Заговор, сложившийся против Шребера, был нацелен не только на убийство его души и разрушение разума. Ему было уготовано кое-что еще, почти столь же унизительное: превращение его тела в женское. Как женщину, его должны были использовать, а потом «оставить лежать во власти разложения». Эти идеи о превращении в женщину беспрерывно преследовали его в годы болезни. Он чувствовал, как женские нервы в виде лучей внедряются в его тело, постепенно превращая его в женщину.
В начале болезни он всевозможными средствами пытался лишить себя жизни, чтобы избежать такого ужасного унижения. Всякий раз в ванне он воображал, что захлебывается и тонет. Требовал яду. Но постепенно это предполагаемое превращение в женщину перестало вызывать отчаяние. В нем сложилось убеждение, что именно этим он сумеет помочь сохранению человечества. Ведь все люди погибли в ужасных катастрофах. Он, единственный оставшийся в живых, именно как женщина сможет дать жизнь новому человеческому роду. В качестве отца его детей мог фигурировать только Бог. Значит, надо было завоевать его любовь. Соединиться с Богом – высокая честь; стать для этого более женственным, почистить перышки, завлечь коварными уловками – бородатый бывший сенатский президент теперь уже не видел в этом ни стыда, ни позора. Именно так можно было разрушить заговор, построенный Флехсигом. В конце концов расположение Бога было завоевано, Всемогущий, увлеченный красивой женщиной – Шребером, впал даже в некоторую зависимость от него. Таким способом, который кому-то может показаться отталкивающим, Шреберу удалось привязать Бога к себе. Бог не без сопротивления отдался этой несколько постыдной судьбе. Он все время пытается уйти от Шребера, он явно старается вовсе от него освободиться. Но притягательная сила Шребера уже слишком велика.
Высказывания, относящиеся к этой теме, рассеяны по всем «Памятным запискам». На первый взгляд, стоило бы попытаться рассмотреть мысли о превращении в женщину как мифологический стержень мании Шребера. Естественно, именно этот пункт привлек к нему наибольший интерес. Делались попытки свести этот конкретный случай, так же как и паранойю вообще, к вытесненным гомосексуальным склонностям. Большую ошибку вряд ли можно совершить. Поводом к паранойе может стать все, что угодно, сущностны же структура и население мании. Процессы власти всегда играют в ней решающую роль. Даже в случае Шребера, где, пожалуй, многое говорит в пользу упомянутого толкования, детальное исследование этого аспекта, здесь не запланированное, породило бы немало сомнений. Но даже если предположить, что гомосексуальная предрасположенность Шребера доказана, все же более важным, чем она сама по себе, является то, как она используется в его системе. В центре системы для Шребера всегда стояла атака на его разум. Все, что он думал и делал, предназначалось для отражения натиска. Он захотел преобразиться в женщину, чтобы обезоружить Бога: он был женщиной, чтобы льстить Богу и склоняться перед ним; как другие стояли перед Богом на коленях, так он предлагал себя Богу для наслаждения. Чтобы иметь его на своей стороне, чтобы завладеть им, он завлек его фальшивым кокетством. И потом уже старался удержать любыми средствами.
«Речь здесь идет о такой сложной ситуации, какой не найти аналогий в человеческом опыте, какой вообще не предусмотрено в мировом порядке. Стоит ли перед лицом такой ситуации безостановочно теряться в догадках о будущем? Одно мне ясно: теперь уже никогда не состоится задуманное Богом разрушение моего разума. Это мне стало ясно уже несколько лет назад, а это значит, что главная опасность, которая, казалось, грозила мне в первые годы моей болезни, окончательно устранена».
Эти слова стоят в последней главе «Памятных записок». После их завершения Шребер стал выглядеть гораздо спокойнее. То, что он их закончил, что другие их прочли и испытали сильное впечатление, – окончательно вернуло ему веру в собственный разум. Ему оставалось теперь броситься в контратаку: напечатав «Памятные записки», сделать свою систему мира общедоступной, и – на что он, без сомнения, расчитывал – обратить других в свою веру.
