Книга: Философское уморасположение. Курс лекций по введению в философию
Назад: Лекция 2. Введение в себя
Дальше: Лекция 4. Зритель на корабле

Лекция 3

Дисциплина свободы

Разум – причина свободы.

Фома Аквинский


Если хотите знать, что значит, во-первых, просто думать, а во-вторых, думать философски, то читайте всегда диалоги Платона. Что значит думать не о чем-то – об идеях, благе и прочем, – а вообще думать о чем бы то ни было. Как это происходит – то, что по-гречески называется «диалектике техне», а на русский переводится «искусство диалектики». Но это плохо, поскольку мы сбиты с толку тем, что знакомы с диалектикой гегелевской. Диалектика по-гречески – это просто беседа, «диалектике техне» – умение вести беседу. Какую беседу? – размышляющую, конечно, а не просто, как жить.

Вот эта беседа представлена в виде сократических диалогов Платона. Форма, в какой существо думающее может втянуться в такое думание, которое становится философски значимым, вот она – раз и навсегда: сократическая беседа. Можно было бы провести такую филологическую работу и показать, что что-то вроде сократического диалога скрыто во всех фундаментальных философских трактатах. В XX веке, если вы возьмете, например, Мартина Хайдеггера, человека чрезвычайно монологического и особо ни с кем не разговаривающего, или Жака Деррида, мыслителя весьма общительного, и посмотрите, как устроены их тексты, увидите постоянное задавание вопросов самому себе и ответ на них. При заранее настроенном внимании мы откроем эту сократическую подоплеку философской мысли. Это универсальный и общий совет: читая любой диалог Платона, даже «Законы», которые просто дидактика и никакого разговора, всё равно вы увидите, что форма разговора для Платона крайне важна. Вот так и мыслят в философии – разговор с самим собой.

Философия это разговор, это «диалектике техне», искусство рассуждать, разговаривать, само мышление развертывается в форме разговора с самим собой. Платон так и говорит: «Мышление это речь, которую душа проводит с самой собой о том, что она рассматривает… Мысля, (человек) ничего другого не делает, как разговаривает (διαλέγεσθαι – диалогизирует), спрашивая самого себя и самому себе отвечая, утверждая и отрицая» (Теэтет. 190 а). Читая самые систематические трактаты, например «Этику» Спинозы, построенную математически, надо помнить, что здесь развернут тот же беззвучный разговор, порою сказывающийся в автокомментариях. Душа здесь не соглашается на первом же шагу с самой собой, а если у нее в голове сидит такой Сократ, который каждый раз ее тормошит и говорит: что ты, собственно, имеешь в виду, это все-таки не совсем понятно, я не соглашаюсь (с самим собой, и только потому способен услышать сомнения и возражения других). В сущности, можно сказать одно: научиться философии – это значит поселить у себя под черепом Сократа, который будет нас будить, как овод будит застоявшихся кобыл («Апология» 30е). Это мы, мы его осуждаем, а не афиняне там какие-то подлые, это мы обрекаем на смерть нашего собственного Сократа, потому что лень, потому что мы самоуверенны и честолюбивы: я могу поведать миру нечто важное, а Сократ пристает: ты уверен, что понимаешь, что ты говоришь? Нет, конечно, поэтому лучше я его придавлю и буду говорить свободно.

Философия это просто развитие, развертывание беседы мышления, осуществление ее на деле. Философия это не теории, не концепции, не доктрины, не «в мире мудрых мыслей», а разговор на любую тему, но неукротимый, строгий, идущий до конца, или до начал, до первых начал… Ведь вы знаете, диалоги платоновские начинаются с любой темы: что такое мужество, благочестие, как вести хозяйство и так далее, что угодно. Но если мы развертываем разговор, спор, рассуждение, то на какой-то стадии мы начинаем касаться вопросов очень глубоко коренящихся, фундаментальных. Важное, необходимое, нужное, – все это, вроде, разумеется само собой, вдруг перестает разуметься само и требует моего разумения. Более того, вы прочитаете у Канта и у Гегеля, что философия – это умение мыслить как раз там, где всё само собой разумеется, всё знакомо, привычно. Когда же оно перестает разуметься само собой, вот тогда мы его начинаем мыслить. Оказывается, что там, где мы стояли ногами на земле, там океаны (вода, воздух, огонь) – стихии мысли. Вместе с первыми философами мы попадаем не в мифические первостихии мира, а раньше того – в первостихию мысли. Философия это в большей степени как мысли, а не что всяких доктрин, учений и т. д.

Мы подходим к философии, пытаемся прояснить, что это такое, не со стороны ее учений, содержаний, не со стороны истории философии, а с той стороны, которую можно назвать так: что это за умонастроение и умоустроение, что за человеческая озадаченность, что за вопрос, который обращает внимание человека так, что в этом обращении, расположении может начаться философствование? Легко сказать, что философия это не специальность, что она настолько широкая вещь, что касается всей нашей жизни, всего мира и т. д., и поэтому не может быть специальностью. С другой стороны, тут возникает ряд больших опасностей. Во-первых, легко превратить философию в какую-то болтологию с умным видом, которая обо всем и ни о чем, а с другой стороны, еще более неприятная опасность увидеть в философии некую универсальную науку, всеобщее мировоззрение, словом, – мудрость. Если первый соблазн опасен просто потому, что каждому всегда есть что сказать по поводу «философских вопросов», здесь каждый может говорить, как положит ему на душу Бог или последняя прочитанная книга, у каждого есть свое мнение, и спасение от этого соблазна в чувстве глубокой скуки, царящей «в мире мудрых мыслей», то построение универсальных систем может всерьез увлечь. Строить мироздание легко, пока остается скрытым, на каком же базисе, на каких началах, на каких аксиомах эта всеобщая наука строится? Иными словами, чем держится это «мироздание», какими инструментами мы измеряем точность кладки, устойчивость и строгость этого универсального знания.

Посмотрите: каждая наука, любая отдельная наука занимается своим предметом каким образом? У нее есть свой предмет, поскольку есть его определение, позволяющее обособить его в мире среди других, есть соответствующие предмету методы его исследования, довольно сложные. Более того, возможно, именно научно устроенный метод заранее задает схему существенной предметности своего предмета. Поскольку всё это есть, постольку определяются содержательные проблемы. В связи с тем, что даны некоторые исходные определения, работа с этим предметом показывает, что эти определения нужно переопределить, где-то они оказываются недостаточными, т. е. возникает научная проблема – только потому, что у нас есть строго определенные исходные положения, и методы исследования, инструменты и т. д. Банально говоря, каждая отдельная наука – очень сложное дело. Более того, чем дальше она развивается, тем более дробной она становится. Греческую математику еще можно представить как нечто целое (см. «Начала» Евклида), нынешняя же математика очень разновидна, тут много разделов, и специалист в одном разделе никак не может быть специалистом в другом разделе. И что уж говорить о науке в целом?! Вот что значит специализация в области науки. Она необходима, поскольку связана с очень тонкой техникой научной работы – экспериментальной, теоретической, дисциплинарно различной и междисциплинарно связанной. А помимо естественно-научного цикла есть еще гуманитарные сферы – история, филология, лингвистика… Среди них помещают и нашу философию.

