Книга: Чудо (сборник)
Назад: XIII. Вероятны ли чудеса
Дальше: XV. Чудеса первотворения

XIV. Чудо из чудес

Свет исходил от солнца, солнце им Не жгло, но лишь пространство освещало, Куда достанет свет…

Чарльз Уильямс


Первое и главное чудо христианства – Воплощение и Вочеловечение Бога. Мы, христиане, верим, что Бог стал Человеком, и наши чудеса подводят к этому или из этого исходят. В любом естественном событии проявляется сейчас и здесь самая суть природы; точно так же любое чудо являет в данном месте и времени суть и смысл Воплощения. Христианство не считает, что чудеса «бывают». Они не произвольные прорехи в природе, а этапы обдуманного наступления, цель которого – полная победа. Уместность и достоверность каждого чуда поверяется его отношением к Чуду из чудес; иначе о нем и говорить не стоит.

Уместность и достоверность самого Чуда, конечно, нельзя поверять тем же способом. Скажем сразу, что его вообще очень трудно поверить. Если оно было – это центральное событие земной истории, ради которого история и существует. Оно случилось лишь однажды и потому должно считаться в высшей степени невероятным. Но и сама история случилась однажды; вероятна ли она? По этой причине и атеистам и верующим нелегко судить о вероятности Воплощения. Легче доказать его исторически, чем философски. Необычайно трудно объяснить жизнь Христа, Его славу и влияние лучше и проще, чем их объясняет наша вера. Никто еще не преодолел дикого несоответствия между глубиной, милостью и (посмею сказать) остротой Его нравственного учения и чудовищной манией величия, присущей Ему в том случае, если Он не был Богом. Именно поэтому столь беспокойно плодятся и множатся нехристианские гипотезы: сегодня нам предлагают считать теологию ложной добавкой к рассказу о «человеке Иисусе», вчера Новый Завет считали мифом и предлагали считать добавкой рассказ о конкретном человеке. Однако сейчас я пишу о другом.

Надеюсь, нам поможет такая аналогия. Представьте себе, что у вас есть несколько частей книги или симфонии. Вам приносят еще одну часть и говорят, что это главный, центральный кусок, главная часть книги, главная тема симфонии. Вы вставляете этот кусок и смотрите, подходит ли он, собирает ли все воедино. Если он ложный, ничего не выйдет; если настоящий, вы снова и снова, слушая музыку и читая книгу, будете поражаться его неповторимой уместности. Частности, которых мы до сих пор не замечали, обретут свое место и смысл. Быть может, сам кусок и сложен – но все остальное благодаря ему становится во много крат понятнее и легче. Так и доктрина Воплощения и Вочеловечения должна осветить и собрать воедино весь ворох наших знаний. В сравнении с этим не столь важно, понятна ли целиком она сама. Мы верим, что зимним днем светит солнце, не потому, что видим его (мы не видим), а потому, что видим все остальное.

Сложности поджидают нас с самого начала. Что значит «вочеловечился», стал человеком? В каком смысле Вечный, Самодовлеющий Дух, чистое и полное Бытие, может так соединиться с тленным человеческим организмом, чтобы стать одной личностью? Этот вопрос был бы неразрешим для нашего разума, если бы мы не знали, что и в каждом человеке с природным началом соединено нечто внеприродное, соединено так, что он смело называет все это вместе словом «я». Конечно, я не пытаюсь доказать вам, что Вочеловечение Бога – то же самое, но «на высшем уровне». В людях с природной тварью соединено внеприродное тварное начало, в Иисусе Христе – Сам Творец. Вряд ли мы можем себе это представить; именно здесь доктрина и не требует понимания. Но если нам нелегко понять, как внеприродное (Бог) вообще спустилось на землю, в природу, здесь сложности нет, ибо мы это видим в каждом человеке. Мы знаем по опыту, что такое мыслящее животное, – мы знаем, как биохимические процессы, инстинкты и прочее становятся проводниками мысли и нравственной воли. Различие между движением атомов в мозгу ученого и его догадкой о том, что за Ураном есть еще одна планета, столь велико, что в определенном смысле Воплощение не намного его удивительней. Нам не понять, как Дух Божий жил в тварном человеке Иисусе, но нам и не понять, как наш собственный дух живет в нашем организме. Мы можем понять одно: если христианская доктрина верна, наше собственное существование – не чистейшая аномалия, как могло бы показаться, но слабый образ Воплощения Божиего. Если Бог нисходит в нашу душу, наша душа нисходит в природу, а мысли наши – в чувства и страсти; только взрослый разум (конечно, лишь самый лучший) способен понять ребенка и сочувствовать зверю. Мир, в котором мы живем, – видимый и невидимый – гораздо больше исполнен гармонии, чем нам казалось. Нам явлен еще один важнейший принцип: высшее (если оно и впрямь высоко) способно спускаться ниже; большее способно включать меньшее. Например, к объемным телам применимы многие истины планиметрии, к плоским же фигурам стереометрия неприменима; законы неорганической химии действенны и в организмах, но законы органики не подойдут к минералу; Монтень, играя с котенком, уподобился ему, но о философии с ним не беседовал. Повсюду и везде большее входит в меньшее; в сущности, этим и поверяется величие.