В чем конкретно заключалось нападение на разум Шребера? Известно, что ему досаждали бесчисленные «лучи», которые с ним разговаривали. Но на что конкретно из его духовных способностей и качеств нацеливались враждебные лучи? Что они говорили, обращаясь к нему, и на что нападали? Стоит еще немного углубиться в этот процесс. Шребер оборонялся от врагов с величайшим упорством. Он изображает как врагов, так и свою оборону с такими подробностями, что лучше нечего и желать. Надо постараться вычленить их из целостности созданного им мира, его «безумия», как это принято по старинке называть, и переложить на наш привычный язык. При этом неизбежно часть их своеобразия окажется утраченной.
Прежде всего нужно указать на принудительность мыслей, как он сам это называет. В нем царило спокойствие только тогда, когда он разговаривал вслух; тогда все вокруг замирало, и создавалось впечатление, что он движется среди одних только бродячих трупов. Все люди: пациенты, обслуживающий персонал, – казалось, полностью теряли дар речи. Но как только он сам умолкал, в нем пробуждались голоса, понуждающие его к беспрестанной мыслительной работе.
Их целью было не давать ему сна и покоя. Они говорили и говорили безостановочно, было невозможно их не услышать или проигнорировать. Он был обречен все это воспринимать и во все вдумываться. Голоса использовали разные методы, применяя их вперемежку. Одним из самых излюбленных был адресованный ему прямой вопрос: «О чем ты думаешь?» Ему совсем не хотелось отвечать, но смолчи он, отвечали за него, например: «Он должен думать о мировом порядке!» Такие ответы он называл «подделкой мыслей». Но его не только подвергали инквизиторским расспросам, но пытались принудить к определенным ходам мысли. Уже вопросы, пытавшиеся вторгнуться в его тайное, вызывали раздражение; насколько сильнее оно было от ответов, предписывавших ему направление мыслей! Вопрос и приказ равным образом нарушали его личную свободу. Оба – хорошо известные орудия власти, он сам как судья умел ими прекрасно пользоваться.
Его принуждали разнообразно и изобретательно. Подвергали допросу, навязывали мысли, составляли катехизис из его собственных фраз, контролировали каждую мысль, не давая ей проскочить незамеченной, проверяли, что значит для него каждое слово. Перед голосами он оказывался полностью внутренне обнаженным. Все было рассмотренным, вытащенным на белый свет. Он был объектом для власти, стремящейся к всеведению. Но хотя он был вынужден так много отдать, он отказывался сдаться. Одной из форм защиты было упражнение собственного всеведения. Он демонстрировал себе самому, как прекрасно работает его память: учил наизусть стихи, громко считал по-французски, перечислял всех русских губернаторов и все французские департаменты.
Под сохранением рассудка он подразумевал в основном сохранение содержимого своей памяти, важнее всего для него была неприкосновенность слов. Нет шорохов, которые не были бы голосами; мир полон слов. Железные дороги, птицы, пароходы говорят. Когда у него у самого нет слов и он молчит, сразу же начинают говорить другие. Между словами ничего нет. Покой, о котором он упоминает и к которому стремится, был бы не чем иным, как свободой от слов. Однако ее нигде нет. Все, что ему является, тут же сообщается в словах. Как вредоносные, так и излечивающие лучи одарены языком и так же, как он сам, принуждены им пользоваться. «Не забывайте, что лучи должны говорить!» Невозможно преувеличить значение слов для параноика. Они повсюду как бесчисленные мелкие насекомые, они повсюду как оклик часового. Они сплачиваются в мировой порядок, вне которого не остается ничего. Пожалуй, самая крайняя тенденция паранойи – это полное схватывание мира словами, как будто бы язык – это кулак, а в нем зажат мир.
