Книга: Из плена иллюзий
Назад: VIII. Индивидуальный и социальный характер
Дальше: X. Судьба обеих теорий

IX. Социальное бессознательное

Социальный характер, вынуждающий людей действовать и думать так, как они должны действовать и думать в интересах правильно функционирующего общества, – это лишь одна линия связи социальной структуры с идеями. Другой вид связи заключается в том, что каждое общество определяет, какие мысли и чувства следует допустить до уровня осознания, а какие – оставить бессознательными. Т. е. существует как социальный характер, так и «социальное бессознательное».

Говоря о «социальном бессознательном», я имею в виду области психики, вытесненные у большинства членов общества. Содержанием этих вытесненных элементов обычно является то, что данное общество не может позволить своим членам довести до осознания, если оно собирается и дальше успешно функционировать на основе собственных противоречий.

Термин «индивидуальное бессознательное», с которым имел дело Фрейд, относится к такому содержанию, которое индивид вытесняет, сообразуясь с индивидуальными обстоятельствами своей личной жизни. До некоторой степени Фрейд касается и «социального бессознательного», когда говорит о вытеснении инцестуозных стремлений, что характерно для всей цивилизации; но в клинической практике он имеет дело в основном с индивидуальным бессознательным, поэтому и большинство аналитиков недостаточно внимания уделяют «социальному бессознательному».

Прежде чем приступить к обсуждению «социального бессознательного», необходимо кратко воспроизвести развитую Фрейдом концепцию бессознательного и соответствующую ей концепцию в системе Маркса.

Воистину, нет более фундаментального открытия у Фрейда, чем бессознательное. Психоанализ можно определить как систему, основанную на признании того, что мы препятствуем осознанию наиболее значимых переживаний; что конфликт между бессознательной реальностью внутри нас и отрицанием этой реальности в нашем сознании часто приводит к неврозам и что невротические симптомы можно снять, а черты характера исправить, доведя бессознательное до осознания. Хотя Фрейд считал, что разоблачение бессознательного является наиболее важным средством лечения неврозов, его проницательность вышла далеко за рамки медицинских интересов. Он видел, насколько не соответствует действительности большая часть того, что мы думаем о себе, с каким постоянством мы заблуждаемся относительно самих себя и других; страстный интерес побуждал его прикоснуться к реальности, лежащей за пределами осознанных мыслей. Фрейд признавал, что большая часть того, что реально внутри нас, не осознается, а большая часть того, что осознается, нереально. Эта приверженность к поиску внутренней реальности привела к открытию нового измерения истины. Человек, не осведомленный о феномене бессознательного, убежден, что говорит правду, если говорит то, что знает. Фрейд же показал, что все мы более или менее заблуждаемся в вопросе об истине. Даже если мы искренни в том, что осознаем, не исключено, что мы продолжаем лгать в том смысле, что наше сознание «ошибочно»; в нем не представлены лежащие под ним внутри нас реальные переживания.

Фрейд начал с рассмотрения проблемы на индивидуальном уровне. Вот несколько первых попавшихся примеров: допустим, человек испытывает тайное удовольствие, рассматривая порнографические картинки. Он не допускает мысли о том, что ему это интересно; сознательно он убежден, что считает такие картинки вредными и что его обязанность – проследить, чтобы они нигде больше не фигурировали. Тем самым он постоянно имеет дело с порнографией, рассматривает такие картинки, что якобы составляет часть кампании против них, и тем удовлетворяет свое желание. Но его совесть совершенно чиста. Его действительные желания бессознательны, а то, что осознается, – это рационализация, полностью скрывающая то, чего он не хочет знать. Так он умудряется удовлетворить свое желание, не вступая в конфликт с моралью.

Другим примером мог бы стать отец, обладающий садистскими наклонностями, имеющий обыкновение наказывать своих детей и дурно обращаться с ними. Но он убежден, что бьет их потому, что это единственный способ научить их добру и предостеречь от свершения зла. Он не осознает, что испытывает садистское удовольствие, он осознает только рационализацию – свою идею об обязанности воспитывать детей и правильном методе их воспитания.

А вот еще один пример: политический лидер проводит политику, ведущую к войне. Возможно, им движет жажда славы и известности, однако он убежден, что его действия определяются исключительно патриотизмом и чувством ответственности за свою страну.

Во всех этих случаях скрытое бессознательное желание настолько хорошо рационализировано моральными соображениями, что оно оказывается не только тщательно укрыто ими, но эта самая рационализация, изобретенная человеком, поддерживает и даже подстрекает его. Пока жизнь течет нормально, такой человек никогда не обнаружит противоречия между реальностью своих желаний и вымыслом рационализаций и, стало быть, будет продолжать действовать в соответствии со своим желанием. Если бы кто-то сказал ему правду, т. е. упомянул бы о том, что за его ханжескими рационализациями скрываются его настоящие желания, каковые он крайне не одобряет, он бы искренне возмутился, посчитав, что его неправильно поняли и несправедливо обвинили.

Страстное нежелание признать существование вытесненного содержания Фрейд назвал «сопротивлением». Его сила примерно пропорциональна силе вытеснения.

Хотя любой вид переживаний, разумеется, может подвергнуться вытеснению, из теоретических представлений Фрейда следует, что наиболее сильному вытеснению подвергаются сексуальные стремления, не совместимые с нормами цивилизованного человека, и в первую очередь инцестуозные стремления. Но, по Фрейду, враждебные и агрессивные побуждения также вытесняются настолько, насколько они противоречат существующим нравам и сверх-Я. Каким бы ни было специфическое содержание вытесненных стремлений, с точки зрения Фрейда, они всегда представляют «теневую» сторону человека, антисоциальное, примитивное его оснащение, не подвергшееся сублимации и противоречащее тому, что считается достойным цивилизованного человека. Надо еще раз подчеркнуть, что, согласно фрейдовой концепции бессознательного, вытеснение означает, что не сам импульс, а осознание импульса не допускается. В случае с садистским импульсом, например, это означает, что я не осознаю своего желания причинять боль другим людям. Однако это вовсе не означает ни того, будто я действительно не причиняю боли другим людям, прикрываясь чувством долга, ни того, будто, причиняя боль другим людям, я не осознаю, что они страдают от моих действий. Вполне возможно, что импульс не дает о себе знать просто потому, что я не сумел ни помешать его осознанию, ни найти ему подходящую рационализацию. В этом случае импульс будет продолжать существовать, но вытеснение его из сознания приведет к тому, что его воздействие будет пресекаться. Как бы то ни было, вытеснение означает искажение сознания человека, но не устранение запрещенных импульсов. А это значит, что бессознательные силы загоняются внутрь и определяют человеческие поступки, действуя за его спиной.

Чем же, по мнению Фрейда, вызывается вытеснение? Мы уже говорили о том, что несовместимость этих импульсов с социальными и семейными нравами мешает им стать осознанными. Это положение относится к содержательной стороне вытеснения; но каков психологический механизм, с помощью которого осуществляется акт вытеснения? Согласно Фрейду, таким механизмом является страх. Наиболее ярким примером, который Фрейд использует в своей теории, служит вытеснение у мальчика кровосмесительного влечения к матери. Фрейд полагает, что маленький мальчик начинает бояться своего соперника – отца; особенно бояться того, что отец кастрирует его. Страх заставляет его вытеснять свои желания из сознания и помогает ему переориентировать свои желания в других направлениях, хотя полученные в первом сражении шрамы никогда полностью не исчезнут. И хотя «боязнь кастрации» – это простейший вид страха, приводящий к вытеснению, согласно Фрейду, есть и другие страхи, такие как оказаться нелюбимым, быть убитым или покинутым, – страхи, которые принуждают человека вытеснять свои глубочайшие желания с не меньшей силой, чем первичный страх кастрации.

Занимаясь психоанализом индивида, Фрейд упорно искал индивидуальные причины вытеснения, тем не менее было бы ошибкой полагать, будто его концепция вытеснения относится только к индивиду. Напротив, у Фрейдовой концепции вытеснения есть также и социальное измерение. Чем более высокой степени цивилизованности достигает общество, тем более несовместимыми оказываются инстинктивные желания с существующими социальными нормами и тем выше должна быть степень вытеснения. Рост цивилизованности, по Фрейду, означает усиление вытеснения. Но Фрейд никогда не выходил за пределы чисто количественного и механистического истолкования общества и не рассматривал ни особенностей структуры общества, ни их влияния на вытеснение.

Если силы, вызывающие вытеснение, столь могущественны, как же Фрейд надеялся сделать бессознательное сознательным, снять подавляющее воздействие с вытесненного? Хорошо известно, что именно этой цели и служит изобретенная им психоаналитическая процедура. Анализируя сновидения, занимаясь истолкованием «свободных ассоциаций», не прошедших внутреннюю цензуру, а также спонтанных мыслей пациента, Фрейд пытался прийти вместе с пациентом к пониманию того, чего пациент раньше не знал: его бессознательного.

Каковы были теоретические предпосылки использования анализа сновидений и свободных ассоциаций для открытия бессознательного?

