которых звук падающего дерева небезразличен и наделен смыслом.)

Я хочу предельно прояснить контраст между закономерностями Плеромы и закономерностями, существующими внутри ментальных и органических систем, а именно неизбежными ограничениями и паттернами ментального процесса, например кодированием и логической типизацией.

Знаменитый двойной вопрос Уоррена Мак-Каллока «Что есть число, коль скоро человек может его знать, и что есть человек, коль скоро он может знать число?» (McCulloch, 1965) приобретает совершенно другую окраску и порождает новые трудности, если мы заменим совершенно безличное понятие «числа» на некую архетипическую сущность. Юнговские архетипы претендуют на то, что могут выходить за границы локальных понятий, однако они категорически принадлежат к Креатуре.

Что есть отец, коль скоро мужчина, женщина или ребенок могут его знать, и что есть мужчина, женщина или ребенок, коль скоро они могут знать отца?

Позвольте мне предложить вам пример, который в полевой антропологии мы назвали бы аборигенным текстом. Это – ключевое положение некоторой культуры:

«Отче наш, сущий на небесах! да святится имя Твое».

В этом отрывке скрыто столько эпистемологии, что разбираться с ней можно очень долго.

Сами эти слова благословлены – «святятся», используя их собственное выражение, – евангельским рассказом, согласно которому Иисус порекомендовал своим ученикам повторять эту молитву несчетное число раз (Матф. 6:9). В любой христианской службе эти слова странным образом предстают твердым основанием, на котором стоит вся структура. Эти слова – как знакомая тема, к которой ритуал постоянно возвращается не как к логической предпосылке, а, скорее, как музыка возвращается к исходной теме или фразе.

И если квазиплероматические истины Блаженного Августина и Пифагора имеют корни в логике или математике, здесь нам надо поискать что-то другое.

Отче наш…

Это – язык метафоры, причем язык очень странный.

Для начала нам понадобятся какие-то контрастирующие данные, чтобы показать, что мы находимся в сфере эпистемологии с маленькой буквы «э». (Если вам хочется поискать абсолютную Эпистемологию среди метафор, то вам придется подняться на уровень или даже два выше…)

Когда на Бали шаман, называемый балиан, входит в состояние измененного сознания, он (или она) говорит голосом бога, выражаясь так, как это приличествует богу. И когда этот голос обращается к обычным взрослым смертным, он называет их «папа» или «мама». Ведь балийцы представляют себе отношения между богами и людьми как отношения между детьми и родителями, причем в этих отношениях боги – это дети, а люди – родители.

Балийцы не ожидают от своих богов ответственности. Они не чувствуют себя обманутыми, если боги капризничают. Напротив, они радуются небольшим капризам и чарам, которые демонстрируют боги, временно воплощенные в шаманах. Как это непохоже на нашего дорогого библейского Иова!

Таким образом, специфическая метафорическая связь отцовства и божественности отнюдь не является непреложной или универсальной. Другими словами, «логика» метафоры – это нечто совершенно другое, нежели логика истин Блаженного Августина и Пифагора. Поймите, она не «ложна», а нечто совершенно другое. [Однако может быть так, что хотя частные метафоры имеют локальное значение, сам процесс создания метафор имеет более широкий смысл и – более того: может быть базовой характеристикой Креатуры.]

Я хочу заострить контраст между истиной метафоры и истиной математиков, которую они преследуют довольно жестокими и бесчеловечными средствами. Позвольте мне для ясности изложить метафору в форме силлогизма. Классическая логика выделила и дала названия ряду силлогизмов, из которых наиболее известен «силлогизм в модусе Barbara». Он выглядит следующим образом:

Люди смертны.

Сократ человек.

Сократ смертен.

Базовая структура этого маленького чудовища, его скелет, строится на классификации. Сократу присваивается предикат «смертности» при помощи его идентификации как члена класса, все члены которого разделяют этот предикат.

Силлогизм метафоры выглядит совсем по-другому:

Люди смертны.

Трава смертна.

Люди – это трава.

