Приказ к бегству, содержащий в себе угрозу смерти, предполагает, что тот, кто его отдает, и тот, кто его воспринимает, различаются по силам. Кто обращает другого в бегство, тот может его убить. Эта фундаментальная ситуация природы сложилась вследствие того, что многие виды животных питаются животными, а именно животными других видов, живут ими. Поэтому большинство представителей этих других видов чувствует исходящую от них угрозу и, подчиняясь их приказу – приказу чужака и врага, – устремляется в бегство.
Но то, что мы обыкновенно именуем приказом, разыгрывается меж людьми: господин приказывает рабу, мать приказывает ребенку. Приказ, каким мы его знаем, далеко ушел от своего биологического прообраза. Он одомашнился. Он применяется как в общесоциальных, так и в интимных контекстах человеческой жизни, в государстве играет не меньшую роль, чем в семье. Он выглядит здесь совсем иначе, чем изображенный нами приказ к бегству. Господин кличет раба, раб является, хотя знает, что получит приказ. Мать зовет ребенка, и ребенок не всегда убегает. Осыпанный приказами, в общем и целом он сохраняет доверчивость. Он всегда держится близко от матери и прибегает к ней. То же самое и с собакой: она рядом, готовая примчаться по свистку хозяина.
Как удалось одомашнить приказ? Как удалось обезвредить смертельную угрозу? Объяснение просто: в каждом из случаев практикуется нечто вроде подкупа. Хозяин дает еду рабу или собаке, мать кормит ребенка. Существо, состоящее в подчинении, привыкает получать пищу только из одних рук. Собака или раб получают пищу только из рук своего господина, никто другой не обязан их кормить, да, собственно, и не имеет права это делать. Отношение собственности состоит отчасти в том, что пища им приходит исключительно из рук хозяина. Ребенок же вообще не в состоянии сам себя прокормить. С самого начала он не может обойтись без материнской груди.
Между предоставлением пищи и приказом сложилась очень тесная связь. Она ярко проявляется в практике дрессировки животных. Сделав то, что от него требуется, животное получает сахар из рук дрессировщика. Одомашнивание приказа превратило приказ в обещание пищи. Вместо того чтобы обращать в бегство, грозя смертью, человек обещает то, что больше всего требуется каждому живому существу, и строго держит обещание. Вместо того чтобы служить пищей господину, вместо того чтобы быть съеденным, тот, кому отдан приказ, сам получает пищу.
Такая сублимация биологического приказа к бегству вырабатывает в людях и животных своеобразную способность к добровольному рабству, существующую в массе степеней и разновидностей. Но она не изменяет полностью сущность приказа. Угроза по-прежнему живет в каждом приказе. Она смягчена, но все равно за невыполнение приказа предусмотрены санкции, они могут быть очень строгими; самая строгая та, которая самая древняя, – смерть.
Приказ как стрела. Им выстреливают и попадают. Приказывающий целится, прежде чем выстрелить. Он хочет попасть приказом в кого-то определенного: стрела всегда точно направлена. Она торчит в ужаленном, который должен ее вытащить и адресовать следующему, чтобы освободиться от принесенной ею угрозы. Фактически процесс передачи приказа развертывается так, будто бы получивший приказ извлекает стрелу, натягивает собственный лук и выстреливает ею в следующего. Рана в его собственном теле заживает, хотя и оставляет шрам. У каждого шрама своя история – след именно этой, вполне определенной стрелы.
Но тот, кто ею выстрелил, то есть тот, кто отдал приказ, испытывает легкую отдачу. Речь идет, собственно, о душевной отдаче, которую он испытывает, видя, что попал в цель. Здесь аналогия с физической стрелой уже не поможет. Но тем важнее всмотреться в след, который оставляет удачный выстрел в удачливом стрелке.
Удовлетворение от исполненного, то есть успешно отданного приказа заслоняет обычно все остальное, что происходит со стрелком. В нем всегда налицо что-то вроде ощущения отдачи: то, что он делает, запечатлевается в нем самом, а не только в жертве. Множество отдач, скапливаясь, порождают страх. Это особого рода страх, возникающий из многократного повторения приказов, я называю его страхом перед приказом. Он почти отсутствует в том, кто лишь посылает приказы дальше, являясь передаточной инстанцией. Но он тем сильнее, чем ближе отдающий приказы к самому источнику приказов.
Нетрудно понять, как он возникает. Выстрел, убивший отдельное существо, не оставляет в стрелке ощущения опасности. Убитый ему не в силах повредить. Приказ же, который грозит смертью, но при этом не убивает, оставляет память об угрозе. Одни угрозы пусты, другие в самом деле действенны; именно последние никогда не забываются. Тот, кто бежал перед угрозой или поддался ей иначе, обязательно будет мстить. Он всегда мстил, как только наступал подходящий момент; тот, от кого исходила угроза, прекрасно это знает и все готов отдать, лишь бы сделать обращение невозможным.
Чувство опасности, заключающейся в том, что все, кому человек приказывал, грозя смертью, живы и помнят, опасности, в которой он вдруг окажется, если все, кому грозил, вдруг соединятся против него одного, – это глубоко запрятанное, смутное и неопределенное (ибо невозможно знать, когда память тех, кому грозил смертью, вдруг выплеснется в действие), это мучительное, непреходящее и ничем не вытесняемое чувство опасности я и называю страхом перед приказом.
Он сильнее всего в тех, кто стоит на самом верху. В источнике приказов, то есть в том, кто отдает приказы «из себя самого», ни от кого другого их не получая, кто их, так сказать, сам производит, – в том концентрация такого страха выше всего. Он, этот страх, может долго оставаться связанным и скрытым. Он может возрастать в течение жизни владыки и выплеснуться наружу как мания цезарей.