Это кулак, который никогда уже не разожмется. Но как ему удается замкнуть в себе мир? Здесь надо указать на манию каузальности, когда каузальность становится самоцелью, что в подобном масштабе можно наблюдать еще только у философов. Ничто не происходит без причины, надо только соответствующим образом поставить вопрос. Причина всегда отыщется. Все неизвестное сведется к известному. Когда подступит нечто странное, оно будет разоблачено как кем-то инспирированное. За маской нового всегда откроется старое, надо только уметь сорвать ее недрогнувшей рукой. Обоснование становится страстью, находящей себе выражение по любому поводу. Шребер вполне отчетливо сознает этот аспект принудительного мышления. В то время как описанные выше процессы – предмет его горьких жалоб, страсть к обоснованию он считает «своего рода возмещением за случившуюся с ним беду». К начатым предложениям, которые «внедрены» в его нервы, особенно часто принадлежат союзы и обстоятельственные обороты, выражающие именно каузальные отношения: «потому только…», «потому, что…», «потому, что я…», «а поэтому…» Их, как и другие, он обязан завершать, это значит, и они выполняют ту же функцию принуждения.
«Но они заставляют меня задумываться о многих вещах, на какие люди обычно вовсе не обращают внимания, и поэтому способствуют углублению моего мышления».
Своей манией обоснования Шребер весьма доволен. Он ей сильно радуется, ищет аргументы для ее оправдания. Лишь изначальный акт творения он оставил Богу. Все остальное он соединил выкованной им самим цепью причин и тем самым овладел миром.
Но не всегда эта мания обоснования столь разумна. Шребер встречает человека, которого часто видел раньше, и с первого взгляда узнает, что это «герр Шнайдер». Это человек, который не притворяется, который выглядит таким же безвредным, каким является и слывет. Но Шреберу этого простого узнавания недостаточно. Он хочет, чтобы за просто герром Шнайдером крылось что-то еще, и с трудом соглашается, что перед ним герр Шнайдер и ничего более. Шребер привык к разоблачениям, срываниям масок: там, где разоблачать нечего, он теряет почву под ногами. Процесс срывания масок и разоблачения для параноика – и не только для него – один из фундаментальных процессов. На его основе возникает и каузальная мания, ибо все причины сводятся в конечном счете к персонам. Здесь, пожалуй, самое время пристальнее рассмотреть процессы срывания масок, о которых уже не раз заходила речь в этой книге.
Каждый, конечно, попадал в ситуации, когда где-нибудь, скажем, на улице среди толпы, вдруг мелькало знакомое лицо. Но оказывалось, что это ошибка: при ближайшем рассмотрении выяснялось, что этого якобы знакомого ты не встречал и не видал никогда в жизни. Как правило, над причинами ошибки никто особо голову не ломает. Какая-нибудь случайная черта сходства, поворот головы, осанка, волосы – потому и обознался, все ясно. Но наступает время, когда ложные узнавания вдруг начинают умножаться. Какой-то один конкретный человек начинает являться повсюду. Он стоит у входа в пивную, куда собираешься завернуть, маячит на людном перекрестке. Он выныривает несколько раз на дню; разумеется, это человек, который тебя весьма занимает, которого любишь или, что бывает еще чаще, ненавидишь. Прекрасно известно, что он переехал в другой город, вообще уехал за океан, и все равно узнавания продолжаются. Ошибка воспроизводится, избавиться от нее не удается. Ясно, что ты хочешь узнавать этого человека за другими лицами. Другие воспринимаются тобой как обман, за которым скрывается подлинное. Обманываешься относительно многих и за всеми обнаруживаешь одного. Будто бы какая-то заноза не оставляет тебя в покое: срываешь, как маски, сотни лиц, чтобы за ними обнаружилось то, которое тебе нужно. Если попробовать определить различие между одним и сотней, придется сказать: эта сотня – чужие, а это единственное – знакомо. Словно бы человек готов узнать только знакомое. Но оно скрывается, и его приходится отыскивать в чужом.
У параноика этот процесс выступает в концентрированной и обостренной форме. Сам он страдает недостаточностью превращения, которая излучается его персоной – во всем неизменнейшей из неизменного – и обволакивает весь мир. Даже на самом деле различное он пытается счесть одним и тем же. Врага он умеет раскусить во всех его многобразных проявлениях. Какую бы маску он ни сорвал, за ней всегда скрывается враг. Из-за тайны, скрывающейся повсюду, из-за необходимости срывать маски все для него становится маской. Обмануть его не удается, он видит насквозь: многое есть один. По мере закостеневания его системы в мире становится все меньше и меньше признаваемых фигур, продолжает существовать лишь то, что участвует в игре его безумия. Все обосновывается на один и тот же манер и обосновывается до самой последней основы. В конце концов остается только он и то, чем он владеет.