Вне всяких сомнений, в первые годы своих психоаналитических изысканий Фрейд разделял традиционную рационалистическую убежденность в том, что знание интеллектуально и теоретично. Он думал, что достаточно объяснить пациенту, почему имели место некоторые обстоятельства, и сообщить ему, что именно обнаружил психоаналитик в его бессознательном. Предполагалось, что это интеллектуальное знание, именуемое «интерпретацией», вызовет изменения в пациенте. Но вскоре Фрейду и другим психоаналитикам пришлось признать правоту положения Спинозы о том, что интеллектуальное знание благоприятствует изменениям лишь настолько, насколько оно аффективно. Стало очевидным, что интеллектуальное знание как таковое никаких изменений не производит, за исключением разве что того, что благодаря интеллектуальному знанию о своих бессознательных стремлениях человек может лучше их контролировать, что является, однако, целью традиционной этики, а не психоанализа. До тех пор пока пациент остается в позиции обособленного самонаблюдателя, он не имеет дела со своим бессознательным, в лучшем случае лишь думает о нем, но не ощущает более широкой и глубокой реальности внутри себя. Обнаружение чьего-то бессознательного – это, конечно, не только интеллектуальный акт, но и эмоциональное переживание, которое вряд ли можно выразить словами, если вообще можно выразить. Это не означает, будто мышление и умозрение не могут предшествовать акту открытия: но акт открытия – это акт не мышления, а осознания или, лучше, просто видения. Осознать бывшие бессознательными переживания, мысли или чувства не значит думать о них, а усмотреть их, так же как осознавать, что ты дышишь, не значит думать об этом. Осознание бессознательного – это переживание, характеризующееся спонтанностью и внезапностью. Ваши глаза неожиданно открываются; и Вы сами, и весь мир предстают пред Вами в ином свете, с другой точки зрения. Пока длится переживание, оно обычно сопровождается заметной обеспокоенностью, после чего появляется новое ощущение силы. Процесс выявления бессознательного можно описать как ряд все расширяющихся, глубоко прочувствованных переживаний, превосходящих теоретическое, интеллектуальное знание.

Рассматривая вопрос о возможности превращения бессознательного в сознательное, особенно важно понять, какие факторы мешают этому процессу. Существует множество факторов, затрудняющих проникновение в бессознательное. Это косность мысли, отсутствие должной ориентации, безнадежность, отсутствие какой-либо возможности изменить реальные условия и пр. Однако нет, пожалуй, ни одного фактора, несущего большую ответственность за трудности в превращении бессознательного в осознанное, чем механизм, который Фрейд назвал «сопротивлением».

Что же такое «сопротивление»? Как и многие другие открытия, оно настолько просто, что каждый может сказать, будто любой мог бы его сделать; тем не менее, чтобы распознать его, потребовался великий первооткрыватель. Возьмем пример. Вашему другу предстоит поездка, которой он просто боится. Вы знаете, что он боится, его жена знает об этом, все об этом знают, кроме него самого. В первый день он заявляет, что плохо себя чувствует, на следующий день – что нет необходимости в такой поездке, еще через день – что есть лучшие, чем поездка, способы достигнуть того же самого результата, еще через день – что Ваши настойчивые напоминания о поездке похожи на попытку оказать на него давление, а поскольку он не хочет, чтобы на него давили, он никуда не поедет, и так далее, пока он не скажет, что уже слишком поздно отправляться в путь, а поэтому нет смысла думать об этом и дальше. Если Вы, однако, в самой тактичной форме упомянете, что он, возможно, не хочет ехать, потому что боится, Вы столкнетесь не просто с отрицанием, а скорее всего с неистовым шквалом протестов и обвинений, который в конечном счете побудит Вас извиниться или – если Вы не хотите потерять его дружбу – даже заявить, что Вы никогда не собирались говорить, будто он боится, и закончить свою речь внушительной фразой о его храбрости.

Что же произошло? Реальным мотивом нежелания ехать является страх. (В данном случае не важно, чего он боится; достаточно того, что его страху можно найти объективное оправдание или просто представить себе его причину.) Страх этот бессознателен. Однако Ваш друг должен подобрать «разумное» объяснение своему нежеланию ехать, т. е. «рационализацию». Он может ежедневно изобретать новые виды рационализации (каждый, кто пытался бросить курить, знает, как легко даются рационализации) или, наоборот, настаивать на одном. Фактически не имеет значения, годится ли рационализация как таковая; важно то, что она не является ни эффективным, ни достаточным основанием для его отказа ехать. Самое поразительное, однако, в том, с каким неистовством он реагирует на Ваше упоминание о подлинном мотиве его поведения, насколько сильно его сопротивление. Разве не следовало бы нам ожидать, что он будет доволен этим замечанием и благодарен нам за него, поскольку оно дает ему возможность овладеть подлинным мотивом своего нежелания? Но как бы мы ни представляли себе, что он должен был бы почувствовать, факт тот, что он этого не чувствует. Он просто не может вынести мысли о том, что он боится. Но почему? Есть несколько возможных объяснений. Возможно, его нарциссический образ самого себя исключает страх, и, если этот образ нарушить, его нарциссическое самолюбование оказалось бы под угрозой, а вслед за ним чувства самоценности и безопасности. Или, может быть, его сверх-Я, усвоенные им моральные представления о том, что хорошо и что плохо, сложились так, что в них резко осуждались страх и трусость; поэтому признать наличие страха означало бы для него признать, что он нарушил моральные нормы. Или, возможно, он испытывает потребность сохранить для своих друзей представление о себе, как о человеке, которому неведом страх, потому что он настолько неуверен в их дружбе, что опасается, как бы они не перестали его любить, если узнают, что он боится. Любой из этих доводов может сработать, но почему это так? В первом случае ответ заключается в том, то его чувство самотождественности связано с этими образами. Если они «неистинны», кто же он тогда? Что есть истина? Каково его место в мире? Раз уж встают подобные вопросы, человек чувствует серьезную угрозу: он утратил привычную систему ориентации и вместе с ней – уверенность. Пробудившееся беспокойство – это не только боязнь чего-то особенного, вроде угрозы гениталиям или жизни и пр., как его рассматривал Фрейд; помимо этого оно вызвано еще и угрозой самотождественности человека. Сопротивление – это попытка защититься от испуга, который можно сравнить с испугом при небольшом землетрясении: ничего надежного, все колеблется; я не знаю, ни кто я, ни где я. В самом деле это переживание сродни некоторому умопомрачению, из-за которого в тот момент – даже если он длится всего лишь несколько секунд – становится в высшей степени не по себе.

О сопротивлении и страхах позже еще будет сказано, но сначала нам надо вернуться к обсуждению еще кое-каких аспектов бессознательного.

В психоаналитической терминологии, ставшей теперь очень популярной, термином «бессознательное» пользуются, чтобы обозначить место внутри человека, нечто вроде подвала в доме. Эта мысль подкрепляется известным Фрейдовым делением личности на три части: Ид (Оно), Эго (Я) и супер-Эго (сверх-Я). Ид (Оно) представляет собой совокупность инстинктивных желаний и в то же время, поскольку большая часть их не допускается до уровня осознания, его можно отождествить с «бессознательным». Эго (Я), представляющее оформленную часть личности, насколько она охватывает действительность и осуществляет реалистическую оценку ее, по крайней мере в том, что относится к выживанию, можно считать выражением «сознания». Супер-Эго (сверх-Я), усвоенные отцовские (или общественные) требования и запреты, может быть и осознанным, и бессознательным, поэтому его нельзя отождествлять ни с бессознательным, ни с сознанием соответственно. Топографическое использование понятия «бессознательное» стимулировалось в дальнейшем основной тенденцией нашего времени мыслить категориями обладания, о чем речь еще впереди. Люди говорят, что у них бессонница, вместо того чтобы сказать, что они плохо спят, или что у них проблема депрессии, вместо того чтобы сказать, что они подавлены; они говорят, что имеют машину, дом, ребенка точно так же, как о том, что у них есть проблема, чувство, психоаналитик и – бессознательное. Вот почему столь многие сегодня предпочитают говорить о «подсознательном»; им кажется более ясным представить себе место, нежели функцию; но если я могу сказать, что действую бессознательно в чем-то, то нельзя сказать: «Я действую под сознательно».

Другая трудность фрейдовой концепции бессознательного состоит в том, что в ней прослеживается тенденция отождествлять некоторое содержание, т. е. инстинктивные стремления Ид с определенным состоянием осознанности или неосознанности, т. е. с бессознательным, хотя Фрейд позаботился о том, чтобы развести понятия бессознательного и Ид. Не следует упускать из виду то обстоятельство, что здесь мы имеем дело с двумя совершенно разными понятиями: одно связано с некоторым набором инстинктивных импульсов, другое – с определенным состоянием восприятия – неосознаваемостью или осознаваемостью. Так уж случилось, что обычный человек в нашем обществе не осознает некоторых инстинктивных потребностей. Зато каннибал прекрасно осознает свое желание вобрать в себя другое человеческое существо; человек с расстроенной психикой прекрасно осознает то или иное архаическое желание, как, впрочем, и большинство из нас в сновидениях. Что такое бессознательное, станет более ясным, если мы последовательно проведем разграничение между представлениями об архаическом содержании психики, с одной стороны, и о состоянии неосознаваемости, бессознательности – с другой.

Термин «бессознательное» – это в сущности мистификация (хотя его можно использовать из соображений удобства, что я, грешный, и делаю на этих страницах). Нет такой вещи, как бессознательное; есть только переживания, осознаваемые нами или не осознаваемые, т. е. остающиеся для нас бессознательными. Если я ненавижу человека, потому что боюсь его, и если я осознаю свою ненависть, но не страх, то можно сказать, что моя ненависть осознана, а страх бессознателен; но это не значит, будто мой страх покоится в загадочном месте под названием «бессознательное».