И вот являемся мы все в белом и говорим, что будем строить универсальную науку, а по какому праву, на каких основаниях и каким методом мы будем всё это осматривать и собирать в единую универсальную науку – умалчиваем? В самом деле, каков предмет этой универсальной науки? Где и как мы имеем дело с каким-то универсумом как предметом? Как мы будем строить наше мировоззрение, воззрение на мир так, чтобы оно было не только нашим, но годилось для всех? Где он, этот мир-для-всех?

Каждая наука начинает с того, что точно определяет свой предмет. Да, она может это сделать потому, что от огромного количества всяких обстоятельств, связанных с существованием этого предмета, она отвлекается. Она говорит: все материальные тела падают на землю с одним и тем же ускорением. Как, спрашиваем мы, как это они – пушинка и свинцовое ядро – с одним и тем же ускорением, как вы ответите на этот вопрос? Они что, не правы, эти механики, которые нам это говорят? Вы в школе учите закон свободного падения, а он формулируется на обыденном языке так: перышко и свинцовое ядро падают с одинаковым ускорением, то есть упадут с некой высоты за одно и то же время. Что такое они сказали нам, эти механики? Почему вы не спросили у физика вашего в школе, как это может быть? А если он говорит не чепуху, то о чем же он нам говорит? Ведь (оче)видно же, что это не так. Чтобы увидеть, что это так, ответит учитель, нам нужен вакуум. Для того чтобы наблюдать нечто, относительно чего можно было бы высказать какое-то научное утверждение о природе («физика» занимается природой, «физис» по-гречески), нам нужно не вообще природу наблюдать, нам нужны особые условия, вакуум, только там действуют известные вам законы механики Ньютона. Но вакуума у нас на Земле нет. Значит, мы говорим о механике как основе всей физики, а физика – это основа нашей науки, а наука – это основа нашей техники и т. д., а в основе лежит нереальная вещь – движение идеальной, но обладающей массой точки в идеальном вакууме. Видите, сколько условий, как условно знание, претендующее быть точным. А о чем говорим мы? Какой такой мир имеем в виду нашего воззрения?

Теперь второе: тело, говорят нам механики, массой m… А почему не говорят, какого объема это тело? Разве тела бывают без объема? Дом летит откуда-нибудь или пылинка – для механика это одно и то же, это центр тяжести, или точка (называется «материальная точка»). Скажите, пожалуйста, я бы спросил немедленно у механика, как это может быть – материальная точка, вы материалист или идеалист, кто вы? Материя может быть представлена как точка? Так что такое материальная точка? Это абсурд… Это значит, я получаю возможность высказывать точные научные утверждения только там, где я умею от множества всякого рода факторов отвлечься. Я должен, как выражаются физики, свой предмет идеализировать, т. е. выделить из материальной каши существующего нечто существенное, с чем я могу работать так, что я могу прослеживать поведение этого объекта теоретически, т. е. как следующее какому-то везде (а не здесь и сейчас) справедливому закону. Закону подчиняются не материальные тела, а только идеальные. В физике вы проходите теорию газов – каких газов? Идеальных, конечно. Закон Бойля – Мариотта – он для идеального газа справедлив, а для реального газа несправедлив.

Итак, всякая наука конституируется тем, что она выделяет, вырезает буквально из этого реального мира некоторую плоскость существенности – существенный мир, в котором будет работать ее закон. Если мы переходим к другой науке (например, к биологии), то она будет видеть весь мир совсем в другом разрезе. Как же их синтезировать? Что же такое философия как общая наука? Давайте сразу заключим, что эта некоторая претензия философии на универсальную науку очень подозрительна, и подозрительна она тем, что, поскольку она очень долго существовала, до сих пор существует и никуда не денется, то порождается эта претензия на универсальную науку отнюдь не философией, а чем-то другим, и это дело уже нашего детективного, что ли, интереса: чем же порождается эта мнимая претензия философии на роль универсальной науки, науки наук?

Конечно, можно выстроить такую утопическую надежду, что мы в философии, как у нас говорилось лет этак 30 назад, выработаем научное мировоззрение. Философия марксизма – это научное мировоззрение, все остальные ненаучные, а у нас научное. Мировоззрение – научное… Первое, что заметит здесь философия: наука может предполагать себе научное мировоззрение, но мировоззрение ни наукой, ни научным быть не может. Нет оснований.

Вот тогда и возникает вопрос: а что же такое философия? Если всерьез взять требования, предъявляемые науками к самим себе, ответ может быть одним: разумеется, претензия философии на роль универсальной науки есть только философское недоразумение, ошибка. И ладно бы так ошибались люди, имеющие к философии косвенное отношение. Но вот, сам Философ (Аристотель), определяя философию, которую он считает первой (главной), начинает: «Есть некая наука…». Тут стоит греческое слово ἐπιστήμη, которое, правда, переводится обычно «наука», но может значить науку не совсем в нашем смысле слова. Или Спиноза развертывает свою метафизику по образу математики, формулируя аксиомы, определения, ведя доказательство теорем (и называет эту «научную» метафизику «Этикой»), Фихте называет свою философию «Наукоучение», Гегель строит «систему философских наук» и основоположник феноменологии Эдмунд Гуссерль обосновывает философию как «строгую науку». Видимо, здесь дело не так просто. Можно сказать, что философия вырисовывается перед нами, очерчиваясь своего рода границами, определяющими ее относительно того, что не есть философия, но что касается ее по существу. Мы найдем еще одну границу философии, обратив внимание на другой оборот претензии на универсальность, а именно на границу философии и религии. То же самое, что мы сказали о научной философии, можно было бы сказать и о философии религиозной: это если не абсурд, то еще одно недоразумение, указывающее существенную границу философии и религии.

Мы начали наше введение в философское уморасположение, читая поэтов, писателей. Я и дальше буду пытаться описать это уморасположение, умонастроение так, как оно сказалось поэтически в качестве настроения. Но и тут стоит помнить, что речь идет не о «поэтической философии», а о границе между философией и поэзией. Они касаются друг друга по этой границе, но переходить ее в обе стороны было бы недоразумением. Опять-таки, поэт – это поэт, писатель – это писатель (и то же мы скажем об историке или математике). Чтобы стать поэтом и писателем, тоже некоторым образом нужно «специализироваться» (уже в кавычках), овладеть особым искусством-ремеслом, а философия тут при чем? Пушкин стихотворение написал, а не философему – это я из него сделал философему, неизвестно на каких основаниях. Лев Толстой, конечно, пережил что-то, написал письмо, потом художественную вещь, но художественную, правда? А я тут пришел со своими философскими вопросами, претендую на глубокомысленное толкование. Ничем не оправданная претензия.