По сути дела, речь здесь идет о процессе, противоположном превращению. Разоблачение и срывание масок вполне можно определить как обратное превращение. Кто-то насильственным образом возвращен к самому себе, втиснут обратно в ту позицию, в то положение, которое сочтено было не просто подходящим, но подлинным, естественным его положением. Тот, кто проводит обратное превращение, сначала выступает как зритель: все начинается с наблюдения за превращениями людей друг в друга. Некоторое время он, возможно, присматривается к игре масок, хотя и относится к этому неодобрительно, удовольствия она ему не доставляет. Вдруг он выкрикивает «Стоп!», и оживленный процесс застопоривается. Потом следует команда «Долой маски!», и каждый мгновенно оказывается тем, кто он есть на самом деле. После этого дальнейшие превращения запрещены. Представлению конец. Маски стали прозрачными. Этот процесс обратного превращения редко выступает в чистом виде потому, что чаще всего он окрашен тонами враждебности. Маски ставят себе целью обмануть параноика. Их превращения – не просто игра, в них имеется интерес. Сохранение тайны им важнее всего прочего. Зачем все это, чем они притворяются, в конечном счете не важно, важно, что они хотят остаться неузнанными. Контратака окруженного, приводящая к срыванию масок, разяща и эффектна, она столь стремительна и впечатляюща, что легко забыть, что же предшествовало превращению.
«Памятные записки» Шребера подводят здесь вплотную к сути дела. Он вспоминает начало болезни, «святое время», когда его состояние еще не стабилизировалось. В первый год он был временно – на одну-две недели – помещен в маленькую частную лечебницу, которую по подсказке голосов называл «Чертовой кухней». То было время, как он говорит, «лихих проделок». Его мания еще не вызрела, не окрепла; он пережил там множество превращений и разоблачений, которые, пожалуй, лучше всего иллюстрируют наши заметки.
«Дни я проводил в основном в общей гостиной, через которую в обоих направлениях шел поток других, мнимых пациентов больницы. Кажется, специально для надзора за мной был приставлен служитель, в котором я по случайному, может быть, сходству признал курьера Высшего земельного суда, который во время моей работы в Дрездене доставлял мне бумаги на дом. У него, кстати, была привычка примеривать части моего платья. Под видом главного врача лечебницы являлся иногда, в основном по вечерам, некий господин, который опять же напомнил мне доктора медицины О., которого я консультировал в Дрездене… В сад при больнице я вышел погулять только один раз. Там мне встретились несколько дам, среди них госпожа пасторша В. из Фр. и моя собственная мать, а также несколько господ, среди которых советник Высшего земельного суда К. из Дрездена, правда, с неестественно увеличенной головой. Явление подобных сходств в двух или трех случаях я мог бы счесть вполне нормальным, но удивляло то, что практически все пациенты в больнице, то есть несколько дюжин людей, имели в облике черты моих близких». В качестве пациентов появлялись «совершенно авантюрные фигуры вроде измазанных сажей типов в полотняных пиджаках… Они появлялись в гостиной один за другим совершенно беззвучно и так же беззвучно удалялись, казалось бы, совершенно не замечая друг друга. При этом я неоднократно был свидетелем того, как некоторые из них во время пребывания в гостиной обменивались головами, то есть они, не покидая комнаты и непосредственно на моих глазах, вдруг начинали расхаживать с другими головами».
«Количество пациентов, которых я то одновременно, то последовательно видел в загоне (так он называл место на дворе, куда выходили подышать воздухом) и в гостиной, не стояло ни в какой связи с вместимостью лечебницы. По моему убеждению, эти сорок или пятьдесят человек, которые вместе со мной появлялись в загоне, а потом по сигналу окончания прогулки устремлялись к дверям дома, просто не сумели бы найти здесь себе достаточно мест для ночевки… Первый этаж просто кишел человеческими фигурами».