Но мы вытесняем не только сексуальные импульсы или аффекты вроде ненависти и страха; мы не допускаем до осознания и то, что могло бы вступить в противоречие с идеями и интересами, которые мы не хотели бы ставить под угрозу. Хорошие примеры такого рода вытеснения предлагает нам сфера международных отношений. Мы находим здесь много случаев вытеснения общеизвестного из памяти. Как простой человек, так и политический деятель благополучно забывают те факты, которые не укладываются в их политическое мышление. Например, весной 1961 г., обсуждая берлинский вопрос с очень умным и знающим корреспондентом, я упомянул о том, что, по-моему, мы дали Хрущеву основание считать, будто склоняемся к компромиссу в Берлинском вопросе при соблюдении условий, которые обсуждались в 1959 г. на конференции министров иностранных дел в Женеве: о символическом сокращении вооруженных сил и о прекращении антикоммунистической пропаганды из Западного Берлина. Корреспондент стал настаивать на том, что подобной конференции никогда не было, как не было и обсуждения подобных условий. Он совершенно вытеснил из сознания то, что знал двумя годами раньше.

Вытеснение не всегда бывает столь радикальным, как в данном случае. Так, вытеснение «потенциально известного» факта встречается чаще, чем вытеснение факта хорошо известного. Примером такого механизма служит то, что миллионы немцев, включая многих ведущих политиков и генералов, заявляли, будто они не знали о наиболее страшных зверствах нацистов. Рядовые американцы склонны были подозревать (я говорю «были», поскольку во время написания этой книги немцы – уже наши ближайшие союзники, поэтому все представляется в ином свете, чем это было в то время, когда немцы еще были нашими врагами), что они, должно быть, лгут, потому что вряд ли они могли не видеть того, что у них перед глазами. Те, кто так говорит, забывают, однако, человеческую способность не замечать того, что ему не хочется замечать, стало быть, что он может искренне отрицать нечто такое, что он знал бы, если бы только захотел узнать. (Г. С. Салливан ввел очень удачное обозначение этого явления: «избирательная невнимательность».)

Другая форма вытеснения заключается в том, что одни аспекты события запоминаются, а другие забываются. Когда сегодня говорят о политике «умиротворения» в 30-е годы, то вспоминают о том, что Англия и Франция, опасаясь перевооружившейся Германии, старались удовлетворить требования Гитлера в надежде, что эти уступки побудят его не требовать больше. При этом забывается, однако, что консервативное правительство Англии, будь то правительство Болдуина или Чемберлена, симпатизировало нацистской Германии, как, впрочем, и Италии Муссолини. Если бы не эти симпатии, разве нельзя было остановить милитаризацию Германии задолго до того, как возникла необходимость в умиротворении. Официальное негодование по поводу идеологии нацизма явилось результатом политического раскола, а не его причиной.

Еще одна разновидность вытеснения состоит в том, что вытеснению подвергается не сам факт, а его эмоциональное или моральное значение. На войне, к примеру, жестокости, совершенные врагом, рассматриваются как очередное подтверждение его дьявольской порочности; те же самые или им подобные действия, совершенные своей стороной, воспринимаются как достойные сожаления, хотя и вполне понятные реакции; не говоря уж о большинстве людей, считающих вражеские действия ужасными, тогда как о тех же действиях, совершенных их собственной стороной, они не только не сожалеют, но находят им полное оправдание.

Подведем итог: центральным звеном мысли Фрейда было то, что человеческая субъективность в действительности определяется объективными факторами – по крайней мере объективными по отношению к сознанию человека, – факторами, которые, действуя за спиной людей, детерминируют их мысли и чувства, а косвенно – и поступки. Человек, так гордящийся тем, что он свободен мыслить и выбирать, в действительности является марионеткой, движимой с помощью нитей, находящихся над ним и за ним, которыми, в свою очередь, управляют силы, неведомые его сознанию. Чтобы создать самому себе иллюзию, будто он действует по доброй воле, человек изобретает рационализации, обеспечивающие видимость, будто он делает то, что считает нужным, поскольку решил так поступить в силу разумных или моральных оснований.

Но Фрейд не остановился на фаталистической ноте, утверждающей совершенную беспомощность человека в противодействии детерминирующим его силам. Он исходил из того, что человек может осознать действующие за его спиной силы и что, осознавая их, он расширяет сферу свободы и способен превратиться из беспомощной игрушки, движимой бессознательными силами, в самоосознающего и свободного человека, самостоятельно определяющего свою судьбу. Эту цель Фрейд выразил такими словами: «На месте Ид (Оно) должно быть Эго (Я)».

Учение о бессознательных силах, определяющих сознание человека и совершаемый им выбор, имеет давнюю традицию в западной мысли, восходящую к XVII в. Спиноза был первым мыслителем, разработавшим четкое представление о бессознательном. Он полагал, что люди «осознают свое желание, но не ведают причин, детермиировавших это желание». Другими словами, обычный человек несвободен, но живет с иллюзией свободы, поскольку им движут не осознаваемые им причины. Для Спинозы само существование бессознательной мотивации составляет основу человеческой зависимости. Но он на этом не останавливается. Достижение свободы, с точки зрения Спинозы, базировалось на всевозрастающем осознании действительного положения вещей как внутри человека, так и вне его.

Идея бессознательной мотивации в совершенно ином контексте была выражена А. Смитом, писавшим, что экономический человек «ведом невидимой рукой, чтобы содействовать достижению цели, не входившей в его намерения».

И снова в другом контексте мы находим представление о бессознательном в известном высказывании Ницше: «Я это сделал», – говорит моя память. «Я не мог этого сделать», – говорит моя гордость и остается непреклонной. В конце концов память уступает».

Впрочем, общее направление мысли, связанной с открытием объективных факторов, детерминирующих человеческое сознание и поведение, следует рассматривать как часть общей тенденции к рациональному и научному охвату реальности, – тенденции, характерной для западной мысли с конца средневековья. Средневековый мир был хорошо упорядочен и казался безопасным. Человек был сотворен Богом и находился под его неусыпным надзором; человеческий мир представлялся центром мироздания; человеческое сознание считалось последней несомненной духовной сущностью, подобно тому как атом признавался мельчайшей неделимой физической сущностью. И вот за каких-нибудь несколько столетий этот мир разлетелся вдребезги. Земля перестала быть центром вселенной; человек был признан продуктом эволюционного развития, ведущего начало с наиболее примитивных форм жизни; физический мир вышел за пределы всех понятий о времени и пространстве, казавшихся такими стабильными даже предыдущему поколению, а сознание было признано инструментом для сокрытия мыслей вместо того, чтобы быть бастионом истины.

Маркс был тем автором, который, помимо Спинозы до него и Фрейда после него, внес наиболее значительный вклад в опровержение представления о доминирующем положении сознания. Вероятно, он находился под влиянием Спинозы, чью «Этику» он изучил основательно. Важнее то, что решающее воздействие на мысль Маркса оказала гегелевская философия истории, включавшая в себя представление о том, что человек, сам того не подозревая, является орудием истории. По Гегелю, именно «хитрость разума» заставляет человека быть представителем абсолютной идеи, хотя субъективно он руководствуется осознанными целями и индивидуальными страстями. В философии Гегеля отдельный человек с его сознанием – это марионетка на подмостках истории, а Идея (Бог) дергает ее за ниточки.

Спустившись с небес гегелевской Идеи к земной человеческой деятельности, Маркс сумел дать гораздо более конкретное и точное объяснение тому, как функционирует человеческое сознание и какие объективные факторы влияют на него.

В «Немецкой идеологии» Маркс писал: «Не сознание определяет жизнь, а жизнь определяет сознание», – и в этом положении он усматривает решающее различие между взглядами Гегеля и своими собственными. «Не сознание людей, – писал Маркс позже, – определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание». Хотя человек верит, что идеи формируют социальную обстановку, в действительности все наоборот: социальная реальность формирует мысль. «Производство идей, – писал Маркс, – представлений, сознания первоначально непосредственно вплетено в материальную деятельность и в материальное общение людей, в язык реальной жизни. Образование представлений, мышление, духовное общение людей являются здесь еще непосредственным порождением материального отношения людей. То же самое относится к духовному производству, как оно проявляется в языке политики, законов, морали, религии, метафизики и т. д. того или другого народа. Люди являются производителями своих представлений, идей и т. д., – но речь идет о действительных, действующих людях, обусловленных определенным развитием их производительных сил и – соответствующим этому развитию – общением, вплоть до его отдаленнейших форм. Сознание [das Bewusstsein] никогда не может быть чем-либо иным, как осознанным бытием [das bewusste Sein], а бытие людей есть реальный процесс их жизни. Если во всей идеологии люди и их отношения оказываются поставленными на голову, словно в камере-обскуре, то и это явление точно так же проистекает из исторического процесса их жизни, – подобно тому, как обратное изображение предметов на сетчатке глаза проистекает из непосредственно физического процесса их жизни». Применяя гегелевскую теорию о «хитрости разума» к собственной концепции социальных классов, Маркс более определенно констатировал в «Немецкой идеологии», что класс достигает независимого существования над индивидами и вопреки индивидам, существование и личностное развитие которых предопределено их классовой принадлежностью.

Маркс рассмотрел связь между сознанием и языком и подчеркнул социальную природу сознания. «Язык так же древен, как и сознание; язык есть практическое, существующее и для других людей и лишь тем самым существующее также и для меня самого, действительное сознание, и, подобно сознанию, язык возникает лишь из потребности, из настоятельной необходимости общения с другими людьми. Там, где существует какое-нибудь отношение, оно существует для меня; животное не «относится» ни к чему и вообще не «относится»; для животного его отношение к другим не существует как отношение. Сознание, следовательно, с самого начала есть общественный продукт и остается им, пока вообще существуют люди. Сознание, конечно, есть вначале осознание ближайшей чувственно воспринимаемой среды и осознание ограниченной связи с другими лицами и вещами, находящимися вне начинающего сознавать себя индивида; в то же время оно – осознание природы, которая первоначально противостоит людям как совершенно чуждая, всемогущая и неприступная сила, к которой люди относятся совершенно по-животному и власти которой они подчиняются, как скот; следовательно, это – чисто животное осознание природы (обожествление природы)».