Итак, философ, свободный от внутренних требований научной строгости (он ведь не теоретик-экспериментатор), религиозной серьезности (он ведь не духовно-практикующий подвижник), художественного мастерства (он ведь не владеет никаким художественным ремеслом), вместе с тем претендует владеть началами некой универсальной мудрости, универсального искусства. Какая, скажем прямо, безответственная претензия!

Что же, оставить эту претензию на всеобщность, чтобы не стать всеобщим посмешищем, или лучше вдуматься в смысл собственно философской ответственности – особой строгости, серьезности, чуткости, зоркости, вкуса? Словом, каково ремесло философа? Только уяснив себе это, можно будет говорить о мастерстве в этом ремесле или о неуклюжести, неумении. Согласимся, в философском уморасположении ума касается всё, ум же в этом расположении касается всего по-своему, но как расположен ум, когда он оказывается в философской ответственности перед собой, очертить не так-то легко.

Скорее мы чувствуем растерянность. Оказывается, что философии негде приклонить голову, негде быть. Она обитает в ка ком-то странном месте, в непонятном пространстве: ни то, ни се, ни наука, ни религия, ни мировоззрение, ни поэзия, вообще неизвестно что… Это очень плохое положение философии, поэтому нам так важно понять ее собственную специальность, ее узкую специализацию – т. е. то единственное, а не всеобъемлющее, не вообще какое-то переживание, чувство и т. д., ее единственный и собственный интерес, поэтому – предмет, т. е. то, с чем она имеет дело. Если мир, то где? Покажите мне пальцем, где я имею дело с миром. Если душа, то покажите мне ее, а иначе это ссылка на что? Когда мне химик говорит про газ, он мне его изолирует и как-то покажет. Если его законы работают на идеальных телах, значит, он сделает эти тела максимально приближенными к идеальным – кругленькими, гладенькими. А у вас что? – спросят нас мастера своего дела. Извлеките нам на свет, покажите нам, пускай в приближении каком-то, в умозрении, но… Где, как? Значит, вопрос о том, что такое философия, поставлен, в общем-то, достаточно остро: в чем же уникальная, единственная специализация ее в целом?

У нас нет никаких авторитетов – так, чтобы можно было сказать: а вот у Аристотеля на одной странице сказано… У него не просто сказано, он ведь к этому каким-то образом подошел. Он же шел долго, 20 лет провел в платоновской Академии, в рассуждениях, путем вопросов и ответов, в какой-то там скрытой или явной сократической беседе, и только тогда он сказал: вот, видите, как. Например, «душа есть некоторым образом всё». А я скажу: вот Аристотель говорит, что душа есть некоторым образом всё, и теперь мы будем (поскольку Аристотель очень авторитетный философ) этого придерживаться. Нет. Мы, может быть, это будем знать, но мы не будем это мыслить философским образом, потому что не будем понимать, как мы к этому подошли.

Скажем, вы ссылаетесь на Хайдеггера. Основной вопрос, по Хайдеггеру, это вопрос о бытии. Но Хайдеггер – это один из серьезнейших философов, не по тому, о чем он учит, а по отношению к философской мысли, к тому, как мыслит философ, когда он мыслит философски. Почему он мне близок (несмотря на его «нацизм»), и я постоянно буду на него ссылаться? Потому что среди всех философов XX века, с которыми я так или иначе знаком, характер философского мышления, т. е. того, как человек мыслит, у Хайдеггера просто абсолютно точен. Тем более интересно выяснить, как это, двигаясь очень философским образом, почти так, как Сократ, Платон и т. д., сам с собой разговаривая, он приходит к таким вещам, которые в ужас приводят. Это должно нам поставить предостерегающий знак: философия – не гарантия того, что мы выйдем к какой-то там правильной, хорошей, благой мысли. Философия может нас завести черт знает куда. Хайдеггер говорил о своем опыте мысли (и эту фразу можно начертать на вратах философской Академии вместе с дельфийской: «узнай себя», платоновской «не геометр да не войдет» и кантовской «отважься мыслить»). «Кто крупно мыслит, должен много блуждать» («Wer groß denkt, muss groß irren» (1947)). Можно сказать иначе: там, где речь заходит о предельных вопросах (вот, пожалуй, хорошее название для предмета философии, любой вопрос может довести до того предела, где он коренится в философии), там, где уясняются вопросы предельного характера, там, иначе говоря, где лежат истоки философии, и ошибки бывают предельны. Это опасные пределы, похожие на обрывы. И это надо помнить: занятие философией, мышлением, как говорят, отвлеченным, – опасное занятие. Мы над пропастью, и никто нас не поймает, не спасет, кроме той же мысли, что и завела нас сюда. Вот почему тут нужна отвага.

Как и всё в человеческих руках – чем мощнее, тем опаснее. Физика в принципе дала уже в руки человеку энергетический источник, атомную энергию, которая может обогреть весь земной шар, но и уничтожить. Вот эта связь человеческого достижения, т. е. мощи, могущества и опасности – это условие человеческого существования, а вовсе не зло какого-то человеческого дела. Это человек таков, а потому и его дела.

Так вот, Хайдеггер мыслит философски. Это значит, если мы откроем первую страницу его фундаментального труда под названием «Бытие и время», увидим эпиграф из платоновского диалога «Софист». Фраза звучит таким образом: «Ибо очевидно ведь вам-то давно знакомо то, что вы собственно имеете в виду, употребляя выражение „сущее“, а мы верили, правда, когда-то, что понимаем это, но теперь пришли в замешательство». (244а). Это начало, а дальше Хайдеггер спрашивает: «А у нас есть ответ на этот вопрос, что такое бытие? Никоим образом, хуже того – мы даже забыли, что это вопрос». Для Хайдеггера это вопрос, это загадка всех загадок: что значит быть? Не что там есть, какие там силы, космос, история и прочее – это предметы разных наук. Но что значит быть? И первая глава развертывает эту трудность, эту проблему: что в философии, начиная от Платона до Гегеля, бытие считается самым пустым и неинтересным понятием, потому что оно всеобщее.

Всё бытие в целом – пусто. Что имеет какой-то интерес? Что такое то или се, что там или здесь, как устроено познание, как нам поступать? Всё это есть – ну и что? Чего тут такого? Если философия занимается этим, то она как начала этим заниматься, так и закончила, и поэтому Гегель был совершенно прав, когда свою логику начинает так: «Первое и самое простое понятие, которое у нас имеется, это понятие бытия. Есть ведь что-то – мы еще не знаем, что, как оно различается, мы знаем, что есть ведь что-то». Теперь я спрашиваю: а что этим понятием исключается? Что я понял этим понятием? Каково его содержание? Я обнаруживаю, что нет там никакого содержания. Поэтому Гегель делает строго философский, логический, по его мнению, вывод: бытие – это ничто, потому что это понятие пустое.