По христианскому учению, Господь умаляет Себя, чтобы возвыситься. Он спускается с высот абсолютного Бытия в пространство и время, в человеческое, а если правы эмбриологи – и еще ниже, в другие формы жизни, к самым корням сотворенной Им природы. Но спускается Он, чтобы подняться и поднять к Себе весь падший мир. Представьте себе силача, которому надо взвалить на спину огромную ношу. Он наклоняется все ниже, он почти ложится ничком, исчезает под грузом, а потом, как ни трудно в это поверить, распрямляет спину и легко несет груз. Представьте ныряльщика: он снял всю одежду, мелькнул в воздухе, исчез, миновал зеленую теплую воду, ушел во тьму и холод, в смертный край ила и разложения – и вырвался к свету, вышел на поверхность, держа в руке драгоценную жемчужину. Сейчас и он и она дивно окрашены, а там, во мраке, где лежала она, не зная цвета, сам он утратил все цвета.

Мы узнаем здесь знакомый узор или, вернее, письмена, начертанные на всем нашем мире. Таков закон растительной жизни: всякое растение умаляет себя, превращаясь в маленькое и неживое с виду семя и опускаясь вниз, в землю, откуда и возносится кверху. Таков закон жизни животной: от совершенного организма – к яйцу и сперматозоиду, во тьму утробы, к давним формам жизни, а потом, постепенно – к совершенству живого, сознающего себя детеныша и взрослого человека. Таков же закон нравственности и чувств: невинное и непроизвольное желание должно пройти подобную смерти проверку, чтобы родился и вырос целостный характер, в котором жива вся прежняя сила, но по-иному, лучше. Принцип тут один – смерть и воскресение. Наверх не выйдешь, если не спустишься вниз, если не умалишься.

В доктрине Воплощения этот принцип выражен с максимальной четкостью. Если мы примем ее, мы сможем сказать, что узор этот присущ природе, ибо присущ Богу. Я говорю сейчас не только о Крестной смерти и Воскресении – ни одно семя, упавшее с самого высокого дерева в самую холодную землю, не даст нам представления о том, как далеко спустился Господь, нырнув на соленое, илистое дно Своего мира.

Все сходится так хорошо, что возникает новое сомнение: быть может, сама эта мысль пришла на ум, когда человек смотрел на природные процессы, скажем, на смерть и воскресение зерна? И впрямь, было много религий, центром которых и стало ежегодное действо, столь жизненно важное для племени. И Адонис, и Озирис – почти неприкрытое олицетворение умирающего и воскресающего зерна. Быть может, таков и Христос?

Мы подошли к одной из самых странных черт христианства. В определенном смысле Христос именно таков (с той разницей, конечно, что Адонис и Озирис жили неизвестно где и когда, а Он был казнен историческим лицом в сравнительно установленном году). Но здесь и начинается самое странное. Если христианство произошло из тех религий, почему же зерно, упавшее в землю, – всего лишь одна из наших притч? Религии этого рода весьма популярны; почему же первые наши учители скрыли, что учат именно этому? Поневоле кажется, что они и сами не знали, как близки к таким религиям. Если вы скажете, что они скрывали это, потому что были иудеями, загадка встанет в новом виде. Почему единственная выжившая и поднявшаяся на неслыханные духовные высоты религия «умирающего бога» выпала на долю единственного народа, которому были совершенно чужды эти представления? Когда читаешь Новый Завет, поражаешься, как мало в нем этих образов. Подумать только: сам умирающий Бог держит хлеб и говорит, что это Его Тело; здесь бы и должна проявиться связь с ежегодной смертью и воскресением зерна. Но ее нет ни здесь, ни в ранних комментариях, ни в бесчисленном множестве поздних. Мы видим аналогию, но нет ни малейшего свидетельства, что ее видели апостолы или (говоря по-человечески) Сам Иисус. Он как будто и не понял, что сказал.