[Чтобы говорить о силлогизмах такого вида и сравнивать их с «силлогизмом модуса Barbara», мы назовем его «силлогизмом “в модусе травы”».] Неудивительно, что преподаватели классической логики весьма неодобрительно относятся к такому виду аргументации и называют его «предрешением основания» (affirming the consequent). Такой педантизм совершенно оправдан, если на самом деле осуждается путаница в видах силлогизмов. Однако бороться со всеми силлогизмами «в модусе травы» было бы глупо, поскольку эти силлогизмы есть именно тот материал, из которого состоит естествознание. Мы постоянно встречаем их, когда ищем закономерности в биологическом мире.

Голландский психиатр Эйлхард фон Домарус когда-то заметил (von Domarus, 1944), что шизофреники, как правило, говорят и действуют на языке силлогизмов «в модусе травы». Я думаю, он также не одобрял такой способ организации знания и жизни. Если я правильно помню, он не заметил, что поэзия, искусство, сновидения, юмор и религия разделяют с шизофренией эту тягу к силлогизмам «в модусе травы».

Однако нравятся вам поэзия, сновидения, психоз или нет, в общем и целом верно, что биологические данные обретают смысл и взаимосвязь через силлогизмы «в модусе травы». Вся сфера поведения животных, вся анатомия повторяющихся форм, вся биологическая эволюция – любая из этих огромных областей внутри самой себя скрепляется воедино силлогизмами «в модусе травы», нравится это логикам или нет.

На самом деле все очень просто: чтобы строить силлогизмы модуса Barbara, вы должны иметь идентифицированные классы, должны иметь возможность отделить предикаты от субъектов. Однако вне языка нет ни поименованных классов, ни субъект-предикатных отношений. Следовательно, силлогизмы «в модусе травы» должны быть доминирующим видом сообщения о взаимосвязи идей в любых довербальных областях.

Я думаю, первым, кто это ясно понял, был Гёте. Он заметил, что если вы рассмотрите капусту и дуб, два довольно разных организма, однако оба – цветущие растения, вы обнаружите, что способ говорить об их сходстве отличается от общепринятой манеры выражаться. Ведь мы говорим так, словно Креатура – это Плерома, мы говорим о «вещах», в данном случае о листьях или стеблях, и пытаемся их определить. Но Гёте обнаружил, что «лист» определяется тем, что растет на стебле и имеет почку в своей пазухе (угле, образованном листом и участком стебля, к которому лист прикреплен). А то, что выходит из этой пазухи (из этой почки) – это снова стебель. Правильные единицы описания – это не лист и стебель, а отношения между ними.

Эти соответствия позволяют вам взять другое цветущее растение, например картофель, и понять, что часть, которую вы едите, в действительности соответствует стеблю.

Сходным образом всех нас учили в школе, что существительное – это имя лица, места или вещи. Но лучше бы нас учили, что существительное может находиться в определенных отношениях с другими членами предложения. Тогда вся грамматика определялась бы на языке отношений, а не на языке вещей. Эта поименовательная деятельность, которой другие виды организмов скорее всего не увлекаются, фактически является плероматизацией живого мира. И заметьте, что грамматические отношения подобны отношениям довербальной поры. Фразы «корабль наткнулся на риф» и «я отшлепал свою дочь» связаны грамматической аналогией.

Я как-то видел в зоопарке Брукфилда в Чикаго небольшую стаю волков. Десять из них целыми днями спят, а одиннадцатый, доминантный самец, деловито бегает кругами, следя за порядком. Когда волки приходят с охоты, они отрыгивают пищу для щенков, остававшихся дома. Щенки могут подавать взрослым сигнал, требующий отрыгнуть пищу. Однако в конце концов взрослые волки отучают их от отрыгнутой пищи: они открытой пастью прижимают загривки щенков вниз. У домашних собак самки тем же способом отучают щенков от молока. В Чикаго мне рассказали, что в прошлом году одному молодому волку удалось совокупиться с самкой. К ним бросился вожак, альфа-самец. Однако кровопролития не произошло: вожак лишь прижал голову молодого самца к земле четыре раза, а затем ушел. Это была метафорическая коммуникация: «Ах ты щенок этакий!» Сообщение молодому волку о правилах поведения основывалось на силлогизме «в модусе травы».