Из фигур в загоне он вспоминает двоюродного брата жены, покончившего с собой еще в 1887 г., старшего прокурора Б., постоянно застывавшего в преданно склоненной, как бы просительной позе. Среди узнанных им были и тайный советник, президент сената, еще один советник земельного суда, адвокат из Лейпцига – друг его юности, его племянник Фриц, а также случайный знакомый из Варнемюнде. Своего тестя он как-то увидел из окна на дорожке, ведущей к лечебнице.
«Я не раз замечал, как сразу несколько человек, а однажды даже несколько дам, пересекали гостиную и входили в угловую комнату, где им затем полагалось исчезнуть. Я также несколько раз слышал своеобразный хрип, сопровождавший исчезновенье наспех подделанных людей.
«Достойны удивления были не только человеческие фигуры, но и неодушевленные предметы. Сколь скептически ни стараюсь я сейчас отнестись к своим воспоминаниям, не могу все же стереть из памяти впечатления, произведенного тем, что предметы одежды на людях, мной наблюдаемых, или еда на моей тарелке во время обеда превращались во что-то другое (например, свиная отбивная в телячью и наоборот)».
В этих описаниях многое заслуживает внимания. Людей там гораздо больше, чем в действительности может поместиться, они собраны все вместе в загоне. Само это выражение показывает, что вместе с ними он чувствует себя униженным до животного состояния; это самое близкое к массовому переживание, которое у него можно обнаружить. Однако «загоном» для пациентов оно, естественно, не исчерпывается. Игру превращений он описывает очень точно, подходя к ней критически, но без выраженной враждебности. Превращения испытывают даже платье и пища. Больше всего его занимают узнавания. Всякий, кто появляется, – по сути, некто другой, кого он раньше хорошо знал. Он заботится о том, чтобы не было незнакомцев. Но все эти разоблачения носят относительно доброжелательный характер. Только о старшем надзирателе в одном месте, которое я здесь не привел, говорится с ненавистью. Он узнает многих и очень разных людей, не ограничиваясь узким кругом избранных. Вместо того чтобы лишиться масок, люди иногда меняются головами – более забавный и великодушный способ разоблачения трудно изобрести!
Но переживания Шребера далеко не всегда имели такой ободряющий и даже освобождающий характер. Видения иного рода, которые в «святое время» посещали его гораздо чаще, приводят, как я полагаю, прямо к первичной ситуации паранойи.
Чувство окруженности вражьей стаей, которая вся нацеливается на одного, – это коренная эмоция паранойи. Яснее всего она проявляется в галлюцинациях, когда больной со всех сторон видит глаза, которые вперяются только в него, и в этом чувствуется явная угроза. Твари, которым принадлежат глаза, намерены мстить. Он давно уже безнаказанно злоупотреблял по отношению к ним своей властью: если это животные, он их безжалостно истреблял, ставя на грань полного уничтожения, и вот вдруг они восстали все против него одного. Эта первичная ситуация паранойи безошибочно и однозначно узнается в охотничьих легендах многих народов.
Не всегда эти звери сохраняют образ, в котором они выступают добычей для людей. Они превращаются в опасных тварей, перед которыми человек всегда испытывал страх: когда они его преследуют, заполняют комнату, вваливаются в постель, ужас его достигает максимума. Самому Шреберу казалось, что по ночам его преследуют медведи.
Очень часто он убегал из постели и в ночной рубашке проводил ночь на пороге спальни. Руки, которыми он упирался в пол позади себя, иногда чувствительно заламывались ему за спину медведеобразными фигурами – черными медведями. Другие черные медведи, большие и маленькие, с горящими глазами сидели вокруг, глядя на него. Его постель превращалась в «белых медведей». Вечерами, когда он еще не спал, на деревьях больничного сада сидели кошки с горящими глазами.
Но звериными стаями дело не ограничивалось. Шреберовский архивраг профессор Флехсиг самым коварным и опасным образом сумел натравить на него небесные стаи. Речь шла о совершенно особом явлении, которое Шребер окрестил делением душ.
Душа Флехсига разделилась на множество частей, которые заблокировали весь небесный свод так, что сквозь него не могли проникнуть божественные лучи. Нервы, перекрывшие небо, стали для лучей механическим препятствием, которое те не могли преодолеть. Небесный свод оказался вроде крепости, охраняемой от вражеского войска валами и рвами. Флехсиговская душа расщепилась для этого на множество частей: одно время их насчитывалось от сорока до шестидесяти, многие были очень маленькими.