Евангелия являют нам Человека, Который, «исполняя роль» умирающего бога, чрезвычайно далек от связанных с нею идей. По-видимому, на свете и впрямь случается то, чему учат природные религии; но случилось это там, где и не думали о них. Чувство такое, словно вы увидели морского змея, не верящего в чудищ, или истинного рыцаря, никогда не слыхавшего о рыцарстве.

Все станет на свои места, если мы примем одну гипотезу. Христиане не учат, что в Иисусе воплотился некий «бог вообще». Мы учим, что Единый Истинный Бог – Тот, Кого иудеи звали Яхве. А Яхве неоднозначен. Конечно, Он – природный Бог, потому что Он создал природу. Это Он, и никто иной, произращает траву для скота, и плоды для человека, и вино, и хлеб. В этом смысле Он непрестанно делает то же самое, что и природные боги; Он – и Вакх, и Венера, и Церера. В иудаизме нет и следа представлений, свойственных горьким пантеистическим верам, для которых природа – марево или зло, конечное существование дурно само по себе, а единственное исцеление – уход от него. По сравнению с этим Яхве может показаться поистине природным Богом.

С другой стороны, Он никак не природный Бог. Он не умирает и не воскресает ежегодно. Он дает хлеб и вино, но Его нельзя славить вакханалией или обрядами в честь Венеры. Он не душа природы и не ее часть. Он живет в вечности, на небесах, и Земля – подножие Его, а не тело. Он и не «искра Божья» в человеке; Он – Бог, Его пути – не наши пути, а наша праведность – прах перед Ним. Рассказывая о Нем, Иезекииль заимствовал образы не у природы, а у машин, которые люди изобрели многими веками позже (тайну эту очень редко замечают).

Яхве – не душа природы и не враг ее. Природа – не тело Его и не что-то Ему чуждое; она – Его творение. Он не природный Бог, а Бог природы: Он изобрел ее, придумал, сделал. Он владеет ею и бдит над ней. Все, кто читает эту книгу, знают это с детства, и потому им покажется, что иначе быть не может. «В какого же еще Бога можно верить?» – спросите вы, но история ответит: «Да в какого угодно, лишь бы не в такого». Мы принимаем дарованное нам за присущее, как дети, которые верят, что так и родились воспитанными. Они не помнят, что их учили.

Теперь станет понятней, почему Христос и похож на умирающего бога, и не говорит о нем. Они похожи, потому что умирающий бог природных религий – Его изображение. Сходство их не поверхностно и не случайно: те боги родились через наше воображение от явлений природы, а явления природы родились от Творца. Смерть и воскресение испещряют природу, потому что они – Божьи. А понятия природной религии отсутствуют в учении Христовом и в подводящем к нему иудаизме именно потому, что в них являет себя подлинник. Там, где есть Бог, нет Его тени; там, где Его нет, она есть. Евреев снова и снова уводили от поклонения природным богам не потому, что боги эти не похожи на Господина Природы, а потому, что евреям выпало обратиться от подобий к подлиннику.

Современному сознанию нередко претят такие рассуждения. Честно говоря, нам чуждо понятие «избранного народа». Родились мы в демократии и в демократии выросли, и нам приятней думать, что всем народам одинаково доступны поиски Бога или даже что все религии одинаково истинны. Примем сразу, что христианство так не думает. Оно вообще говорит не о «поисках Бога», а о том, что Сам Бог дал нам. А дает Он без малейшего признака демократии, и самое уместное слово здесь – именно «избранничество». Когда о Боге повсеместно забыли или знали о Нем неверно, один человек из всех (Авраам) был избран, вырван из привычной среды, послан в чужую страну и сделан родоначальником народа, которому выпало нести знание Бога Истинного. Дальше шел отбор среди самого народа – кто погиб в пустыне, кто остался в Вавилоне, – пока все это множество людей не сошлось в сияющей точке, подобной острию копья. В деле Искупления все человечество представлено еврейской девушкой на молитве.

Сейчас таких вещей не любят, но в природе постоянно происходит именно так. Метод ее – отбор, с которым неизбежно связан огромный расход впустую. Материя занимает малую часть Вселенной; у очень не многих звезд есть планеты; во всей нашей системе жизнь, вероятно, существует лишь на Земле. При передаче жизни гибнет несметное количество семян. Из всех видов лишь один наделен разумом, и совсем уж не многим присущи красота, сила и ум.