Еще один аргумент относительно обобщения: есть простой формально-логический закон – чем больше объем понятия, тем меньше его содержание. Я скажу: у нас тут 25 человек. Обобщим – получим человека вообще. Так вот, он пуст настолько, насколько я обобщил все ваши индивидуальные различия. Каждый из вас чрезвычайно интересен, потому что он абсолютно единственный, а общее понятие «человек», которых тут 25, пусто – ровно настолько, насколько я освободил его от ваших индивидуальностей и выделил некую абстракцию. И когда я дойду до простого существования, у меня ничего не останется вообще – содержания не останется, объем будет полный. Не о чем там думать, оно предельно скучно. Поэтому-то Хайдеггер и ставит, и видит задачу всей своей жизни в том, чтобы показать, в чем значимость этого странного понятия, или слова, без которого мы не можем обойтись, – «бытие».

Не можем обойтись, потому что мы каждый раз говорим по-русски или на индоевропейских языках связку «есть». «Стол есть желтый» – мы по-русски проглатываем ее, но она всегда там есть, а мы не знаем, что это такое – «есть». Это задача всей его философской жизни. А мы так легко говорим, что у нас есть бытие, о котором можно подумать. Как подумать? Почему оно нас занимает? Почему оно оказывается не пустым? А мышление, оно тоже есть? Вот это, действительно, вопрос, который ведет нас к философии, причем еще только ведет. Так что мы должны ходить, отталкиваясь скорее от того, что нас, людей, ставит в такую озадаченность, в такую проблему, в такой вопрос, который ведет нас строго в философию – он не уведет нас ни в науку, ни в поэзию, ни в религию, он ведет строго в философию. Вот эта строгость и точность и есть идея философии как специальности.

Я снова хочу коснуться небольшой филологической темы. Вот это латинское слово specialitas означает в переводе «особенность, особость», но в каком смысле. Есть такое выражение: specialis et intimus amicus. В переводе на русский язык означает «закадычный друг», потому что intimus – это превосходная степень от прилагательного interior, внутренний. Итак, specialis здесь означает «единственный». Это то, что для меня единственное, как и мой любимый человек. Не потому он любим, что единственный, а единственным становится, когда любим. Вот это и означает «специальный человек» – для меня. Он специальный и мой внутренний друг, причем в превосходной степени – интимный, это превосходная степень от «внутренний», внутреннейший, самый внутренний друг. Примерно в этом духе мы должны говорить о специальности в философии.

Помните, что философия – это филия, что с греческого переводится прежде всего как дружба, дружеская любовь, дружеское расположение. Если теперь мы вспомним наши интуиции, совершенно верные интуиции, что философия занимается вообще-то чем-то большим, чем-то общим, универсальным – бытием, миром, вот этот смысл, этот оттенок слова «специальный» подсказывает нам тогда странную мысль. Да-да-да, она чем-то таким занимается, чем-то общим и вселенским, но она этим занимается специально, так что это и только это становится для нее интимным, собственным интересом, предметом любви. И более того, только там, где моим интимным интересом оказывается это всеобщее, я в каком-то отношении (пока не понятно, в каком) обнаруживаю, что то, что меня занимает вот так специально и интимно, есть всё. Будем говорить таким простым, пустым словом: всё.

Более того, только теперь я нахожу и самого себя, любящего. До тех пор я пока еще не сам. Но это не теоретическое построение и не психологическое настроение, а некоторое расположение в мире, по отношению к миру, – такое, что я есмь я лишь постольку, поскольку я внутренне отношусь ко всему миру. Хайдеггер в «Основных понятиях метафизики» идет по путеводной нити, как он выражается, изречения немецкого романтического поэта Новалиса, что философия – это своего рода ностальгия, т. е. стремление повсюду быть у себя дома, т. е. это ностальгия по миру. Что такое ностальгия? Это чувство эмигранта, изгнанника. Наши русские эмигранты испытывают, говорят, ностальгию по России. Но тут ностальгия по миру, по всему – когда оказывается, что мы с вами, которые живут hic, nunc и sic (здесь, теперь и так), – испытываем ностальгию по тому, что не здесь, не теперь и не так, а как-то вообще, везде и всегда. Нас в это hic, nunc, sic изгнали, и это есть ориентация, первый намек на то расположение человека, в котором ему впервые открывается его специальный философский предмет – через его собственное расположение и никак иначе. Иначе это будут псевдотеоретические, псевдонаучные постановки того же самого вопроса.

Еще один поворот того же самого филологического обстоятельства, связанного со словом specialis. Ведь это от глагола specio, или вариации того же самого глагола specto (смотреть). Значит, «специальный» – это то, что по-русски связано со словом «аспект», это тот же самый глагол, только с приставкой ad – направление определенного взгляда. Я говорил вам о науках, об искусстве и т. д. – это каждый раз подход ко всему миру, а не к части мира, только в определенном аспекте. Спрашивается: каков аспект философии? В каком аспекте философия подходит к миру? Не надо думать, что она каким-то образом все эти аспекты собирает. Ее аспект – вот эта самая универсальность, всеобщность, по-немецки die Weltlichkeit, т. е. «мирность» или «мирсковость», т. е. чтобы выделить тот аспект, которым философ смотрит на мир, он не собирает все аспекты, не бегает по всему миру за каждым, он видит мир в аспекте его собственной Weltlichkeit. Что делает из мира мир? Из этого огромного количества совершенно разных вещей? Они же только в одном определенном аспекте образуют нечто целое, нечто связанное: мир.

У Пастернака есть хорошая строчка: «И образ мира, в слове явленный». Как связаны слово, образ и мир? Это очень философски значимая связь.

Известно еще одно слово, связанное с тем же самым, – species, вид. Как дать определение вещи? Есть строгая латинская схоластическая формулировка: надо искать genus proximus et differentia specifica, т. е. ближайший рода и отличительный видовой признак того, что я определяю. Положим, человек – к нему ближайший род животное. Теперь я должен дать differentia specifica: животное на двух ногах, положим. Есть такой анекдот про определение человека. Я определяю, что человек – это животное двуногое, но мне показывают курицу – животное двуногое. Тогда я говорю: это животное двуногое без перьев, а курица с перьями. А этот шутник, который мне курицу приволок, берет курицу ощипанную и говорит: вот твой человек. Я был не прав, потому что неправильно начал определять. Но тем не менее формально действовал верно: genus proximus et differentia specifica.