Хотя уже Маркс использовал в «Немецкой идеологии» термин «вытеснение» (Verdrängung) во фразе «грубо вытесняя обыкновенное естественное влечение», одна из наиболее блестящих последовательниц марксизма периода до 1914 г. Роза Люксембург выразила марксистскую теорию об определяющем влиянии исторического процесса на человека прямо в психоаналитической терминологии. «Бессознательное, – писала она, – приходит раньше сознательного. Логика исторического процесса приходит раньше субъективной логики человеческих существ, участвующих в историческом процессе». Эта формулировка совершенно ясно выражает мысль Маркса. Человеческое сознание, т. е. «субъективный процесс», определяется «логикой исторического процесса», которую Р. Люксембург приравнивает к «бессознательному».

Может показаться, что бессознательное в трактовке Фрейда и Маркса – всего лишь общее слово. Только если мы проследим дальше марксовы идеи по этому вопросу, мы откроем для себя, что в соответствующих теориях гораздо больше общего, хотя они отнюдь не идентичны.

В отрывке, предшествовавшем процитированному, где употреблен термин «вытеснение», Маркс воздал должное роли сознания в жизни индивида. Он говорит о том, что бессмысленно верить, будто «можно удовлетворить одну какую-нибудь страсть, оторванную от всех остальных, что можно удовлетворить ее, не удовлетворив вместе с тем себя, целостного живого индивида. Если эта страсть принимает абстрактный, обособленный характер… если, таким образом, удовлетворение индивида оказывается односторонним удовлетворением одной-единственной страсти, – …это зависит не от сознания, а от бытия; не от мышления, а от жизни; это зависит от эмпирического развития и проявления жизни индивида, зависящих, в свою очередь, от общественных отношений… в которых живет этот индивид (die wiederum von der Weltverhaltnissen abhangt)». В этом отрывке Маркс устанавливает противоположность между мышлением и жизнью, соответствующую противоположности между сознанием и бытием. Социальная обстановка, о которой он говорил раньше, формирует бытие индивида и тем самым опосредованно – его мышление, что он и показывает здесь. (Этот отрывок интересен также и потому, что Маркс развивает здесь наиболее важную идею, относящуюся к проблеме психопатологии. Если человек удовлетворяет лишь одну отчужденную страсть, он – целостный человек – остается неудовлетворенным; как бы мы сказали сегодня, он невротик именно потому, что стал рабом одной отчужденной страсти и утратил ощущение себя как целостной живой личности.) Маркс, как и Фрейд, считал, что сознание человека в значительной мере «ложно». Человек верит, что его мысли принадлежат ему, что они – продукт его мыслительной деятельности, тогда как в действительности они определяются объективными факторами, действующими за его спиной; в теории Фрейда эти объективные силы представляют собой физиологические и биологические потребности; в теории Маркса они представляют собой социальные и экономические исторические силы, определяющие бытие индивида и – косвенно – его сознание.

Обратимся к примеру. Способ промышленного производства в том виде, как он развился в последние десятилетия, опирается на существование крупных централизованных предприятий, которые контролирует управленческая элита и на которых совместно работают сотни тысяч рабочих и служащих, причем работают спокойно, без трений. Эта бюрократическая индустриальная система формирует характер как бюрократов, так и рабочих. Формирует она и их образ мыслей. Бюрократ консервативен и не склонен рисковать. Главное его желание – продвигаться по службе, а добиться этого лучше всего можно избегая рискованных решений и признав в качестве ведущего жизненного принципа свою заинтересованность в надлежащем функционировании организации. Рабочие и служащие, со своей стороны, склонны чувствовать удовлетворение от того, что являются частью Организации, если только их материальное и психологическое вознаграждение достаточно, чтобы оправдать этот факт. Их собственные профсоюзные организации во многом сходны с соответствующей отраслью производства: те же обширные организации, бюрократизированные и хорошо оплачиваемые руководители, незначительная возможность для активного участия индивидуальных членов. Развитие широкомасштабного производства сопровождается развитием всеохватывающего централизованного правительства и армейских служб, причем и то, и другое следуют тем же принципам, что и промышленные корпорации. Такой тип социальной организации ведет к образованию элит: деловой, правительственной или военной и – до известной степени – профсоюзной. Деловая, правительственная и военная элиты тесно переплетаются и по личному составу, и по положению в обществе, и по образу мыслей. Несмотря на политические и социальные различия между «капиталистическими» странами и «коммунистическим» Советским Союзом, способ переживания и мышления соответствующих элит сходен именно из-за сходства основного способа производства.

Сознание представителей элит – продукт их социального бытия. Они считают свой способ организации и подразумеваемые им ценности «наиболее отвечающими интересам человека»; их представление о человеческой природе делает это допущение вполне правдоподобным; они враждебно относятся к любой идее или системе, оспаривающей их собственную систему или подвергающей ее опасности; они выступают против разоружения, если чувствуют, что оно угрожает их организациям; они подозрительно и враждебно настроены по отношению к любой системе, в которой место их класса занял отличный от него новый класс управляющих. На уровне сознания они искренне верят, что руководствуются патриотической заботой о своей стране, долгом, моральными и политическими принципами и т. п. Элиты обеих сторон в равной мере охвачены мыслями и идеями, вытекающими из сущности их способа производства, и обе они искренни в своих осознанных мыслях. Именно потому, что они искренни и не отдают себе отчета в действительной мотивации, скрытой за их мыслями, им трудно начать думать по-иному. Этими людьми движет отнюдь не всеобъемлющая жажда власти, денег или престижа. Справедливости ради заметим, что такие мотивы тоже встречаются; но люди, охваченные таким всепоглощающим мотивом, – скорее исключение, чем правило. Как личности, члены всех элит склонны чем-то жертвовать или отказываться от определенных преимуществ не больше любого другого человека. Мотивирующий фактор состоит в том, что их социальная функция формирует их сознание, а значит, и их убежденность в том, что они правы, что их цели подтверждаются и не вызывают сомнений. Этим объясняется также еще один загадочный феномен. Мы видим, что элиты обоих великих блоков ведут курс на конфронтацию и что прийти к соглашению, обеспечивающему мир, весьма затруднительно. Но ведь не приходится сомневаться в том, что ядерная война означала бы смерть большинства представителей элит, большинства их семей и разрушение большинства их организаций. Если бы ими двигала преимущественно жажда денег и власти, неужели корыстолюбие не уступило бы страху смерти? Исключение составил бы разве что случай полного невроза.

В том-то и беда, что им трудно изменить свою позицию. Им-то кажется, что их точка зрения представляет разумный, благопристойный, благородный образ мыслей. И если ядерная катастрофа всех уничтожит, тут уж ничем не поможешь, ибо нет другого пути, помимо пути «разума», «благопристойности» и «благородства».

До сих пор я старался показать, как, по мысли Маркса, общественное бытие определяет общественное сознание. Но Маркс не был «детерминистом», как часто утверждают. Его позиция очень сходна с позицией Спинозы: мы детерминированы силами, внешними для нашего осознанного Я, а также страстями и интересами, которые управляют нами за нашими спинами. Насколько это так, настолько мы не свободны. Но мы можем вырваться из этих пут и расширить царство свободы, если полностью осознаем реальность и, следовательно, необходимость; если откажемся от иллюзий и из несвободных, детерминированных, зависимых, пассивных людей, действующих как сомнамбулы, преобразуемся в личности, пробужденные к жизни, осознающие себя, активные и независимые. И для Спинозы, и для Маркса цель жизни – освобождение от зависимости, и путь осуществления этой цели – в преодолении иллюзий и в полном использовании наших деятельностных сил.

Позиция Фрейда в значительной мере та же; но он не столько говорил о свободе в противовес зависимости, сколько о душевном здоровье в противовес душевному заболеванию. Он тоже видел, что человек детерминирован объективными факторами (либидо и его судьбой), но он думал, что человек может преодолеть эту детерминацию, преодолевая иллюзии, пробуждаясь к реальности, осознавая то, что реально, но пока не осознано. Как врач Фрейд руководствовался тем, что осознание бессознательного – это путь к излечению душевных заболеваний. Как социальный философ он верил в тот же принцип: только если мы осознаем реальность и преодолеем свои иллюзии, мы добьемся наилучшей возможности справиться с трудностями жизни. Пожалуй, наиболее ясно Фрейд выразил эти идеи в работе «Будущее одной иллюзии»: «Кто не страдает от невроза, тот, возможно, не нуждается в наркотических средствах анестезирования. Конечно, человек окажется тогда в трудной ситуации, он должен будет признаться себе во всей своей беспомощности, в своей ничтожной малости внутри мирового целого, раз он уже не центр творения, не объект нежной заботы благого провидения. Он попадет в ситуацию ребенка, покинувшего родительский дом, где было так тепло и уютно. Но разве неверно, что инфантилизм подлежит преодолению? Человек не может вечно оставаться ребенком, он должен выйти в люди, в „чуждый свет“. Мы можем назвать это „воспитанием чувства реальности“. И дальше: «…Наш бог Логос, кажется, не так уж всемогущ, он может исполнить только часть того, что обещали его предшественники. Если нам придется в этом убедиться, мы смиренно примем положение вещей. Интерес к миру и к жизни мы от того не утратим… Нет, наша наука не иллюзия. Иллюзией, однако, была бы вера, будто мы еще откуда-то можем получить то, что она не способна нам дать».