Мы оказались в опасной близости от доводов Батлера из его знаменитой «Аналогии». Говорю «опасной», ибо доводы эти можно спародировать так: «Вы считаете, что христианский Бог ведет Себя жестоко и глупо, но ведь и созданная Им природа жестока и глупа». На это атеист ответит (и чем ближе он к Христу в своем сердце, тем тверже будет его голос): «Если ваш Бог таков, я презираю Его и отвергаю». Но я совсем не говорю, что природа, какой мы ее знаем, хороша, и совсем не считаю, что мало-мальски честный человек может поклоняться похожему на нее богу. Недемократичность природы не хороша и не плоха; все зависит от того, как использует ее человеческий дух. С одной стороны, она дозволяет вражду, наглость, зависть; с другой – мы обязаны ей смирением и одной из высших наших радостей – восхищением тем, что лучше нас. Мир, в котором я был бы и впрямь (а не только по очень полезной юридической условности) «не хуже прочих» и не знал никого умнее, смелее или добрее себя, просто отвратителен. Поклонники кинозвезд и вратарей и те не хотят жить в таком мире. Христианство не возводит на Божественный уровень жестокость и пустую трату, неприятные и в природе, а показывает нам, что Бог, без всякой жестокости и расточительности, избирает, производит тщательный отбор. Сам отбор в природе освещается новым светом, когда мы знаем, что он не бессмыслен и не слеп, а в чем-то подобен высокому и благому принципу. Быть может, он дурная копия, извращенная падшей природой.

Когда же мы обратимся к Божьему отбору, мы не увидим и следа «фаворитизма». Избранный народ избран не для того, чтобы потешить его тщеславие, он избран не ради него, а в какой-то мере ради нас, неизбранных. В Аврааме, т. е. в иудеях, благословились племена земные. Этому народу доставалась нелегкая ноша; страдания его велики, но, по слову пророка Исайи, он исцеляет прочих. На избранную из избранных пало худшее горе – материнское: Сын Ее, воплощенный Бог, – Муж скорбей. Единый Человек, достойный поклонения, избран для самых тяжелых страданий.

«Разве это лучше? – спросите вы. – Нам показалось, что Господь несправедливо потворствует «своим»; сейчас мы поняли, что Он их несправедливо обижает». Здесь мы подошли к очень важному принципу бытия: замене, заместительству, предстательству. Безгрешный человек страдал за грешников, и ровно так же все хорошие люди страдают за плохих. Это свойственно природе не меньше, чем отбор и смерть-воскресение. Невозможно «жить на свой счет», такого не бывает. Все и вся чему-то служит или зависит от чего-нибудь. Сам по себе этот принцип ни хорош, ни дурен. Кошка живет за счет мыши не очень добрым способом, пчелы и цветы служат друг другу добрее. Вошь живет человеком, но и младенец в утробе живет матерью. В общественной жизни без этого принципа не было бы эксплуатации; не было бы в ней и милости, и благодарности. Принцип этот – источник любви и презрения, радости и бед. Поймите это и, глядя на злые варианты, не удивляйтесь тому, что он – от Бога.

Здесь мы оглянемся и посмотрим, отменяет ли или хотя бы меняет доктрина Воплощения все остальные наши знания. Мы приложили ее к четырем принципам: к двусоставности человека, к спуску-восхождению, к избранничеству и к предстательству. Первый из них касается и природного, и внеприродного, три прочих связаны с природой как таковой. Когда сопоставляешь какую-либо религию с фактами природы, она, как правило, или подтверждает их (так сказать, трансцендентно обосновывает), или их опровергает, суля нам освобождение от них и от природы вообще. По первому пути идут природные религии, освящающие земледелие и всю нашу естественную жизнь. Мы и впрямь напивались, поклоняясь Дионису, и совокуплялись с женщинами в храме, посвященном божеству плодородия. Поклоняясь «жизненной силе» (а это современная западная разновидность природных религий), мы обожествляем процессы, увеличивающие сложность в органической, общественной и промышленной жизни. Другие религии, антиприродные, пессимистические – поцивилизованнее и поглубже (скажем, буддизм и современный индуизм), – учат нас, что природа зла и призрачна, но можно вырваться из этого горнила непрестанных потерь и тщетных желаний. Ни те религии, ни другие не преображают практических знаний о природе. Религии природные просто санкционируют то, что чувствуем мы в пору здоровья и грубого блаженства, религии антиприродные – то, что мы чувствуем в пору усталости и болезненного сострадания. Христианство отлично и от тех и от других. Если мы скажем: «Господь наш – Бог плодородия, значит, можно распутничать», или: «Господь любит избранничество и предстательство, значит, правы супермены и люмпены», мы ударимся с размаху о нетленную заповедь целомудрия, смирения и милости. Если же в неравенстве или в зависимости людей друг от друга мы увидим лишь тяготы злого мира и вознадеемся из них вырваться в светлый край чистой духовности, откуда их и не разглядишь, мы узнаем, что от них не уйти. Принципы, дурные в мире самости и неволи, благи в мире свободы и единения. Там тоже есть иерархия, неравенство, жертва и благодарное принятие жертв. А разница в одном: в любви. Христианское учение о «том мире» помогает нам увидеть этот; с холма мы впервые правильно видим долину и узнаем то, чему не учат ни природные, ни печальные веры: природа освящена заприродным, и лишь оно помогает нам понять все, чего не узнаешь из нее самой.