Так вот, species – это и есть перевод на латынь греческого слова «идея» (или «эйдос» – та же самая этимология, связанная с «видеть», как и по-русски – обнаруживается общий индоевропейский корень «вид» (др. – инд. vedas – знание). Тут очень интересное сочетание двух идей. Мы привыкли, что вид – это подразделение на виды, но вид – это прежде всего то, что я вижу. Поэтому по-латыни слово spectrum означает не «спектр», это уже метафора или технический термин, а «мысленный образ» или «призрак», буквально (при)виде́ние. В поисках философии как специальности мы коснулись очень известного в философии предмета – спецификации, классификации, разновидностей. Но как вообще это самое бытие, этот мир, это целое, единое делится на роды, виды, на «специи»? Каждая специальная наука занимается своим предметом, своим видом, своим аспектом и в своем аспекте видит весь мир. Теперь я спрошу: сколько этих специй? Какие роды и виды существуют? Как это целое бытие делится, расходится, различается, специфицируется на эти виды? Это вопрос совершенно конкретный, а не вообще о мире, с другой же стороны, – это вопрос о чем-то универсальном: как происходит различение на эти виды, которыми потом можно заняться специально?

Значит, мы можем сказать, что если смотреть на дело философии со стороны наук, то философию интересует не обобщение наук, затея бессмысленная, а что такое эти предметы – живое, космическое, математическое, историческое? Или говоря на языке Канта: как возможна чистая физика, математика, метафизика? О чем он спрашивает? Откуда мы эти возможности будем выяснять? Есть нечто, что допускает существование такой вещи, как физика, т. е. ее предмет. Это опять направление нашего философского внимания в философски специальную сферу. Может быть, специальность философии и состоит в том, что размышляет об этих самых специях, или о видах, об идеях?

Вот так скажешь, и уже мы у Платона, уже философ чувствует себя дома. Все слышали (может быть даже в школе), что Платон – это учение об идеях. Каких идеях, идеях чего? Есть такая идея «человек» – как она возможна? Я задаю такой вопрос: как возможен человек? – и как нам отвечать на него? Куда нам смотреть, чтобы искать ответ на этот вопрос? Я спрашиваю не «что такое человек?» – этим занимаются антропология, социология, психология. А я спрашиваю: как возможен человек? Я могу много о нем говорить как психолог, как социолог, как антрополог, а вот как он возможен – это вопрос, который отправляет нас в философский способ спрашивания совершенно специальным образом, а не вообще. Если я буду соединять социальные, антропологические и т. п. знания о человеке, то я ничего не получу, это будет каша. А вот спросить «как возможен человек?» – это включает в себя и ответ на вопрос «что это такое?». Что это такое за бытие, что это такое за вид бытия, что это за способ быть, который – именно, специально, собственно – человек?

Мы уже знаем: человек – это такое существо, которое может задаться вопросом, быть ему вообще или не быть, стоит жизнь ее проживания или не стоит, т. е. ему вообще не предписано быть и уж подавно не предписано, как быть. Если мы спросим со стороны этого самого таинственного бытия, то оказывается, среди разновидностей бытия мы допускаем такое существо, что оно не знает, как быть, и вообще не обязано быть, – вот это и есть возможность человека. Если такое существо, которому как бы вручено, поручено его собственное бытие или небытие, возможно, – тогда возможен человек.

По-моему, тщетно или не очень верно пытаться объяснить философию изнутри уже имеющейся истории философии, потому что пока мы не знаем, что такое философия, историю чего мы будем изучать или рассказывать? Мы не можем войти в историю философии, потому что не знаем героя этой истории. Почему мы должны верить на слово, что Фалес – первый философ? Его древние считали мудрецом, а не философом. У нас много слов для этого недоразумения: предфилософия, стихийная философия, мудрость. Мудрецов, говорят нам греки, было семь. Фалес тут упомянут рядом с Солоном. Солон законодатель, политик – почему он не философ? В «семь мудрецов» Солона включают, а почему его не включают в историю философии? Фалес, мы уже слышали от Аристотеля, родоначальник того рода философов, которые кладут в основу всего материальное начало. Впрочем, замечает он, и раньше него Гомер говорил о том, что отец всего река Океан. Почему же нам не включить космогонию, мифологию в историю философии? Из этой неопределенности и рождается наше неопределенное представление о философии как о чем-то общем, мудром… Этой неопределенности и обучает нас история философии. Стоит поэтому для начала попытаться понять философию, выясняя специальную озадаченность человека, внутри которой появляется специально философский вопрос. Что это за единственный вопрос, которым философия отличает себя от мудрости всех времен и народов? Здесь, может быть, и спрятан ключик, с помощью которого мы войдем во все существовавшие философии.

Я хочу резюмировать пройденный путь. Философия возникает там, где человек оказывается в особом уморасположении, в котором ему открывается его странное расположение среди всего существующего в мире: некоторым образом его касается всё, но ни для образа всего, ни для события касания у него нет ничего, кроме ностальгии, сознания бесприютности и радикальной самоозадаченности. Это первая половина тезиса, а вторая: всё касается человека не так, как касается предмет науки исследователя или божество верующего. Все касается его лично, причем так, что ставит его под вопрос. Мне очень важна эта связка: это расположение, в котором человек открывает, что его касается некоторым образом всё, и касается его в существе его собственного существа, его собственного бытия, т. е. лично. Ни дом, ни семья, ни город, ни страна, ни так называемая родина не есть его мир (т. е. то, что его касается, за что он несет ответственность, с чем он связан кровно, в душе и т. д.). Его мир – это сам мир.

Мы можем выразить это подозрительным словом – человек по своему человеческому существу – космополит, гражданин мира. Философ есть человек как космополит, не по своим представлениям, а принципиально – гражданин мира. Его полис – космос. Космос при этом понимается не в смысле нашей космологии, а в смысле всего, в смысле мира как такового. Я хочу это зафиксировать аристотелевским тезисом, который я скажу по-латыни, потому что легче запомнить: anima est quodammodo omnia – душа есть некоторым образом всё. Душа не просто всё, это всё некоторым образом. В схоластике было классическое сравнение, что есть Бог, а есть мир, который есть радуга божья, потому что свет преломляется во множестве индивидов по-своему, в каждом индивиде он преломляется по-разному. Вот это и есть разность, специфичность, специальность (некоторыми образами), но всё, потому что Бог. А человек сотворен по образу и подобию самого Бога, это значит, способен по-своему собрать, сфокусировать все аспекты, специи, виды сущего в своей душе, в уме, как ее средоточии.