Для Маркса осознание иллюзий – это условие свободы и человеческой деятельности. Он блестяще выразил эту идею в ранних произведениях, анализируя функции религии: «Религиозное убожество есть в одно и то же время выражение действительного убожества и протест против этого действительного убожества. Религия – это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира, подобно тому как она – дух бездушных порядков. Религия есть опиум народа.

Упразднение религии, как иллюзорного счастья народа, есть требование его действительного счастья. Требование отказа от иллюзий о своем положении есть требование отказа от такого положения, которое нуждается в иллюзиях. Критика религии есть, следовательно, в зародыше критика той юдоли плача, священным ореолом которой является религия.

Критика сбросила с цепей украшавшие их фальшивые цветы – не для того, чтобы человечество продолжало носить эти цепи в их форме, лишенной всякой радости и всякого наслаждения, а для того, чтобы оно сбросило цепи и протянуло руку за живым цветком. Критика религии освобождает человека от иллюзий, чтобы он мыслил, действовал, строил свою действительность как освободившийся от иллюзий, как ставший разумным человек; чтобы он вращался вокруг себя самого и своего действительного солнца. Религия есть лишь иллюзорное солнце, движущееся вокруг человека до тех пор, пока он не начинает двигаться вокруг себя самого».

Как может человек добиться избавления от иллюзий? Маркс думал, что этой цели можно будет достичь путем реформы сознания. «Реформа сознания состоит только в том, чтобы дать миру уяснить себе свое собственное сознание, чтобы разбудить мир от грез о самом себе, чтобы разъяснить ему смысл его собственных действий…Наш девиз должен гласить: реформа сознания не посредством догм, а посредством анализа мистического, самому себе неясного сознания, выступает ли оно в религиозной или же в политической форме. При этом окажется, что мир уже давно грезит о предмете, которым можно действительно овладеть, только осознав его. Окажется, что речь идет не о том, чтобы мысленно провести большую разграничительную черту между прошедшим и будущим, а о том, чтобы осуществить мысли прошедшего. И наконец, обнаружится, что человечество не начинает новой работы, а сознательно осуществляет свою старую работу…Речь идет об исповеди, не больше. Чтобы очиститься от своих грехов, человечеству нужно только объявить их тем, чем они являются на самом деле».

Подведем итог сопоставлению взглядов Маркса и Фрейда на бессознательное. Оба считают, что большая часть того, что человек осознанно думает, детерминировано силами, действующими за его спиной, т. е. без ведома самого человека; что человек объясняет себе свои поступки разумными или моральными причинами и эти рационализации (ложное сознание, идеология) субъективно удовлетворяют его. Но, движимый неведомыми ему силами, человек не свободен. Он может достичь свободы (и здоровья) только осознав мотивирующие его силы, т. е. осознав действительное положение вещей. Тем самым он может стать хозяином собственной жизни (в пределах реальных возможностей), а не рабом каких-то слепых сил. Основополагающее различие позиций Маркса и Фрейда состоит в том, как они понимают природу сил, детерминирующих человека. Для Фрейда они в сущности физиологические (либидо) или биологические (инстинкт смерти и инстинкт жизни). Для Маркса это исторические силы, эволюционирующие в ходе общественно-экономического развития человека. С точки зрения Маркса, сознание человека определяется его бытием, его бытие – практической жизнью, его практическая жизнь – способом, каким он производит сред ства существования, т. е. способом производства и общественным строем, а также вытекающим из них способом распределения и потребления.

Концепции Маркса и Фрейда не исключают друг друга. Это так именно потому, что Маркс исходит из признания реальных действующих людей на основе их реальной жизни, включая, конечно, биологические и физиологические условия. Маркс признавал, что половое влечение существует при любых обстоятельствах и может измениться под воздействием социальных условий лишь в том, что касается его формы и направления.

И хотя теорию Фрейда можно было бы некоторым образом включить в теорию Маркса, два фундаментальных различия сохраняются между ними. Для Маркса человеческое существо и его сознание определяются структурой общества, частью которого он является; для Фрейда общество воздействует на человеческое существо, в большей или меньшей степени вытесняя присущие ему физиологические и биологические механизмы. Из этого первого различия вытекает второе. Фрейд верил, что человек может преодолеть вытеснение, не прибегая к социальным изменениям. Маркс же был первым мыслителем, осознавшим, что реализация универсального и полностью пробудившегося человека может произойти только вместе с общественными изменениями, которые приведут к созданию новой, подлинно человеческой экономической и социальной организации человечества.

Маркс лишь в общих чертах изложил свою теорию детерминации сознания общественными силами. В дальнейшем я постараюсь конкретнее и точнее показать, как именно действует эта детерминация.

Для того чтобы переживание дошло до осознания, его надо осмыслить в категориях, организующих сознательное мышление. Я могу осознать любое событие как внутри, так и вне меня, только когда его можно включить в систему категорий, с помощью которой я постигаю действительность. Некоторые категории, такие как время и пространство, могут быть универсальными в качестве категорий восприятия, общих для всех людей. Другие, такие как причинность, могут иметь значение хоть и для многих, но не для всех форм осознанного восприятия. Есть категории и еще меньшей степени общности, которые разнятся от одной культуры к другой. К примеру, в доиндустриальном обществе люди могут не осмысливать некоторые вещи в терминах рыночной стоимости, тогда как в индустриальной системе они это делают. Однако переживание может дойти до осознания только при условии, что его можно воспринять, соотнести и упорядочить в рамках концептуальной системы с помощью ее категорий. Эта система сама по себе является результатом общественного развития. Благодаря особенностям практической жизни, а также благодаря специфике отношений, чувств и восприятий, каждое общество развивает систему категорий, детерминирующую формы осознания. Эта система работает как социально обусловленный фильтр: переживание не может стать осознанным, пока не пройдет сквозь этот фильтр.

Проблема в том, чтобы понять более конкретно, как работает этот «социальный фильтр» и как получается, что он позволяет некоторым переживаниям пройти сквозь него, в то время как другие не пропускаются в сознание.

Прежде всего нам следует уяснить, что многие переживания не так-то легко воспринимаются сознанием. Пожалуй, боль – это физическое переживание, наиболее доступное для осознанного восприятия; столь же легко воспринимаются сексуальное желание, голод и пр.; совершенно очевидно, что все ощущения, соответствующие индивидуальному или групповому выживанию, легко доступны для осознания. Но когда это касается более тонких и сложных переживаний, как, например, «любуюсь розовым бутоном рано поутру и капелькой росы на нем, пока воздух еще свеж, солнце восходит и птицы щебечут», – это переживание без труда осознается в некоторых культурах (например, в Япония), в то время как в современной западной культуре то же самое переживание обычно не проходит в сознание, потому что оно не настолько «важно» и «событийно», чтобы его заметить. Достигнет ли сознания утонченное эффектное переживание, зависит от того, насколько подобные переживания культивируются в данном обществе. Существует масса эмоциональных переживаний, для выражения которых в данном языке нет подходящих слов, зато в другом – обилие слов, выражающих те же чувства. Если в языке нет специальных слов для выражения различных эмоциональных переживаний, то практически невозможно довести чье-либо переживание до ясного осознания. В общем можно сказать, что переживания, для которых в языке нет подходящих слов, проходят в сознание лишь в порядке исключения.

Это замечание особенно уместно в связи с такими переживаниями, которые не подпадают под нашу интеллектуально-рациональную схему действительности. В английском языке, например, слово «awe» (подобно древнееврейскому «nora») обозначает две разные вещи. Awe – это чувство сильнейшего испуга, как на то указывает слово «awful» – ужасный, и вместе с тем «awe» означает нечто вроде бурного восторга, что мы находим в слове «awesome» – внушительный и в слове «awed by» – внушающий благоговейный трепет. С позиции осознанного рационального мышления испуг и восторг – это разные чувства и, стало быть, их нельзя обозначать одним и тем же словом; если же есть слово, подобное «awe», то оно используется либо в одном, либо в другом значении. При этом забывается, что оно в действительности-то означает и трепет, и восторг. Впрочем, в нашем чувственном опыте трепет и восторг вовсе не исключают друг друга. Напротив, в качестве внутреннего опыта ужас и восторг часто оказываются частями целостного чувства, которого, однако, современный человек обычно не осознает как такового. Видимо, в языке тех народов, которые меньше, чем мы, акцентируют интеллектуальный аспект переживания, больше слов, выражающих чувства как таковые, тогда как наши современные языки имеют тенденцию выражать только такие чувства, которые способны выдержать испытание логикой. Между прочим, это обстоятельство составляет одну из наибольших трудностей для динамической психологии. Наш язык не обеспечивает нас словами, необходимыми для описания многих внутренних переживаний, не соответствующих схеме наших мыслей. Поэтому психоанализ в действительности не располагает адекватным языком. Можно было бы поступить так, как сделали в некоторых других науках: использовать символы для обозначения сложных чувств. Например, символом В/У можно было бы обозначить то сложное чувство восторга и ужаса, которое некогда выражалось одним словом. Или символом ХУ можно было бы обозначить чувство, в котором содержится «открытый вызов, превосходство и обвинение плюс оскорбленная невинность и мученичество человека, преследуемого по ложному обвинению». И вновь хочу повторить, что это последнее чувство отнюдь не является синтезом различных чувств, во что заставляет нас поверить наш язык. Это единое специфическое чувство, которое можно наблюдать как в себе самом, так и в других, стоит лишь преодолеть барьер, воздвигнутый на его пути допущением, согласно которому не может быть в чувствах ничего такого, чего нельзя было бы «по мыслить».