Наша доктрина учит, что природа испорчена, искажена злом. Великие принципы Господни не просто становятся в ней хуже – они извращаются, и этого не исправишь, не изменив ее. Высокая добродетель может изгнать из человеческой жизни все дурные стороны избранничества и предстательства; но мучительность и бессмысленность жизни внечеловеческой уничтожить пока что нельзя, и она все равно внесет хотя бы зло болезни. Христианство обещает искупление, т. е. изменение природы. Оно говорит нам, что изменится вся тварь, а возрождение человека возвестит об этом. Отсюда вытекает несколько проблем, и, обсуждая их, мы лучше поймем доктрину Воплощения.

Во-первых, не совсем ясно, как природа, созданная благим Богом, может быть не благой. Вопрос этот имеет два смысла: а) почему природа несовершенна и б) почему она плоха. Если вы задаете первый вопрос, христианство ответит, мне кажется, что Господь и создал ее в расчете на усовершенствование. Читая о днях творения, мы узнаем знакомый принцип: от Бога – к безвидной земле, и снова вверх, к обретению форм. В таком понимании христианству и впрямь присущ некоторый «эволюционизм». Если же вопрос поставлен иначе, и ответ на него иной: природа плоха, потому что согрешили и люди, и могучие, внеприродные, но тварные создания; сейчас в них не верят, ибо считается, что ничего, кроме природы, нет, а если и есть, она защищена каким-нибудь надежным бастионом. Я ничуть не проповедую нездорового интереса к этим существам, породившего в свое время опасную науку демонологию; на мой взгляд, надо вести себя как во время войны – верить, что шпионы есть, но не видеть в каждом шпиона. Однако доктрина о грехопадении ангелов приносит великую пользу в духовной жизни человека, а кроме того, не дает нам по-детски ругать природу или по-детски хвалить ее. Мы живем в мире невыносимых радостей, дивной красоты и нежнейших надежд, но все они осыпаются и исчезают под рукой. Природа больше всего похожа на рассыпающийся от прикосновения клад.

И ангелы, и люди смогли согрешить потому, что Господь даровал им свободную волю, поделился с ними Своим всемогуществом. А сделал Он это потому, что в мире свободных, хотя бы и падших существ можно создать радость и славу, какой не вместит мир праведных автоматов.

Встает и другая проблема. Если с искупления человека начинается искупление природы, можно ли считать, что важнее всего в природе – человек? Я не удивился бы, если бы догма велела мне ответить «да». Предположим, что человек – единственное разумное существо во Вселенной. Небольшие размеры и его и Земли не помешают считать его героем космической драмы; в конце концов, Джек – самый маленький персонаж в «Джеке – грозе великанов». Я вполне допускаю, что человек – единственное мыслящее создание в пространственно-временной Вселенной. В природе, с ее избранничеством, очень много маленьких картин с огромнейшими рамками. Но если это не так, дело не изменится. Если мыслящих созданий – миллионы, но пал один лишь человек, Господь кинется именно к нему, как добрый пастырь в притче об одной потерянной овце. Если люди не лучше, а хуже всех, к ним и устремится Отец, и заколет для них тельца, вернее – Агнца. А как только Сын Божий, влекомый с высот нашей немощью, станет Человеком, род наш, каким бы он прежде ни был, обретет первенство в природе. И вполне возможно, что девяносто девять праведных инопланетных рас прославятся славою, спустившейся к нам, людям. Бог не чинит мир, но восстанавливает. Искупленное человечество прекрасней, чем непадшее, оно прекрасней всех непадших космических рас. Чем больше грех, тем больше милость; чем глубже смерть, тем выше воскресение. В этой славе возвысятся все твари, и те, кто никогда не грешил, благословят Адамов грех. Я написал это, подразумевая, что Воплощение – следствие первородного греха. Но христиане мыслят порой иначе и считают, что Бог сошел в природный мир не только поэтому. Даже если бы Искупления не требовалось, Он все равно воплотился бы, чтобы прославить мир и дать ему совершенство. Обстоятельства были бы другими – смирение Бога не стало бы Его уничижением, не было бы ни скорбей, ни уксуса, ни желчи, ни тернового венца, ни креста. Воплощение стало бы началом возрождения природы; происходило бы это среди людей, но преображало бы все мироздание.