Похоже, что потом и другие «проверенные души» начали делиться по примеру флехсиговской: их становилось все больше, и существовали они, как это полагается настоящей стае, только для преследования и нападения. Большая их часть с самого начала стала осуществлять не что иное, как обходной маневр, цель которого состояла в том, чтобы атаковать беззаботно струящиеся божественные лучи с тыла и принудить их к сдаче. Множество этих «частей проверенных душ» досадило, в конце концов, даже божественному всемогуществу. Уже после того, как Шреберу удалось притянуть многие из них к себе, божественное всемогущество учинило на них настоящую облаву.
В этом «делении душ», возможно, отразилось размножение клеток делением, конечно же, известное Шреберу. Но применение возникающих таким образом множеств в качестве небесных стай – это исключительно продукт его мании. Невозможно представить себе значение вражеских стай для структуры паранойи яснее, чем на этом примере.
Сложное и неоднозначное отношение Шребера к Богу, Богова «политика душ», жертвой которой он себя чувствовал, не помешали ему пережить всемогущество, так сказать, извне и в целостности как сияние. За все годы болезни это переживание посетило его только в течение нескольких следовавших друг за другом дней и ночей, исключительность и ценность этого явления им ясно осознавалась.
Бог явился в одну из таких ночей. Сияющий образ его лучей Шребер воспринимал – в это время он лежал в постели – внутренним духовным оком. Одновременно он услышал голос. Это было не тихое бормотанье, но мощный бас, от которого зазвенели окна шреберовской спальни.
Днем после этого он увидел Бога телесным зрением. Это было солнце, но не такое, как всегда, а окруженное серебряным сиянием моря лучей, покрывающего седьмую или восьмую часть неба. Его так поразило великолепие этой картины, что он робел и пытался отвести взгляд в сторону. И сияющее солнце говорило с ним.
Не только в Боге, но и в себе самом узревал он иногда такое же сияние; учитывая его значимость и близкие отношения с Богом, этому не следует удивляться. «Моя голова вследствие массового притока лучей иногда оказывалась окруженной световым сиянием вроде того нимба, что воспроизводится на изображениях Христа, только гораздо богаче и ярче: так называемой лучистой короной».
Этот священный аспект власти в другом месте изображен Шребером еще сильнее. В период неподвижности, которым мы теперь займемся, он выразился с максимальной полнотой.
Внешне жизнь, которую он вел в это время, была до ужаса монотонной. Дважды в день совершалась прогулка в саду. Все же остальное время дня он неподвижно сидел на стуле возле стола и даже не подходил к окну. Даже в саду он охотнее всего сидел на одном месте. Такую абсолютную пассивность он рассматривал вроде бы как религиозный обет.
Это представление было порождено голосами, говорящими в нем. «Ни малейшего движения!» – повторяли они вновь и вновь. Он объяснял себе это требование тем, что Бог не приучен к общению с живыми людьми. Он ведь привык иметь дело с трупами. Поэтому Шреберу и было поставлено такое наглое требование: все время вести себя как труп.
Неподвижность была условием его самосохранения, но в то же время и долгом по отношению к Богу: она способствовала выходу из того трудного положения, куда его загнали «проверенные души». «Я понял, что потеря лучей становилась больше, когда я чаще двигался туда и сюда и даже когда моя комната продувалась сквозняком. Со священным трепетом, который я тогда испытывал по отношению к божественным лучам, и при незнании того, действительно ли есть вечность, или же они могут в один прекрасный миг исчезнуть, я счел своей задачей противодействовать, насколько это в моих силах, расточению лучей». Ему казалось легче притягивать к себе проверенные души и давать им исчезнуть в его теле, если это тело находилось в покое. Только так можно было восстановить единодержавие Бога в небесах. Так он принял на себя чудовищный обет в течение многих недель и месяцев воздерживаться от любого телесного движения. Так как исчезновения проверенных душ скорее всего следовало ожидать во сне, ночами он даже не осмеливался повернуться в постели.