Если же не пользоваться абстрактными символами, то, как это ни парадоксально, наиболее адекватным научным языком для психоанализа действительно оказывается язык символизма, поэзии или же обращение к мифологическим сюжетам. (Фрейд часто выбирал последний способ.) Но если психоаналитик думает, будто может остаться на научной позиции, используя специальные термины нашего языка для обозначения эмоциональных состояний, он вводит себя в заблуждение и фактически говорит об абстракциях, не соотносимых с реальностью чувственного опыта.

Но это только один аспект фильтрующей функции языка. Языки различаются не только разнообразием слов, употребляемых для обозначения некоторых эмоциональных переживаний, но также и синтаксисом, грамматикой, корневыми значениями слов. Язык как целое содержит в себе весь жизненный уклад и представляет собою в некотором роде застывшее выражение чувственной жизни.

Вот несколько примеров. Существуют языки, в которых, например, глагольная форма «it rains» («идет дождь», буквально «дождит») спрягается по-разному в зависимости от того, говорю ли я, что «дождь идет» потому, что побывал под дождем и промок, или потому, что из какого-то помещения видел, что дождь идет, или же потому, что кто-то сказал мне, что дождь идет. Совершенно очевидно, что особое значение, придаваемое в языке различным источникам переживания факта (в данном случае дождя), оказывает глубокое воздействие на то, как человек переживает происходящее. (В нашей современной культуре, к примеру, с ее подчеркиванием чисто интеллектуальной стороны знания нет особой разницы, откуда мне известен данный факт: из непосредственного переживания, или из опосредованного, или же вообще из слухов.)

В древнееврейском языке основной принцип спряжения состоит в том, чтобы определить, закончено ли действие (совершенное) или не закончено (несовершенное), тогда как время, в которое оно происходит – прошлое, настоящее, будущее, – выражается только вторичным образом. В латыни используются вместе оба принципа (время и совершенный вид), тогда как в английском мы преимущественно ориентируемся на время. Нет надобности говорить, что различие в спряжении выражает различие в переживании.

Еще один пример отыщем в том, как по-разному употребляются глаголы и существительные в разных языках, а то и среди людей, говорящих на одном языке. Существительное отсылает к «вещи», глагол – к действию. Все больше людей предпочитают думать в терминах обладания чем-то, вместо терминов быть или действовать; следовательно, они предпочитают существительные глаголам.

С помощью слов, грамматики, синтаксиса, с помощью застывшего в нем духа времени язык устанавливает, какие переживания проникнут в наше сознание.

Другая сторона фильтра, делающая возможным осознание, представлена логикой, направляющей мышление людей в данной культуре. Подобно тому как большинство людей полагают, что их язык – «естествен», а другие языки просто используют другие слова для обозначения того же самого, они также полагают, что принципы, определяющие правильное мышление, – естественны и универсальны, поэтому то, что нелогично в одной культурной системе, нелогично и в любой другой, ибо противоречит «естественной» логике. Хорошим примером этому служит различие между аристотелевской и парадоксальной логикой.

Аристотелевская логика базируется на законе тождества, устанавливающем, что А есть А; на законе противоречия (А не есть не-А) и законе исключенного третьего (А не может быть А и не-А, как и не-А и не не-А одновременно). Аристотель выразил это так: «Невозможно, чтобы одно и то же в одно и то же время было и не было присуще одному и тому же в одном и том же отношении… это, конечно, самое достоверное из всех начал…»

Противоположность аристотелевской логике составляет то, что можно было бы назвать парадоксальной логикой, которая допускает, что А и не-А не исключают друг друга в качестве предикатов некоего X. Парадоксальная логика преобладала в мышлении Китая и Индии, в философии Гераклита, а затем – под именем диалектики – в мысли Гегеля и Маркса. Ведущий принцип парадоксальной логики в общих чертах был хорошо описан Лао-цзы: «Истинно правдивые слова кажутся парадоксальными». Ему вторит Чжуан-цзы: «То, что едино, – едино. То, что неедино, – тоже едино».

Пока человек живет в обществе, где правильность аристотелевской логики не вызывает сомнений, ему чрезвычайно трудно, если только вообще возможно, осознать переживания, противоречащие логике Аристотеля и, стало быть, бессмысленные с точки зрения данной культуры. Хороший тому пример – Фрейдова концепция амбивалентности, которая утверждает, что можно испытывать и любовь, и ненависть по отношению к одному и тому же человеку в одно и то же время. Это переживание, совершенно «логичное» с точки зрения парадоксальной логики, лишено смысла с точки зрения логики Аристотеля. В результате большинству людей чрезвычайно трудно осознать амбивалентные чувства. Раз они осознают, что чувствуют любовь, они не могут осознать, что чувствуют при этом и ненависть, поскольку было бы абсолютно бессмысленно испытывать два противоречащих друг другу чувства в одно и то же время и по отношению к одному и тому же человеку.

В то время как язык и логика – это части социального фильтра, затрудняющие или даже исключающие возможность того, чтобы переживание проникло в сознание, третья – и наиболее важная – часть социального фильтра та, которая не позволяет определенным чувствам достичь сознания и старается вытолкнуть их из этой области психики, коль скоро те ее достигли. Это делается с помощью социальных табу, которые объявляют некоторые цели и чувства непристойными, запретными, опасными и пресекают саму возможность для них достигнуть уровня сознания.

Введением в обозначенную здесь проблему может послужить пример, взятый из жизни первобытного племени. Допустим, в воинственном племени, члены которого живут убийством и грабежом людей из других племен, нашелся бы человек, испытывающий отвращение к убийству и грабежу. В высшей степени маловероятно, что он осознает это чувство, поскольку оно было бы несовместимо с жизнью всего племени; осознание этого чувства означало бы опасность подвергнуться полной изоляции и остракизму. Поэтому у человека с подобным чувством отвращения скорее всего стал бы развиваться психосоматический симптом, например рвота, как замена проникновению в сознание чувства отвращения. Прямо противоположное явление обнаружилось бы в случае с представителем мирного земледельческого племени, если бы у него возникло желание отправиться грабить и убивать членов других групп. Он тоже, вероятно, не допустил бы свои побуждения до осознания, а вместо них у него развился бы симптом – возможно, сильный страх.

Еще один пример, на сей раз из жизни нашей собственной цивилизации. В наших крупных городах немало, должно быть, владельцев небольших магазинчиков, у которых найдется некий покупатель, остро нуждающийся, скажем, в приобретении костюма, но не имеющий достаточно средств даже на самый дешевый. Среди этих лавочников, особенно среди людей состоятельных, наверняка нашлось бы немало таких, кто испытал бы естественное человеческое побуждение от дать покупателю костюм за ту цену, которую тот сможет заплатить. Но сколько человек позволят себе осознать подобное побуждение? Полагаю, очень немногие. Большинство же вытеснит его, причем, вероятнее всего, значительное число из них следующей ночью увидело бы сон, выражающий в той или иной форме вытесненный импульс.

Другой пример: допустим, современный «человек организации» чувствует, что его жизнь лишена смысла, что ему опротивело то, чем он занимается, что ему не хватает свободы делать и думать так, как он считает нужным, что он гонится за призраком счастья, который никогда не осуществится. Но если бы он осознал подобные чувства, это сильно помешало бы ему выполнять надлежащие социальные функции. Следовательно, такое осознание создало бы реальную опасность для общества в том виде, как оно организовано; а в результате это чувство вытесняется.

Или вот еще пример. Наверняка найдется немало людей, считающих неразумным покупать каждые два года новую машину; возможно, им даже взгрустнется при вынужденном расставании с машиной, которой они пользовались до сих пор и которая пришлась им по нраву. Впрочем, если бы многие осознали подобные чувства, возникла бы опасность, что они будут действовать соответствующим образом. И что тогда стало бы с нашей экономикой, основанной на неустанном потреблении?

Точно так же возможно ли, чтобы большинство людей были до такой степени лишены природной сообразительности, что не видят, насколько некомпетентно исполняют свои обязанности многие из наших руководителей – каким бы ни был способ, с помощью которого они продвинулись наверх? В то же время что стало бы с социальной сплоченностью и единством действий, если бы такие факты были осознаны большинством людей, а не ничтожным меньшинством? Разве действительное положение вещей так уж отличается от того, что происходит в сказке Андерсена про неодетого короля? Хотя король голый, один только маленький мальчик воспринимает этот факт, тогда как остальные люди убеждены, что король одет в прекрасное платье.

Иррациональность любого данного общества выливается в необходимость для его членов вытеснять осознание многих их чувств и наблюдений. Эта необходимость тем больше, чем в меньшей степени общество представляет интересы всех своих членов. Греческое общество не претендовало на то, чтобы осуществить интересы всех людей. Рабы, даже согласно Аристотелю, не были полноценными человеческими существами; в этом отношении и свободным гражданам, и рабам не столь уж много приходилось вытеснять. Но для обществ, претендующих на заботу о благосостоянии всех, эта проблема встает в полный рост, коль скоро у них так не получается. На протяжении всей истории человечества, за исключением, пожалуй, нескольких примитивных обществ, стол всегда был накрыт лишь для немногих, а подавляющее большинство не получало ничего, кроме оставшихся крох. Если бы большинство полностью осознало, что оно обмануто, поднялось бы негодование, угрожающее существующему строю. Поэтому такие мысли должны были вытесняться, а те, в ком процесс вытеснения не прошел в должной мере, рисковали своей жизнью и свободой.

Наиболее революционное изменение в наше время заключается в том, что все народы мира открыли глаза и осознали свое желание достойной, материально обеспеченной жизни, причем люди нашли специальные средства для выполнения этого желания. В Западном мире и в Советском Союзе потребуется относительно короткий период, чтобы достичь этой стадии, тогда как для промышленно отсталых стран Азии, Африки и Латинской Америки потребуется гораздо больше времени.

