Если эти две вещи так важны, мне следует остановиться и упрочить основу, прежде чем идти дальше. Некоторые письма свидетельствуют, что есть немало людей, которым трудно понять, что же такое естественный закон, или нравственный закон, или правила порядочного поведения.
Например, я читаю: «А вдруг то, что вы называете нравственным законом, – просто стадный инстинкт? Не разнился ли он так же, как все наши другие инстинкты?»
Что же, не отрицаю, у нас может быть стадный инстинкт; но это совсем не то, что я имею в виду под нравственным законом. Мы все знаем, как чувствуем мы побуждения инстинкта – будь то материнская любовь, или похоть, или голод. Нам очень хочется действовать определенным образом. Конечно, иногда нам очень хочется помочь другому человеку, и желание это возникает благодаря стадному инстинкту. Но желание помочь – совсем не то же самое, что веление помочь, хочешь ты этого или нет. Предположим, вы слышите крик о помощи. Возможно, вы почувствуете два желания: одно – помочь (в силу стадного инстинкта) и другое – держаться подальше от опасности (в силу инстинкта самосохранения). Однако в дополнение к этим двум импульсам вы обнаружите третий, который говорит, что вам надо следовать тому импульсу, который толкает вас помочь, и подавить в себе тягу к бегству. Побуждение, которое судит инстинкты и решает, какому из них следовать, какой – подавить, не может быть ни одним из них. Вы могли бы с таким же основанием сказать, что ноты, которые указывают, по какой клавише ударить в данный момент, – одна из клавиш. Нравственный закон говорит нам, какую мелодию играть; наши инстинкты – только клавиши.
Есть еще один способ показать, что нравственный закон – это не просто один из наших инстинктов. Если два инстинкта противоречат друг другу и в сознании нашем нет ничего, кроме них, то, вполне очевидно, победил бы тот, который сильнее. Однако когда мы особенно остро ощущаем воздействие этого закона, он словно бы подсказывает нам следовать тому из двух импульсов, который слабее. Вам, вероятно, гораздо больше хочется не рисковать своей безопасностью, чем помочь человеку, который тонет; но нравственный закон побуждает вас помочь тонущему. Он властно говорит нам: попытайся усилить тот, правильный импульс.
Нам часто хочется подбодрить свой стадный инстинкт, мы пробуждаем в себе воображение и жалость, чтобы у нас хватило духу сделать доброе дело. И, конечно же, мы действуем не инстинктивно, когда стимулируем в себе эту потребность. Голос внутри нас, который говорит: «Твой стадный инстинкт спит, пробуди его», – не может сам принадлежать стадному инстинкту.
На это можно взглянуть и с третьей стороны. Если бы нравственный закон был одним из наших инстинктов, мы могли бы указать на определенный импульс внутри нас, который всегда в согласии с правилом порядочного поведения. Но мы не находим такого импульса. Среди всех наших импульсов нет ни одного, который нравственному закону никогда не приходилось бы подавлять, и ни одного, который ему никогда не приходилось бы стимулировать. Было бы ошибкой считать, что некоторые наши инстинкты – такие, к примеру, как материнская любовь или патриотизм, – правильны, хороши, а другие – такие, как половой инстинкт или воинственный, – плохи. Просто в жизни чаще сталкиваешься с обстоятельствами, когда надо обуздать половой или воинственный инстинкт, чем с такими, когда приходится сдерживать материнскую любовь или патриотическое чувство. Однако в определенных ситуациях долг женатого человека – возбудить половой импульс, долг солдата – возбудить в себе воинственный инстинкт.
С другой стороны, бывают обстоятельства, когда надо подавлять любовь к своим детям и любовь к своей стране; в противном случае мы были бы несправедливы к детям других родителей и к народам других стран. Строго говоря, нет хороших и плохих импульсов. Вернемся снова к примеру с пианино. На клавиатуре нет двух разных клавишей – верных и неверных. В зависимости от того, когда какую мы ноту взяли, она прозвучит верно или неверно. Нравственный закон – не отдельный инстинкт или какой-то набор инстинктов. Нечто (назовите это добродетелью или правильным поведением) направляет наши инстинкты, приводит их в соответствие с жизнью.
Между прочим, это имеет серьезное практическое значение. Самое опасное, на что способен человек, – избрать какой-то из присущих ему природных импульсов и следовать ему всегда, любой ценой. Нет у нас ни одного инстинкта, который не превратил бы нас в бесов, если бы мы стали следовать ему как абсолютному ориентиру. Вы можете подумать, что инстинкт любви к человечеству всегда безопасен, и ошибетесь. Стоит вам пренебречь справедливостью, как окажется, что вы нарушаете договоры и даете ложные показания «ради человечества», а это в конце концов приведет к тому, что вы станете жестоким и вероломным.