Все это кажется мифом современному человеку, на самом же деле это философичней любой теории, утверждающей, что Бог, сошедший в природу, непременно оставит ее не меняя, а прославить хотя бы одно создание можно, не прославляя всей системы. Бог ничего не упраздняет, кроме зла; Он не творит добра, чтобы упразднить его. С природой Он соединился навеки, Он не выйдет из нее, и она будет прославляться, как того требует дивный союз. Весна коснется всех уголков земли, ведь и круги от камушка, брошенного в пруд, расходятся до самых его краев. Вопрос о том, «самый ли главный» человек в этом действе, похож на детский вопрос: «А кто больше всех?» Такие вопросы Бог оставляет без ответа. Да, с человеческой точки зрения кажется, что воссоздание живой и даже неодушевленной природы – лишь побочный продукт нашего искупления; а вот с точки зрения нечеловеческой искупление лишь предшествует более полной весне, и, попустив человеку согрешить, Бог имел в виду и эту высокую цель. Обе позиции верны, если не употреблять слова «просто». Когда всеведущий Бог действует в природе, где совершенно все связано одно с другим, нет случайностей, нет «побочных продуктов», нет отходов, все вытекает из начала. Второстепенное с одной точки зрения – главное с другой. Ни одну вещь, ни одно событие нельзя назвать высшими, главными, как бы запрещая им быть последними, низшими. Быть главным значит и быть последним, быть в самом низу – значит быть выше всех. Хозяева – те, кто служит; Бог омывает ноги людям.

Поэтому я не думаю, что Бог воплощался не раз, спасая множество Своих созданий (как предположила Алиса Мейнел в очень хороших стихах). Образ очереди здесь не подходит. Если согрешил не только человек, те, другие создания, видимо, тоже будут искуплены; но Вочеловечение уникально в драме всеобщего искупления, а у «тех, других» – свои уникальные события, тоже необходимые для всего процесса, и каждое из них можно рассматривать как кульминацию. Для тех, кто во втором действии, третье будет эпилогом; для тех, кто живет в третьем, второе окажется прологом. Правы и те и другие, если не добавлять слова «просто» и не считать, что и то и другое одинаково.

Сейчас нам пора заметить, что христианская доктрина учит особому отношению к смерти. Обычный человеческий разум выбирает одно из двух отношений. Можно считать, как и стоики, что смерть ничего не значит и ужасаться ей нечего. Можно считать, как и считают в простой беседе и в современной философии, что смерть – страшнейшее из зол (правда, лишь один Гоббс построил на этом основании целую систему). Первый взгляд просто отрицает, второй просто подтверждает нашу инстинктивную тягу к самосохранению; и христианство не связано ни с тем ни с другим. Учение его сложнее. С одной стороны, смерть – победа Сатаны, возмездие за грех, последний враг. Христос плакал над Лазарем и скорбел в Гефсимании, ибо жизнь жизней, обитавшая в Нем, гнушалась этой крайней гнусностью не меньше, чем мы, а больше. С другой стороны, мы крестились в смерть Христову, исцеляющую грех. Как теперь говорится, смерть амбивалентна: она – грозное оружие и Господа и Сатаны, она свята и нечестива. В ней – и наша худшая беда, и наша высшая награда и надежда. Христос решил победить ее – и ею побеждал, поправ смертью смерть.

Нам не под силу проникнуть в глубь этой тайны. Если знакомый нам принцип спуска-восхождения и впрямь присущ всей реальности, в смерти сокрыта тайна тайн. Однако нет необходимости говорить о ней на высшем уровне – нам все равно не постигнуть, как Агнец был предназначен для искупления до создания мира. Не нужно говорить о ней и на низшем уровне – смерть организмов, не развившихся в личность, нас не касается, и к ней действительно применимо безразличие стоиков. Но христианское отношение к смерти нельзя обойти молчанием.