Эта тема от Аристотеля до наших дней – сквозная тема философии. Ее можно запомнить еще и таким образом, который более свойствен эпохе Возрождения: человек есть микрокосм, т. е. маленький мир. Эту фразу, которая должна была бы быть одинаково понята всеми, на протяжении истории европейской мысли понимали чрезвычайно по-разному. Я сказал, что это фраза из Возрождения, но там это всё было связано с астрологией, с алхимией, с такого рода магическими вещами. Вот в каком смысле микрокосм: в нем есть всё, что в космосе, и если мы найдем соответствующие точечки, то мы будем им управлять. Но не таков философский смысл этого выражения. Ближе к философскому смыслу – знаменитое изречение Иммануила Канта из заключения его «Критики практического разума»: «Две вещи наполняют душу всегда новым и всё более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, – это звездное небо надо мной и моральный закон во мне». Только стоит, слушая эту фразу, звездное небо понимать не как просто астрономический факт, а именно как беспредельную открытость человека всему. Нет такой границы, которая человека закрывала бы от чего-то в мире, он открыт всему. И с этим же связано, и это определяет самосознание человека, то, что Кант здесь называет моральным законом. Моральный закон – это не некоторые предписанные правила, а просто самосознание человека в своем человеческом достоинстве как существа, соотносимого по достоинству с бытием всего.

В таком случае, идея человека, отличающая его среди других видов сущего, его differentia specifica в том, что это животное, некоторым образом открытое всему и заключающее в себе всё, соотнесенное со всем существующим, ведомым и неведомым, тогда как прочие животные суть разновидные образы мира своего определенного обитания. Как видим, идея тут значит не только идею, которую мы себе составили о человеке, а то, как сам человек существует в мире, в частности и то, почему он существует в мире посредством составления идей о мире и о себе.

Воспользуюсь случаем, чтобы заранее бросить свет на то, что такое идея у Платона, потому что обычно под ней понимают что-то чуть ли не противоположное тому, что имел в виду Платон. Почти все платоновские диалоги построены таким образом: ставится вопрос, что такое мужество, или красота, или справедливость и дается один ответ. Тут же ему следует контрпример, ответ нужно изменить, потому что определение должно включить в рассмотрение и другой аспект.

Положим, мы спрашиваем, что такое красота? Поскольку Сократ ведет эту речь с юношей, юноша говорит: это красивая девушка. Сократ спрашивает: а кувшин бывает красивым? Да, бывает красивым. Я тебя спросил, не что бывает красивым, а что такое красота… Хорошо – девушка и кувшин должны быть каким-то образом сведены вместе, чтобы определить, что же такое общее для них – нечто, что содержит в себе то, благодаря чему красивая девушка красива, красивый кувшин красив. По наивности собеседник буквально понимает «содержит в себе» и говорит: красивый кувшин – это золотой, добавь золото, и получится красиво, укрась девушку… Поначалу это шутливый разговор, но потом он быстро заводит уже в довольно серьезные понимания. Получается, например, совершенно чудовищное с нашей – тоже наивной – точки зрения определение, что красивое – это пригодное. Как? Прекрасное – это то, чем мы любуемся, как раз наоборот, не трогая, а тут – годное к употреблению. Но пригодное – русский язык нам подсказывает, каким образом пригодное может быть услышано и понято как красивое – это пригожее. Это входит в народное понимание, это же язык сказал. И что, вы думаете, этим исчерпывается? Да нет, конечно. До тех пор, пока мы не перебрали, условно говоря, всех возможных случаев красивого, мы не видим этой идеи. А всего не переберешь – мы говорим, например, прекрасный поступок: уже его не поставишь в ряд с кувшинами и даже девушками, это что-то другое. Прекрасная речь, прекрасная ночь… Получается, что у нас есть некоторая имеемая в виду точка нашего вопрошания, которая, чем больше мы приводим аспектов, тем более загадочной становится, потому что она соединяет в себе такое, что, кажется, несоединимо. Вот эта загадочность есть средоточие платоновской идеи.

Можно сформулировать вопрос таким образом: что мы, собственно, имеем в виду, когда говорим «справедливость» или «бытие»? Поскольку разные соучастники беседы могут иметь в виду разное, их мнения сталкиваются, но вот на что стоит обратить внимание: разговор продолжается потому, что эти «имения в виду» сравниваются в одном общем горизонте или в точке: что мы сообща имеем в виду, когда говорим… Выявление, выяснение того, что подразумевается говорящими и сообща имеется в виду, есть поиски общего вида того, о чем идет речь, или идеи. Теперь мы можем спросить: что мы имеем в виду, когда говорим «идея». Тут ответа Платона будет недостаточно, потому что уже Аристотель имеет в виду нечто иное, а Фома Аквинский еще иное, иное Спиноза, иное Кант… Так что же они все (мы все) сообща имеем в виду, говоря об «идее»? Пожалуй самый философский эффект платоновских диалогов о разных идеях (любых) состоит в том, что обсуждение их не заканчивается, что идея оказывается некой загадочной точкой сведе́ния воедино разных аспектов. И сама тема «идеи» в истории философии открывает такую бесконечную перспективу всегда еще открытого разговора.

Не универсальный ответ на вопрос, а обнаружение бесконечной загадочности этой вещи. Вот что такое платоновская идея. Это то, что ведет, и ведет, и умножает беседу, а не заканчивает ее. И таким образом философия превращает теоретическое знание в философскую проблему. Однажды философия и была определена как «чистая наука о проблемах».

А что, собственно, за ситуация породила философию однажды в истории? Мой тезис, пока что не доказываемый, не обосновываемый, состоит в следующем: вразумительным образом мы можем ответить на вопрос о возникновении философии, начиная заниматься философией, а это значит прежде всего греческой философией. Поскольку мы не знаем, как входить в философию, поскольку она сама не очень ощутимая вещь, то давайте попробуем войти в философию так, как она сама находила себя, входила в себя и определяла себя, просто следуя за греческим словом «философия». Это слово осталось во всех языках самим собой, никто его не переводил (хотя по-русски пытались «любомудрие» придумать, но оно очень искусственное). – Посмотрим, что произошло в Древней Греции, как возникла эта новая вещь. Почему новая? Потому что слово «философия» – неологизм, его не было в греческом языке, его придумали, и есть свидетельства, что это слово было здесь впервые придумано… Но об этом я хочу поговорить в следующий раз.

А сейчас я завершу круг наших начальных рассуждений, перечислив несколько парадоксальных связей и оборотов этой самой философии, которые мы уже так или иначе затрагивали. Я их сейчас все постараюсь суммировать так, чтобы мы видели парадоксальную особенность философии. Именно эта парадоксальность позволит (и не позволит) смешивать философию с наукой, с религией, с мировоззрением, с поэзией и со всем, с чем мы ее привыкли смешивать. Надо будет удерживать это парадоксальное напряжение двух полюсов, которые держат философское внимание, но никак друг с другом не совмещаются, – вот эти парадоксальные несовместимости двух полюсов мне хотелось бы в нескольких пунктах перечислить.