Это окостенение Шребера в течение недель и месяцев – едва ли не самое удивительное из всего, им рассказанного. Его мотивация двойственна. То, что он ради Бога должен был представлять из себя труп, для нашего европейского уха звучит даже неприятнее, чем оно есть на самом деле, главным образом из-за пуританского отношения к трупам. По нашим обычаям, от трупа надо как можно скорее избавиться. Никакой особой роли ему не придается, его не стараются сохранить, остановив порчу. Его наскоро подчищают, ставят напоказ, затем доступ к нему уже невозможен. При всей роскоши похорон сам труп не является публике – это церемония запрятывания и сокрытия. Чтобы понять Шребера, надо вспомнить о мумиях египтян, в которых как предмет забот и поклонения сохранялась личность трупа. Ради Бога Шребер в течение недель и месяцев представлял себя не трупом, а мумией, его собственное выражение здесь не совсем точно.
Второй мотив своей бездвижности – боязнь растратить божественные лучи – он разделяет с бесчисленным множеством распространившихся по всей Земле культур, в которых сложилось священное отношение к власти. Он воспринимает себя как сосуд, в котором постепенно скапливается божественная эссенция. Даже из-за малейшего движения что-то может выплеснуться, и потому он предпочитает не двигаться вовсе. Так властитель ощущает в себе власть, которой он заряжен, независимо от того, кажется ли она ему безличной субстанцией, которую надо сохранить, не разбазарив, или он действует по указанию некой высшей силы, ожидающей от него такого поведения в знак благоговения перед нею. В положении, которое кажется ему наилучшим для сохранения драгоценной субстанции, он будет медленно закостеневать; всякое отклонение опасно и может причинить много хлопот. По совести избегая отклонений и нарушений, он сохраняет свое состояние. Некоторые из этих позиций, повторяясь столетиями, сделались типическими.
Политическая структура многих народов имеет своим ядром жесткую и точно предписанную позицию единственного лица.
Так же и Шребера заботит народ, для которого он хотя и не король, но «национальный святой». На одном отдаленном небесном теле действительно была сделана попытка сотворить новое человечество «из Шреберова духа». Эти новые люди телесно были много меньше наших земных людей. Они достигли известной степени культурного развития и держали даже соответствующую их собственному размеру миниатюрную породу рогатого скота. Сам Шребер в качестве их «национального святого» стал предметом обожествления и почитания, так что его телесная позиция имела определенное значение для их веры.
Типический характер определенной позиции, которую надо понимать вполне конкретно и телесно, здесь проявляется с полной ясностью. Не только эти люди созданы из его духа, от его положения зависит их вера.
Как мы видели, разум Шребера в течение его болезни должен был переносить самые утонченные пытки. Но и напасти, которым подвергалось его тело, не поддаются никакому описанию. Вряд ли хоть одна часть тела осталась пощаженной. Ничто не было забыто или упущено лучами, до всего дошла своя очередь. Их воздействия происходили столь внезапно, что он воспринимал их как чудо.
Это были, например, явления, связанные с планами его превращения в женщину. Приняв их, он затем нисколько не сопротивлялся. Но трудно даже поверить, сколь многое произошло с ним кроме этого. В его легкие был внедрен легочный червь. Его реберные кости были временно размозжены. На место его здорового естественного желудка тот самый венский специалист по нервным болезням пересадил весьма неполноценный «еврейский желудок». Судьба его желудка вообще оказалась весьма причудливой. Некоторое время он вообще жил без желудка, объясняя служителям, что он не может есть, потому что у него отсутствует желудок. Когда он потом все-таки стал есть, пища проливалась сквозь дыру в животе на верхнюю часть бедер. Он привык к этому состоянию и вскоре совершенно беззаботно питался без всякого желудка. Пищевод и кишки часто разрывались или исчезали. Части гортани он неоднократно съедал вместе с пищей.