Христиане считают, что смерть – порождение греха. До грехопадения человек был защищен от нее и будет защищен после искупления, в новой жизни послушной ему природы. Учение это бессмысленно, если человек – просто один из организмов (правда, в этом случае все учения бессмысленны). Оно возможно, если человек – существо двусоставное, как бы организм в симбиозе со сверхъестественным духом. Как ни сложно это для тех, кто склонен к природоверию, нынешние отношения между этими составными частями извращены, патологичны. Теперь дух способен отбивать постоянные атаки природы (и физиологические, и психологические) лишь в постоянном бдении, и все же она неизменно побеждает его. Рано или поздно она сдается постоянному разложению, подтачивающему плоть. Но и организм недолго торжествует – он вынужден сдаться физической природе и раствориться в неорганическом мире. Христиане считают, что так было не всегда. Когда-то дух был не осажденным гарнизоном, с трудом защищавшимся от враждебной природы, а полноправным хозяином, царем, умелым наездником или, лучше сказать, человеческой частью кентавра. Умереть человек не мог; конечно, это было постоянное чудо, но такие же чудеса мы видим и сейчас – например, когда мы думаем, атомы мозга или некие движения психики делают то, чего им не сделать «самим по себе». Христианская доктрина была бы нелепой, если бы нынешние отношения между духом и природой были совершенно ясны и четки. Но таковы ли они?

Они такие странные, что только привычка примиряет нас с ними и только христианство объясняет их. В сущности, дух и природа ведут войну, но роли их разные. Природа, обуздывая дух, мешает ему; дух, обуздывая природу, ей помогает. Мысль не портит мозга, нравственная воля не разрушает чувств – она обогащает их, они становятся крепче, как борода от частого бритья, и глубже, как река, одетая в камень. Тело разумного и чистого человека лучше, чем тело глупца или развратника, и удовольствия его куда радостней, ибо рабы своих собственных чувств обречены своими хозяевами на голодную смерть. Все это похоже не на войну, а на мятеж, где низший, восставая против высшего, губит и его, и себя. А если так, естественно подумать, что было время и до мятежа и придет победа над мятежниками. Когда же мы допустим, что дух с организмом в ссоре, мы сразу получим подтверждение оттуда, откуда мы его не ждали.

Почти все христианское богословие можно вывести из двух положений: а) люди склонны к грубым шуткам и б) смерть наводит на них особый, жуткий страх. Грубые шутки свидетельствуют о том, что мы – животные, которые стыдятся своего животного начала или хотя бы смеются над ним. Если бы дух и плоть (организм) не были в ссоре, этого быть не могло бы. Однако нелегко представить себе, что так оно и было, – нелегко представить себе существо, которое изначально гнушается самим собой. Собаки не видят ничего смешного в том, что они – собаки, и ангелы, наверное, не видят ничего смешного в том, что они – ангелы. Не менее странно относимся мы и к смерти. Глупо говорить, что мы не любим трупов, потому что боимся духов. С таким же правом можно сказать, что мы боимся духов, потому что не любим трупов, – ведь страх перед привидением в немалой степени связан с отвращением к гробу, савану, мертвенной бледности и источенной плоти. На самом же деле нам ненавистно то, без чего не было бы понятий и трупа, и привидения: мы чувствуем, что нечто единое делить нельзя, и потому каждая половина нам отвратительна. Поборники природы объясняют и стыд, и отвращение к мертвым, но эти объяснения недостаточны. Они отсылают нас к древним табу и суевериям, как будто бы суеверия и табу – вещи вполне естественные. Но если мы согласимся с христианством, что человек был некогда един, а нынешнее разделение неестественно, все встанет на место. Вряд ли доктрина эта создана нарочно, чтобы объяснить и нашу любовь к Рабле, и нашу любовь к Эдгару По. Однако она их объясняет.

Для верности замечу, что ваше отношение к грубому юмору или к ужасам здесь не важно. Вы можете их и не любить. Вы можете считать, что преображенный человек избавится и от тех, и от этих плодов грехопадения. Однако если в нынешнем своем виде он не чувствует ужаса или стыда, он не выше человека, а ниже.