Некоторые задают мне такой вопрос: «Может быть, то, что вы называете нравственным законом, на самом деле – общественное соглашение, которое мы узнаём, когда учимся?» Я думаю, такой вопрос возникает потому, что мы неверно понимаем некоторые вещи. Задающие его мыслят так: если мы научились чему-то от родителей или учителей, это непременно выдумали люди. Однако это неверно. Все мы учим в школе таблицу умножения. Ребенок, который вырос один на заброшенном острове, не будет ее знать. Но из этого, конечно, не следует, что таблица эта – всего лишь человеческое соглашение и люди изобрели для себя ее, а могли бы изобрести другую, если бы захотели. Я согласен с тем, что мы учимся порядочному поведению у родителей, учителей, друзей, книг точно так же, как учимся мы всему другому. Однако только часть того, чему мы учимся, – просто условные соглашения, которые можно изменить; например, нас учат держаться левой стороны дороги, но мы с таким же успехом могли бы установить другое правило. Иное дело – такие правила, как математические. Их изменить нельзя, потому что это реальные, объективно существующие истины.
Вопрос в том, к какой категории относится естественный закон.
Есть две причины считать, что он принадлежит к той же категории, что и таблица умножения. Одна, как я сказал в первой главе, заключается в том, что, несмотря на различие взглядов в разных странах и в разные времена, различия эти несущественны. Они совсем не так велики, как некоторые думают. Всегда и везде представления о нравственности исходили из одного и того же. Между тем простые (или условные) соглашения, вроде правил уличного движения или покроя одежды, могут отличаться друг от друга на все лады.
Вторая причина – в следующем: когда вы думаете об этих различиях, не приходит ли вам в голову, что мораль одного народа лучше (или хуже) морали другого? Не улучшили ли бы ее некоторые изменения? Если нет, тогда, конечно, никакого прогресса нравственности быть не могло: ведь прогресс – не просто изменение, а изменение к лучшему. Если бы ни один из нравственных кодексов не был вернее или лучше другого, то не было бы смысла предпочитать мораль цивилизованного общества морали дикарей или мораль христиан – морали нацистов.
На самом деле мы все, конечно, верим, что одна мораль лучше, правильнее, чем другая. Мы верим, что люди, которые пытались изменять нравственные представления своего времени, так называемые реформаторы, лучше понимали значение нравственных принципов, чем их ближние. Ну что ж, хорошо. Но как только вы скажете, что один моральный кодекс лучше другого, вы мысленно прилагаете к ним некий стандарт и делаете вывод, что вот этот кодекс лучше соответствует ему, чем тот.
Однако стандарт, который служит нам мерилом, должен отличаться от того, что им мерят. В данном случае вы сравниваете эти кодексы с некоей истинной моралью, признавая тем самым, что истинная справедливость действительно существует, независимо от людских мнений и от того, что мнения одних лучше соответствуют этой справедливости, чем мнения других. Давайте посмотрим на это с другой стороны. Если ваши нравственные представления могут быть более правильными, а представления нацистов – менее правильными, должна существовать какая-то истинная норма, которая может служить мерилом тех или иных взглядов. Ваше представление о Нью-Йорке может быть вернее или неправильнее моего, потому что Нью-Йорк – это реальное место и существует он независимо от того, что мы о нем думаем. Если бы каждый из нас, говоря «Нью-Йорк», подразумевал просто «город, который я вообразил», как могли бы представления одного быть вернее, чем представления другого? Тогда не было бы и речи о правоте или заблуждении. Точно так же, если бы нравственные правила просто значили «все, что ни одобрит этот народ», не было бы смысла говорить, что один народ мыслит справедливее, чем другой. Не было бы смысла говорить, что мир может улучшаться или ухудшаться в нравственном отношении.
Таким образом, я могу вывести, что хотя различия между понятиями о порядочности часто приводят к сомнению, существует ли нравственный закон, мы склонны задумываться об этих различиях, и это доказывает, что он существует.
Перед тем как я закончу, позвольте мне сказать еще несколько слов. Я встречал людей, которые преувеличивали упомянутые расхождения, потому что не видели разницы между различиями в нравственных представлениях и в толковании определенных фактов. Например, один человек сказал мне: «Триста лет тому назад в Англии убивали ведьм. Проявлялся ли тут ваш естественный закон, закон правильного поведения?» Но ведь мы не убиваем ведьм сегодня потому, что мы в них не верим. Если бы мы верили – если бы мы действительно думали, что рядом живут люди, продавшие душу дьяволу и получившие от него взамен сверхъестественную силу, которую они используют для того, чтобы убивать соседей, или сводить с ума, или вызывать плохую погоду, – мы бы согласились: кого-кого, а этих бесчестных злодеев казнить надо. Нет различия в нравственных принципах, разница – только во взглядах на определенный факт.
То, что мы не верим в ведьм, возможно, свидетельствует о прогрессе человеческого знания; то, что мы не судим ведьм, в которых перестали верить, нельзя считать нравственным прогрессом. Вы не назовете добрым человека, который перестал расставлять мышеловки, если он просто убедился, что в его доме нет мышей.