Первое (порядок тут неважен) – философия это узкая специальность, но специальным предметом в философии оказывается всеобщее, некоторым образом всё.

Второе. Философствование возможно в самостоятельном и свободном уме, которому приходится блуждать и срываться. Вместе с тем можно определить философию как некоторую дисциплину, необходимо связанную с мыслимым в ней предметом. Disciplina тоже латинское слово, которое нам многое могло бы подсказать. Disciplina от disco – учиться. Значит, дисциплина – это не то, к чему мы привыкли, т. е. порядок поведения, строгое соблюдение правил. Это прежде всего форма, требуемая прилежным, даже послушным обучением, чуть ли не послушание. Философия есть, безусловно, дисциплина в этом смысле – она требует строгого порядка в исполнении самой себя. Она есть дисциплина, и поэтому требует дисциплины, конечно, не поведенческого характера (хотя и этого, но это вторично), а дисциплины мысли. Философия требует безусловной дисциплины мысли, которую вы можете назвать строгостью. Если дисциплина научной мысли связана с тем, что наука – дело точное (математика прежде всего – это образец научного мышления, и Кант недаром говорил, что в любой науке столько науки, сколько в ней математики), то философия – мысль не точная, но не потому, что приблизительная, а потому, что строго держится направленности мысли. Аристотель характеризует философскую мысль как acribestera (самую строгую), поскольку дело в ней идет о первых началах, от внимания к которым зависит правильная ориентация всего последующего. Итак, философская мысль требует, можно сказать, строгой свободы.

Мы обнаруживали, как нельзя двигаться в философии, что ей противопоказано. Противопоказано ей апеллирование к авторитетам, противопоказано оперирование готовыми знаниями, которые вроде бы сами собой знаются и разумеются. Ведь за это и убили Сократа. Когда мы начинаем «остолбеневать» от того, что то, что мы говорим, то, чем мы понимаем, то, что нам помогает себя успешно вести в мире, – когда вдруг оказывается, что именно этого-то мы толком не знаем, что это не стоит на своих ногах, а теряется в недоразумениях, мы сердимся.

Вот диалог «Лахет» – о мужестве. Разговор начинается с солдатом, поседевшим в боях, человеком, прошедшим не одну войну, т. е. мужественным из мужественных. Спросим у него: что такое мужество (потому что он прошел не одну войну и был мужественным человеком)? А он не знает, что такое мужество. Он очень мужественный солдат, но никогда не думал о том, что это такое. И он говорит: это «стойкость души», мужественно стоять, когда кругом тебя стреляют, или бесстрашно идти в атаку… А Сократ, естественно, спросит: что, всегда вот так? Иногда ведь мужественно, подумав, отступить, когда все сумасшедшие летят вперед, а ты понимаешь, что важнее и нужнее сейчас отступить и мужественно (уже не только против врагов, но и против своих друзей) отступаешь, как, например, Кутузов в Москве. В «Войне и мире» разные примеры мужества. Вот Денис Давыдов, для которого мужество – это на коня, шашку вон и руби… Вот хладнокровное мужество Андрея Болконского – совершенно другое. Мужество Пьера Безухова, который в гражданском платье и без оружия ходит по Бородинскому полю. Мужество Кутузова, который отступил, а тогда на него косо смотрел весь генералитет – подозревали его чуть ли не в предательстве. Мужество Платона Каратаева – ничего не делать вообще… И так далее. Так что же такое мужество, если столько его видов? А идея мужества самого по себе – что такое? Именно виденье, понимание этих обстоятельств требует от мысли этой самой строгости, т. е. не пользования тем, что норовит само собой разуметься. Философское внимание сосредоточено на этих самых машинальностях мысли, машинально само собой разумеющихся очевидностях. Эта машинальность философию и беспокоит.

Так вот, необходимо научиться философии как дисциплине мысли, причем, может быть, гораздо более серьезной, чем в других сферах. Но вместе с тем (вспомните, с чего мы начинали вместе с Кантом) философия есть способ освобождения. Значит, парадокс мы можем сформулировать так: философия – это дисциплина свободы. Свобода – это не то, что подарено, ей надо учиться. Философия есть одна из дисциплин свободы. Дисциплина в двух смыслах слова: определенная наука и тема этой науки. Тема этой науки есть свобода, и свобода есть форма дисциплины.

Я опять, следуя за Кантом, говорил, что философия, философствование – это научение мыслить отважно, т. е. самому от себя, от первого лица. Опять-таки этому надо учиться, но я сейчас хочу подчеркнуть другую сторону. На портале платоновской Академии была высечена надпись: «Не геометр (т. е. не прошедший сквозь математику) да не войдет!» Это значит, что необходимо пройти испытание математикой, т. е. такой наукой, которая требует от тебя полностью отдаться предмету, научиться такому послушанию мысли у предмета, и только после этой школы у математики я могу рассчитывать на то, что мое мышление обретет статус самостоятельного. Опять-таки, самостоятельность никак никому не подарена, как и я сам не подарен самому себе. Это видимость, что я есть какой-то «сам», на самом деле мы все состоим из чего-то привнесенного, прихваченного и так далее. Вырабатывать это не только очень сложно, но и стоит больших страданий. Так вот, Платон говорит, что в философии мысль никогда не станет философской, не будучи формой самостоятельного мышления. Нельзя обрести форму самостоятельного мышления, не пройдя через искусство такой науки, как математика, геометрия. Значит: «Sapere aude!» и «Не геометр да не войдет!» – вот еще два полюса, которые друг с другом плохо совмещаются.

По этому поводу я хочу рассказать кое-что из греческой философии. Вот пифагорейцы – это не научная и даже не философская школа, это религиозная община, секта. Там всё было устроено так, как будто это некая «церковь», или маленький такой монастырь. Вхождение туда и занятие разными вещами предполагало, что прежде надо было пройти курс послушания. Это для религиозной сферы традиционная вещь. Послушание – не просто исполнение приказов, а внимательный слух, т. е. я весь обращен вниманием в слух. Это связанные вещи: слушание и послушание. У пифагорейцев имелись два этапа и две группы соответственно, они назывались акусматики, от слова «акуо», т. е. «слушаю», и математики. По-гречески «матема» – это не просто математика, а любая наука, которой нужно обучаться, от глагола «мантано» – «учусь». Так вот, были те, кто слушали (ДЛ. 8, 110), и те, кто занимались науками, могли рассуждать, доказывать и т. д. Акусматики – не только слушали, но держали в уме изречения, «акусмы», о которых можно размышлять молча (медитировать).