Итак, наша смерть – порождение греха и победа Сатаны. Однако она – и спасение от греха, лекарство Божие для нас и орудие против Сатаны. В сущности, это не так уж странно. Любой хороший генерал или шахматист использует самое сильное оружие, которое есть у противника, и ставит его в центр своего плана. «Возьми ладью, если хочешь. А теперь я пойду так… так… и мат в три хода». Нечто подобное происходит и с нашей смертью. Не спешите возразить, что такие сравнения недостойны столь высокой темы; если мы от них откажемся, сознание наше заполнят незаметные нам самим образы из мира механики и минералов.

По всей вероятности, дело было так. Сатана убедил человека воспротивиться Богу, и человек потерял возможность отражать наступление, которое, волей того же Сатаны, ведет наша плоть против духа, а неорганическая природа – против плоти. Так Сатана породил смерть. Но возможно это лишь потому, что Сам Господь, творя человека, дал ему особое свойство: если высшее в нем восстанет, воспротивится Богу, оно утратит контроль и над низшим, иными словами – умрет. Это можно рассматривать как приговор («…в день, в который ты вкусишь от него, смертию умрешь»), как прощение и как спасение. Это приговор, ибо смерть, о которой Марфа сказала: «Господи! Он смердит», гнусна и постыдна (сэр Томас Браун говорил: «Я не столько боюсь, сколько стыжусь смерти»). Это прощение, ибо, добровольно покоряясь смерти, человек отменяет свой бунт и превращает наш ужасный способ смерти в высшую, мистическую смерть, всегда благую и необходимую для высшей жизни. «Готовность – это все». Конечно, речь идет не о героической готовности, а о смирении и отказе от себя. Мы смиренно приветствуем врага, и он становится другом. Чудище плотской смерти обращается в блаженную смерть самости, если так захочет дух, или, вернее, если дух наш даст Святому Духу добровольно умершего Бога совершить в нас это превращение. Это спасение, ибо для падшего человека телесное бессмертие было бы ужасным. Если бы ничто не мешало нам прибавлять звено за звеном к цепям гордыни и похоти и класть камень к камню нашей чудовищной цивилизации, мы превратились бы из падших людей в истинных дьяволов, которых, быть может, и Богу не спасти. Но опасность отведена. Фраза о том, что съевший запретный плод не должен быть допущен к древу жизни, подразумевается самой составной природой человека. Чтобы превратить смерть в средство вечной жизни, нужно эту смерть принять. Люди должны свободно принять смерть, свободно склониться перед ней, испить ее до дна и обратить в мистическое умирание, сокровенную основу жизни. Но лишь Тому, Кто разделил добровольно нашу невеселую жизнь; Тому, Кто мог бы не стать человеком и стал Единым Безгрешным, дано умереть совершенно и тем победить смерть. Он умер за нас в самом прямом смысле слова, и потому Он – Воскресение и Жизнь. Можно сказать по-другому: Он поистине умер, ибо Он Один поистине жил. Он, знавший изначально непрестанную и блаженную смерть послушания Отцу, принял по воле Своей, во всей полноте столь ужасную для нас смерть тела. Предстательство – закон созданного Им мира, и потому смерть Его – наша смерть. Чудо Воплощения и Смерти Господней, не отрицая ничего, что мы знаем о природе, пишет комментарий к ней, и неразборчивый текст становится ясным. Вернее всего было бы сказать, что чудо – это текст, природа – комментарий. Наука – лишь примечания к поэме христианства.

На этом мы и закончим главу о Чуде из чудес. Достоверность его – не в очевидности. Очевидны и тем соблазнительны пессимизм, оптимизм, пантеизм, материализм. Сначала все факты подтверждают их, потом нас ждут непреодолимые сложности. Доктрина же Воплощения прокладывает ходы в глубине, там, где сокрыты наши «задние мысли» и настоящие чувства. Она ничего не скажет тому, кому еще кажется, что все из рук вон плохо, или все в порядке, или все на свете – Бог, или все – электричество. Час ее приходит тогда, когда очевидные доктрины не так и очевидны. Было ли само Чудо – собственно, вопрос исторический. Но, обратившись к истории, мы захотим не тех доказательств, которые нужны для подтверждения чего-нибудь невероятного, а тех, какие нужны нам, когда мы уже верим в предмет нашей веры, который расставляет все по местам, объясняет и смех наш, и разум, и страх перед смертью, и почтение к почившим, и собирает воедино тысячи рассыпанных фактов, которых ничто иное не могло бы собрать.

Назад: XIII. Вероятны ли чудеса
Дальше: XV. Чудеса первотворения