Означает ли это, что в богатых, промышленно развитых странах потребность в вытеснении почти отпала? Среди большинства людей широко распространена подобная иллюзия, однако это не так. Эти общества тоже демонстрируют массу противоречий и иррациональностей. Есть ли смысл тратить миллионы долларов на хранение излишков сельскохозяйственной продукции, когда миллионы людей в мире голодают? Есть ли смысл тратить половину национального бюджета на оружие, которое разрушит нашу цивилизацию, если его использовать? Стоит ли учить детей христианским добродетелям смирения и бескорыстия и в то же время готовить их к жизни, в которой, чтобы добиться успеха, необходимы прямо противоположные качества? Есть ли смысл в том, что в двух последних мировых войнах мы боролись за <свободу и демократию> и окончили их демилитаризацией <врагов свободы>, а спустя несколько лет мы опять вооружаемся во имя <свободы и демократии> с той лишь разницей, что прежние враги свободы превратились теперь в ее защитников, а прежние союзники стали теперь нашими врагами? Имеет ли смысл выражать негодование в адрес систем, не допускающих свободы слова и политической деятельности, когда точно такие же, а то и хуже, системы мы называем «свободолюбивыми», если только они наши военные союзники? Разумно ли жить посреди изобилия, испытывая так мало радости? Есть ли смысл в том, что все мы грамотны, у нас есть радио и телевидение, а мы хронически скучаем? Есть ли смысл в том, что… Можно было бы продолжать на многих страницах описывать иррациональности, вымыслы и противоречия нашего западного образа жизни. Тем не менее все эти несообразности принимаются как сами собой разумеющиеся и даже едва ли замечаются. Этим мы обязаны вовсе не отсутствию критической способности: ведь мы совершенно ясно видим эти несообразности и противоречия у своих противников, но отвергаем применение рациональной и критической оценки к самим себе.

Вытеснение фактов из сознания дополняется, как и следовало ожидать, многочисленными вымыслами. Провалы, возникающие из-за того, что мы отказываемся видеть многие вещи вокруг нас, необходимо заполнить так, чтобы получилась связанная картина. Какие идеологемы подпитывают нас? И хотя их очень много, я упомяну лишь некоторые из них: мы христиане; мы индивидуалисты; у нас мудрые лидеры; мы хорошие; наши враги (кто бы ими ни оказался на данный момент) плохие; наши родители любят нас, а мы любим их; брачные союзы у нас успешны и т. д., и т. п. Советский Союз создал другой набор идеологем: что они марксисты; что у них социалистическая система; что она выражает волю людей; что у них мудрые руководители, работающие на благо человечества; что стремление к выгоде в их обществе – «социалистическое» в отличие от «капиталистического»; что их уважение к собственности относится к «социалистической» собственности и совершенно отличается от уважения к «капиталистической» собственности и т. д., и т. п. Родители, школа, церковь, кино, телевидение, газеты с самого детства обрушивают на людей все эти идеологические положения, и они настолько овладевают умами людей, как если бы были результатом их самостоятельного мышления или наблюдения. Если этот процесс происходит в противостоящем нам обществе, мы его называем «промыванием мозгов», а не в таких крайних формах – «внушением» или «пропагандой»; если же у нас – мы называем его «обучением» и «информацией». И хотя верно, что общества различаются по степени осознания и промывания мозгов, и хотя Западный мир в этом отношении все-таки лучше, чем Советский, разница не настолько велика, чтобы основательно противопоставлять их представления, состоящие из смеси вытесненных фактов и общепринятых вымыслов.

Почему же люди вытесняют осознание того, что при других обстоятельствах они бы осознали? Основная причина – несомненно, страх. Но страх чего? Страх кастрации, как полагал Фрейд? Но мы не располагаем достаточными свидетельствами, чтобы верить этому. Или это боязнь, что вас убьют, посадят в тюрьму, страх перед голодом? Пожалуй, это прозвучало бы убедительно, если бы вытеснение имело место только в странах, практикующих террор и притеснения. Поскольку это не так, придется искать дальше. Нет ли более утонченных видов страха, которые порождало бы общество, подобное нашему? Давайте представим себе молодого руководителя или инженера крупной корпорации. Если у него есть «нездоровые» мысли, скорее всего он постарается вытеснить их, чтобы не оказаться без повышения по службе, которое получают другие. Само по себе это не было бы трагедией, если бы не то, что он сам, его жена и друзья сочтут его «неудачником», если он отстанет в соревновательной гонке. Так страх прослыть неудачником может стать достаточным основанием для вытеснения.

Однако есть еще один и – я думаю – наиболее сильный мотив для вытеснения: боязнь изоляции и остракизма.

Для человека, насколько он человек, – то есть насколько он превосходит природу и осознает себя и свою смертность, – чувство полного одиночества и обособленности близко к умопомешательству. Человек как человек боится безумия, а человек как животное боится смерти. Человеку нужно поддерживать отношения с другими людьми, обрести единство с ними, чтобы остаться в здравом уме. Потребность быть в единстве с другими является сильнейшей страстью; она сильнее, чем секс, а то и сильнее желания жить. Именно боязнь изоляции и остракизма, а не «страх кастрации» заставляет людей вытеснять из сознания то, что является табу, поскольку осознание последнего означало бы, что человек не такой, как все; что он какой-то особенный, и значит, его надо изгнать из общества. Поэтому индивид должен закрыть глаза на то, что группа, к которой он принадлежит, объявляет несуществующим, или принять за истину то, что большинство считает истинным, даже если его собственные глаза убеждают его в обратном. Для индивида настолько жизненно важна стадность, что стадные взгляды, верования, чувства составляют для него большую реальность, чем то, что подсказывают ему собственные чувства и разум. Подобно тому, как в гипнотическом состоянии расщепленного сознания голос гипнотизера и его слова замещают человеку реальность, так и социально заданный образец составляет для большинства людей подлинную реальность. То, что человек считает правильным, действительным, здравым, – это принятые в данном обществе клише, и все, что не подпадает под эти клише, исключается из сознания, оставаясь бессознательным. Нет, пожалуй, ничего такого, во что бы человек не поверил или от чего бы не отказался под угрозой остракизма, будь она внутренней или внешней. Возвращаясь к боязни утратить самотождественность, о которой я говорил раньше, хочу заявить, что для большинства людей их тождественность обычно уходит своими корнями в их подчиненность социальным клише. «Они» есть те, кем их считают, поэтому боязнь остракизма подразумевает страх утратить тождественность, и эта-то комбинация двух страхов оказывает наиболее сильное воздействие.

Концепция остракизма как основания для вытеснения могла бы привести к довольно безнадежному взгляду, согласно которому каждое общество может обесчеловечить и деформировать человека, как ему заблагорассудится, потому что общество всегда может пригрозить ему изгнанием. Но допустить это означало бы упустить из виду следующее. Человек – не только член общества, но также и представитель человеческого рода. Хотя человек боится полной изоляции от своей социальной группы, он также боится оторваться от человечности, представленной в нем самом его совестью и разумом. Перспектива оказаться полностью обесчеловеченным пугает даже тогда, когда во всем обществе приняты бесчеловечные нормы поведения. Чем гуманнее общество, тем меньше приходится индивиду выбирать между изоляцией от общества и изоляцией от человечества. Чем острее конфликт между целями общества и человека, тем сильнее разрывается индивид между двумя опасными полюсами изоляции. Насколько человек чувствует свое единство с человечеством благодаря интеллектуальному и духовному развитию, настолько он способен вынести социальный остракизм, и наоборот. Возможность действовать по совести зависит от того, насколько человек преодолел ограниченность своего общества и стал гражданином мира.

Обычный человек не позволяет себе осознавать мысли или чувства, не совместимые с принятыми в данной культуре образцами, и поэтому вынужден вытеснять их. Следовательно, с точки зрения формы, что бессознательно, а что сознательно, зависит от структуры общества и от созданных в нем образцов чувств и мыслей. Что же касается содержания бессознательного, то здесь невозможны обобщения. Одно можно утверждать: оно всегда представляет целостного человека со всеми его потенциальными наклонностями к тьме и свету; оно всегда составляет основу для различных ответов, которые способен дать человек на вопрос, поставленный самим существованием. В крайне регрессивных культурах, повернувшихся вспять к животному существованию, именно это желание преобладает и осознается, тогда как все стремления вырваться за пределы этого уровня вытесняются. В культуре, перешедшей от регресса к духовно-прогрессивной цели, остаются бессознательными силы, представляющие темное начало в человеке. Но в любой культуре человек содержит в себе все возможности: он и архаичный человек, хищный зверь, людоед, идолопоклонник, но он и существо, способное к разуму, любви, справедливости. Значит, содержание бессознательного – не добро и не зло, не рациональное и не иррациональное, оно и то и другое, все человеческое. Бессознательное – это целостный человек за вычетом той его части, которая соответствует особенностям его общества. Сознание представляет социального человека, случайные ограничения, налагаемые исторической ситуацией, в которую заброшен человек. Бессознательное представляет универсального человека, целостного человека, истоки которого в космосе; оно представляет растительное, животное и духовное начала в нем; оно представляет его прошлое, восходящее к заре человеческого существования, и его будущее вплоть до того дня, когда человек станет человечным в полном смысле слова, когда природа гуманизируется, а человек «натурализируется». Осознать бессознательное значит соприкоснуться с воплощенной в нем человечностью и устранить преграды, которые общество воздвигает внутри каждого человека и, следовательно, между человеком и его ближним. Полностью достичь этой цели – дело трудное и не всегда осуществимое, но приблизить ее по силам каждому человеку, ибо приводит она к избавлению человека от социально обусловленного отчуждения от самого себя и от человечества. Национализм и ксенофобия противоположны гуманистическому опыту, приобретенному благодаря осознанию бессознательного. Какие факторы делают социальное бессознательное более или менее осознанным? Прежде всего совершенно ясно, что индивидуальный опыт порождает различия. Сын авторитарного отца, восставший против отцовского авторитета, но не сокрушенный, будет лучше подготовлен к тому, чтобы видеть социальные рационализации насквозь и осознавать социальную реальность, остающуюся неосознанной для большинства. Сходным образом члены расовых, религиозных или социальных меньшинств, подвергаемые дискриминации со стороны большинства, часто менее склонны верить в социальные клише; это также верно для представителей эксплуатируемого и страдающего класса. Но такое положение класса еще не делает индивида более критичным и независимым. Зачастую его социальный статус не обеспечивает ему безопасности и делает более склонным принимать стереотипы большинства, чтобы почувствовать себя уверенно, вписавшись в него. Потребовался бы детальный анализ множества личностных и социальных факторов, чтобы установить, почему некоторые представители меньшинства или, наоборот, эксплуатируемого большинства реагируют с все возрастающим критицизмом, тогда как другие все больше подчиняются господствующим шаблонам мысли.