Однако давайте вернемся к Иисусовой молитве:

Отче наш, сущий на небесах! да святится имя Твое.

Разумеется, мое утверждение, что любая довербальная и невербальная коммуникация зависит от метафор и/или силлогизмов «в модусе травы», не означает, что любая вербальная коммуникация является (или должна быть) логической и не-метафорической. Метафоры пронизывают собой всю Креатуру, поэтому любая вербальная коммуникация неизбежно содержит метафоры. Когда метафора облечена в слова, она дополнительно получает те свойства, на которые способна вербальность: возможность простого отрицания (на довербальном уровне «не» отсутствует); возможность классификации; возможность отделения предиката от субъекта; возможность эксплицитной маркировки контекста.

И наконец – возможность с помощью слов совершить прыжок от метафорической и поэтической модальности к сравнению. То, что Вайхингер (Vaihinger) называет «коммуникация в модальности как если бы» становится чем-то другим, когда это «как если бы» присутствует в явном виде. Попросту говоря, такая коммуникация становится прозой, и тогда надо точно соблюдать все ограничения, предписываемые силлогизмами, которые так любят логики.

Иисусова молитва могла бы тогда иметь следующий вид:

Да будет так, как если бы был ты или что-то эдакое, живое и обладающее личностью. Если это так, возможно, было бы уместно обратиться к тебе в словах.

Поэтому, хотя ты и не мой родственник (ведь ты только как если бы существуешь), и пребываешь, так сказать, в другой плоскости (на небесах)… и т. д. и т. п.

И как мы знаем из культурной антропологии, творческая сила человеческого разума способна и на такие крайности. Что самое удивительное, сама такая крайность может стать религией – например, среди бихевиористов. Используя ныне модную метафору, правое полушарие может аплодировать прозаической, осторожной логике левого и черпать в ней утешение.

Акт перевода – из «модуса травы» в модус Barbara, из метафоры в сравнение, из поэзии в прозу – сам может стать таинством, священной метафорой для определенной религиозной позиции. Войска Кромвеля носились по всей Англии, отбивая статуям в церквях носы, головы и гениталии в порыве религиозного рвения. Чем одновременно подчеркивали свое полное непонимание связи метафорического и священного.

Я много раз говорил, что протестантское истолкование слов «это моя Плоть, это моя Кровь» заменяет их на что-то вроде «это символизирует мою Плоть, это символизирует мою Кровь». Такое истолкование изгнало из [протестантской. – Примеч. пер.] Церкви ту часть разума, которая создает метафоры, поэзию и религию, то есть ту часть разума, которой как раз самое место в Церкви. Однако избавиться от нее нельзя. Нет сомнений, что своими актами вандализма, в ходе которых они отбивали метафорические гениталии как если бы они были «настоящими» в левополушарном смысле, войска Кромвеля творили свою собственную жуткую поэзию.

Какая путаница! Нельзя просто отвергнуть за ненужностью логику метафоры и силлогизм «в модусе травы». Ведь силлогизм модуса Barbara не мог иметь применения в биологическом мире до изобретения языка и отделения субъектов от предикатов. Другими словами, дело выглядит так, что вплоть до последних ста тысяч, максимум одного миллиона лет в мире не было силлогизмов модуса Barbara, а были только бейтсоновские, и все же организмы нормально существовали. Им удавалось так выстраивать себя в ходе собственного эмбрионального развития, чтобы иметь два глаза, по одному с каждой стороны носа. Им удалось так выстроить себя в ходе эволюции, что у лошади и человека есть общие предикаты, которые зоологи сегодня называют гомологии. Становится очевидным, что метафора – это не просто поэтический образ, не вполне ладящий с логикой. Это фактически та логика, на которой построен биологический мир. Это главная характеристика и скрепляющий клей того мира ментального процесса, набросок которого я попытался вам дать.

Назад: 1/2. Постановка задачи (ГБ)
Дальше: 3. Металог: Зачем ты рассказываешь истории? (МКБ)