При помощи «маленьких человечков», которые проникли в его ноги, делались попытки выкачать его спинной мозг так, что во время прогулок в саду он легкими облачками вылетал из его рта. Часто он чувствовал, что его черепные кости стали гораздо тоньше. Когда он играл на пианино или писал, ему пытались парализовать пальцы. Некоторые души, принявшие облик мельчайших, не больше миллиметра, человечков, пробирались к его органам, включая внутренние, и творили там что хотели. Некоторые из них управляли открыванием и закрыванием его глаз: они располагались на надбровных дугах над глазами и при помощи тончайших паутинных нитей двигали вверх и вниз его веки, когда и как им хотелось. В больших количествах эти человечки тогда собирались у него на голове. Они устраивали там форменные гуляния, любопытствуя, лезли повсюду, особенно туда, где обнаруживались новые повреждения. Они даже принимали участие в его трапезах, урывая для себя мельчайшие доли из подаваемых ему блюд.
Путем внедрения болезненной костоеды в области пятки и на заду его хотели лишить возможности ходить и стоять, сидеть и лежать. В каком бы положении и чем бы он ни занимался, его не хотели оставить в покое: если он шел, его заставляли лечь, если лежал, гнали с постели. «То, что один-единственный оставшийся человек должен же все-таки где-то быть, этого лучи, кажется, не хотят понимать».
Из этих явлений можно вывести заключение о том, что делает их вообще возможными: это проницаемость его тела. Физикалистский принцип непроницаемости тела здесь недействителен. Точно так же, как он может проникать сквозь все, что угодно, даже сквозь тело Земли, так все остальное проникает сквозь него и играет с ним и в нем свои злые шутки. Он часто говорит о себе так, будто он – небесное тело, но при этом в своем собственном человеческом теле он не может быть уверен. Время его широчайшего распространения, когда он заявляет о своих притязаниях, как раз и есть время ощущения им своей собственной проницаемости. Мания величия и мания преследования в нем теснейшим образом слиты, и обе выражаются в его собственном теле.
То, что он жив вопреки всем напастям, приводит его к убеждению, что лучи ему не только вредят, но и исцеляют. Все нечистые вещества из его тела извлекаются при помощи лучей. Он может позволить себе вовсю наедаться без желудка. Лучи пробуждают в нем зародыши болезней, они же эти болезни устраняют.
Так возникает подозрение, что все преследующие его тело напасти предполагают его неуязвимость. Его тело как бы демонстрирует, что он может преодолеть буквально все. Чем больше ран и страданий, тем прочнее и надежнее его положение.
Шребер начинает сомневаться, смертен ли он вообще. Что такое самый сильный яд по сравнению с тем, что он перенес? Если он упадет в воду и захлебнется, то скорее всего оживет благодаря работе сердца и кровообращению. Если даже получит пулю в голову, то пораженные внутренние органы и кости восстановятся. В конце концов, он ведь долго жил без жизненно важных органов. И все снова отросло. Естественные болезни ему также не страшны. В результате многих сомнений и мук страстное желание быть неуязвимым переработалось в нем в сознание самоочевидного факта собственной неуязвимости.
На протяжении этого сочинения было показано, как переплетаются стремление к неуязвимости и жажда выживания. Параноик и здесь оказывается точной копией властителя. Различие между ними заключается только в позиции по отношению к внешнему миру. В своем внутреннем строении они тождественны. Параноик даже сильнее впечатляет, поскольку он довольствуется самим собой и отсутствие успеха во внешнем мире его не смущает. Мнение мира ему ничто, в своем безумии он в одиночку противостоит всему человечеству.
«Все, что происходит, – говорит Шребер, – соотнесено со мной. Для Бога я стал человеком как таковым или единственным человеком, вокруг которого все вертится, к которому должно быть сведено все происходящее и который со своей позиции должен соотнести с собой все, что есть».
Представление о том, что все другие люди погибли, что он остался фактически единственным человеком, а не только единственным, кого все касается, владело им, как мы знаем, долгие годы. Оно лишь постепенно перешло в более мягкую форму. Из единственного живущего он стал единственным, кто принимается в расчет. Нельзя уклониться от мысли, что каждой паранойей, как и каждой властью, управляет одно-единственное стремление: убрать всех с пути, чтобы остаться единственным, или – в более мягкой и чаще встречающейся форме – подчинить всех себе, чтобы стать единственным с их помощью.