В дополнение к этим факторам существуют и чисто социальные, которые определяют, насколько сильно сопротивление осознанию социальной реальности. Раз общество или класс лишены возможности использовать свои прозрения, потому что объективно у них нет надежды на изменение к лучшему, скорее всего люди в таком обществе стали бы настаивать на своих домыслах, поскольку осознание истины ухудшило бы их самочувствие. Приходящие в упадок общества и классы обычно наиболее яростно держатся за свои вымыслы, ибо от знания истины они ничего не получат. Напротив, общества и классы, уверенные в том, что их ждет лучшее будущее, предлагают меры, облегчающие осознание действительности, особенно если это самое осознание поможет им произвести необходимые изменения. Хороший тому пример – класс буржуазии в XVIII в. Еще до того, как он завоевал политическое господство над классом аристократов, он отбросил многие вымыслы прошлого и выработал новый взгляд на социальные реалии прошлого и настоящего. Авторы – представители средних слоев смогли прорваться сквозь иллюзии феодализма, потому что им не нужны были эти фикции; наоборот, им помогала правда. Когда буржуазия основательно укрепилась и стала противиться активным выступлениям со стороны рабочего класса, а позже – и колониальных народов, положение изменилось: представители средних классов отказались видеть социальную действительность как она есть, представители же передовых новых классов больше склонялись к тому, чтобы обходиться без иллюзий. Очень часто, однако, люди, развивавшие взгляды в поддержку борющихся за свободу социальных групп, происходили из тех самых классов, против которых те боролись. Во всех случаях необходимо учитывать индивидуальные обстоятельства, которые настроили человека критично относиться к собственной социальной группе и поставили его на сторону группы, к которой он не принадлежит по рождению.

Социальное и индивидуальное бессознательное взаимосвязаны и находятся в постоянном взаимодействии. Действительно, в конечном счете бессознательность и осознанность неразделимы. Имеет значение не столько содержание вытесняемого, сколько душевное состояние индивида или, точнее, степень его бодрствования и реализма. Если человек данного общества не в состоянии осмыслить социальную реальность, а вместо этого заполняет ум выдумками, его способность понять реальность, касающуюся его самого, его семьи или друзей, тоже ограничена. Он живет в состоянии полубодрствования, готовый принять все, что ему внушают со всех сторон, и поверить, что внушенные ему вымыслы – правда. (Конечно, человек особенно склонен вытеснять осознание реальности относительно своей жизни в тех областях, где особенно сказывается социальное вытеснение. Например, в обществе, в котором культивируется послушание авторитетным персонам, а вместе с ним культивируется вытеснение осознания и критицизма, сын скорее будет бояться своего отца, чем в обществе, где критика авторитетов не составляет существенной части социального вытеснения.)

Фрейд по преимуществу занимался тем, что вскрывал индивидуальное бессознательное. Хотя он полагал, что общество принуждает человека к вытеснению, но он имел в виду вытеснение инстинктивных сил, а не социальное вытеснение, которое в действительности означает недопущение осознания социальных противоречий, вызванных обществом страданий, падения авторитета, чувств тревожности и неудовлетворенности и т. д. Проведенный Фрейдом анализ показал, что до известной степени индивидуальное бессознательное можно сделать осознанным, не затрагивая социального бессознательного. Однако из уже изложенных посылок вытекает, что любая попытка устранить вытеснение, исключая социальную сферу, неизбежно окажется ограниченной. Полное осознание вытесненного возможно только в том случае, если оно выходит за пределы индивидуальной сферы и включает в себя анализ социального бессознательного. Основания для подобного утверждения вытекают из вышесказанного. Пока человек не в состоянии превзойти свое общество и увидеть, как оно способствует либо, наоборот, препятствует развертыванию человеческих потенций, он не сможет полностью слиться со своей собственной человечностью. Социально обусловленные табу и ограничения должны казаться ему «естественными», а человеческая природа вынуждена проявляться в извращенных формах до тех пор, пока человек не поймет, что общество, в котором ему довелось жить, искажает человеческую природу. Но раз уж вскрытие бессознательного означает, что переживание достигло уровня человечности, тогда действительно анализ нельзя ограничивать индивидом, его надо продолжить до обнаружения социального бессознательного. Последнее включает в себя понимание социальной динамики и критическую оценку собственного общества с точки зрения универсальных человеческих ценностей. Само проникновение в общество, данное нам Марксом, является условием осознания социального бессознательного, а значит, и полного пробуждения («устранения вытеснения») индивида. Если признать, что «на месте Ид должно быть Эго», то гуманистический социальный критицизм – необходимое для этого предварительное условие. В противном случае человек осознает лишь некоторые стороны индивидуального бессознательного, в других же аспектах он как целостная личность едва ли пробудится больше остальных. Необходимо, однако, добавить, что не только критическое осмысление общества важно для аналитического истолкования человеком самого себя, но и, наоборот, аналитическое осмысление индивидуального бессознательного тоже важный вклад в понимание общества. Только если человек прочувствовал значимость бессознательного в своей личной жизни, он способен полностью оценить, как это возможно, чтобы общественная жизнь определялась идеологиями, не являющимися ни правдой, ни ложью, или, иначе говоря, и правдой, и ложью одновременно – правдой в том смысле, что человек искренне верит в них; ложью в том смысле, что они представляют собой рационализации, призванные скрывать подлинные мотивы социальных и политических действий.

Как бы ни взаимодействовали индивидуальное и социальное бессознательное, но сопоставив соответствующие представления Фрейда и Маркса о вытеснении применительно к социальному развитию, мы обнаружим серьезное противоречие. Для Фрейда, как мы уже указывали, развитие цивилизации означает увеличение вытеснения, следовательно, общественное развитие приведет не к исчезновению вытеснения, а скорее к его усилению. Для Маркса же вытеснение – это в основном результат противоречий между потребностью в полном развитии человека и данной социальной структурой, поэтому полностью развитое общество без эксплуатации и классовых конфликтов не нуждается в идеологиях и может обходиться без вытеснения. В полностью гуманизированном обществе не должно быть потребности в вытеснении, а значит, не должно быть социального бессознательного. По Фрейду, вытеснение усиливается; по Марксу – уменьшается в ходе общественного развития.

Есть еще одно различие между мыслью Фрейда и Маркса, которое не было достаточно подчеркнуто. Хотя я уже показал сходство между «рационализацией» и «идеологией», необходимо указать на их различие. С помощью рационализации человек старается представить дело так, как если бы поступок вызывался разумными и моральными мотивами, тем самым скрывая то, что он вызван мотивами, противоречащими осознанному мышлению человека. Рационализация – это преимущественно притворство, и ее единственная негативная функция состоит в том, чтобы позволить человеку плохо поступать, не осознавая, что он действует неразумно или аморально. Идеология выполняет сходную функцию, но в одном пункте есть существенное отличие. Возьмем для примера христианское учение: учение Христа, идеалы смирения, братской любви, справедливости, милосердия и пр. были теми подлинными идеалами, которые так воздействовали на сердца людей, что те были готовы пожертвовать жизнью ради этих идеалов. Однако на протяжении истории эти идеалы использовались и для того, чтобы служить рациональным прикрытием прямо противоположных целей. Истреблялись независимые и мятежные умы, крестьян эксплуатировали и угнетали, благословляли войны, поощряли ненависть к врагу – и все во имя тех же самых идеалов. В данном случае идеология не отличалась от рационализации. Но история свидетельствует, что у идеологии есть и своя жизнь. Хотя слова Христа использовались неправильно, они продолжали жить, они сохранялись в памяти людей, и снова и снова их принимали близко к сердцу и опять преобразовывали из идеологии в идеалы. Так происходило в протестантских сектах до и после Реформации; это происходит и сегодня у той части протестантов и католиков, которая борется за мир и против ненависти в мире, которая исповедует христианские идеалы, хотя и использует их в качестве идеологии. То же самое можно сказать об «идеологизации» буддийских идей, гегелевской философии, марксистской мысли. Задача критики не в том, чтобы осуждать идеалы, а в том, чтобы показать, как они трансформируются в идеологии, и бросить вызов идеологии во имя поруганного идеала.

Назад: VIII. Индивидуальный и социальный характер
Дальше: X. Судьба обеих теорий