Я вам хочу прочитать один текст из «Лекций по истории философии» Гегеля, где, рассказывая о пифагорейцах, он говорит об этих акусматиках и прописывает нам такую рацею, которая звучит будто бы противоположно тому, что мы слышали от Канта: «Можно вообще сказать, что эта обязанность воздерживаться от болтовни представляет собою существенное условие всякого образования и учения; нужно начать с того, чтобы уметь понимать мысли других и отказываться от собственных представлений. Обыкновенно говорят, что ум развивается посредством вопросов, возражений, ответов и т. д. Но на самом деле он посредством этого не развивается, а только получает внешний лоск. Внутреннее же в человеке приобретается и расширяется посредством культуры; тем, что он молча воздерживается от суждения, он не становится беднее мыслями и не теряет в живости ума. Наоборот, он скорее научается благодаря этому понимать других и начинает догадываться, что взбредшие ему в голову мысли и возражения никуда не годятся, и благодаря тому, что он все более и более понимает, что такие мысли никуда не годятся, он отучается иметь такие неудачные мысли». «Истинная культура не заключается в тщеславном, очень пристальном направлении внимания на себя и в занятии собою как отдельным лицом; оно представляет собою, наоборот, самозабвение, углубление в предмет и во всеобщее; лишь это размышление о самом предмете необходимо, а размышление о себе, это – опасная, бесполезная, лишающая нас свободы тревога».

Вот вам контртезис, и можно взвесить равномощность этих тезисов: думай сам, разговаривай, не бойся своих неудачных мыслей, потому что как приобрести удачные мысли, если они не вырабатываются в таких вот друг друга корректирующих разговорах, – с одной стороны. С другой стороны, погоди, помолчи, послушай, подумай, попробуй воспроизвести то, что ты слышишь, читая, например, философский текст того же Платона; погоди со своими мнениями относительно того, что Платон-де, положим, идеалист; подожди, воздержись от суждений, как говорили скептики; воздержись, послушай, внимательно войди в ход мысли и постарайся воспроизвести этот ход мысли – этим самым ты приобретаешь то, что Гегель здесь называет культурой мысли. Культура – от слова культивировать. Ты культивируешь мысль обучением, послушным тому, что говорит тебе автор, философ – Платон, Аристотель, Фома Аквинский, Декарт, Лейбниц, Деррида, Витгенштейн и т. д.

Это еще один поворот парадоксальности философского дела. Это безусловным и необходимым образом самостоятельное мышление, которое требует начинать с начала, поэтому никаких постулатов нельзя взять напрокат, на веру. Философ обречен на самого себя, на свою собственную, так сказать, наглость, потому что он должен начинать с начала. Он не может сказать: у нас общая база, и мы ее держимся. Философ вынужден начинать сам на свой страх и риск – с одной стороны. С другой стороны, он должен все эти философии, которые тоже начинают с начала, усвоить так, как если бы это была удачная мысль, как говорит Гегель. Вот вам еще один поворот.

Теперь мы говорим, что философия – такая штука, где каждый считает себя некоторым образом сведущим, потому что это всех касается. Что такое «я сам», как жить и так далее. Философия, в отличие от специальных наук, которые далеко не всех касаются, занимается такими вещами, которые касаются каждого. Это дисциплина, это специальные занятия, философский факультет: что-то такое специальное и узкое, а вместе с тем то, что касается каждого, занимается он философией или нет. Философские системы касаются каждого, но они чрезвычайно сложны, это всегда какой-то технический, эзотерический язык, это всегда экзотическое здание, в которое войти невозможно – не знаешь, где тут дверь, а где окно. Шагнешь – провалишься, как в компьютерных играх.

Так как же это возможно: вещь, без которой каждый человек, говорят нам, не может быть вполне человеком, которая касается каждого, а как только философы начинают говорить, говорят на своем техническом языке какие-то совершенно непонятные, эзотерические вещи… (Насчет Платона говорят, что у него было два учения: одно экзотерическое – для учеников и для детей, а было еще неписаное учение, или эзотерическое, внутреннее…) И это от начала (Платона того же) до нынешних философов, тут уж вообще можно голову сломать, если с непривычки открыть, к примеру, Делёза, или Деррида или заглянуть в «не-философию» Франсуа Ляруэлля… Спрашивается, как же так: вещь касается морального закона внутри нас, а язык такой, что может понять только специалист, да и то не каждый? Вот вам еще один поворот этой парадоксальности.

И еще: философия имеет дело с чем-то всеобщим, причем со всеобщим не только здесь и сейчас, но всегда и везде, а вместе с тем мы занимаемся философией hic, nunc, sic, т. е. здесь, сейчас, так. Спрашивается: философия Платона – не есть ли нечто, просто характеризующее греческую культуру? Вы, может быть, знаете шпенглеровскую картину – у него была теория, что история состоит не из длинного хода прогресса, а из ряда целостных культур: греческая, средневековая арабская, современная фаустовская и т. д. Они циклически развертываются, и не только философия, но даже математика, т. е. переживание и понятие числа, для каждой культуры особые. Может быть, Платон или Аристотель всего лишь характерные черты эллинской культуры, а для нас уже утратили актуальность? Они не значимы философски, значимы только исторически, и историки будут ими заниматься, филологи, культурологи. А для современной философии они утратили значение, потому что они жили тогда, там и так, ни науки нашей не знали, ни техникой не владели, а мы теперь живем здесь и этак. Спрашивается, если всё так исторически прописано и унесено временем, то почему это сохраняет общезначимость? Если мы занимаемся здесь и сейчас философией, т. е. тем, что относится, как мы только что уверяли, ко всему, всегда и вообще, то не попадем ли мы в такой же точно переплет, а именно наша философия будет всего лишь порождением вот этого нашего дня, и как только он пройдет, так ее значение и исчезнет. Тогда смысла в ней нет, тогда она будет, как выражались раньше и нынче выражаются, превращенной формой чего-то другого. Значит, вот еще одна парадоксальная сторона философии.

Я сейчас прочитаю определение философии, данное одним философом – это некто Аммоний, сын Еремея. Не Аммоний Саккас, учитель Плотина, а другой Аммоний – ученик философа-неоплатоника Прокла, и жил он в конце V – начале VI века нашей эры. Он – учитель так называемых комментаторов Аристотеля, таких как Симпликий, Филопон и других. Это была целая огромная литература комментариев к Аристотелю. В частности, оттуда у нас сохранилось много фрагментов из «досократиков». Так вот, этот Аммоний дает определение философии. Это, как говорят, «темные века» – а смотрите, какого уровня мысль: «Всякая наука и всякое искусство имеет некую материю, некий предмет (буквально подлежащее – нечто, о чем она) и некую цель. Материя – это то, чем они (науки) занимаются, цель же – то, что они имеют в виду и хотят устроить. Так, врач в качестве материи имеет человеческие тела, ведь он ими занимается. Цель же – привести их в здоровое состояние, это он имеет в виду. Подобным образом и плотник в качестве материи имеет дерево, а цель его – сделать дощечку. Определения получают или из материи, или из цели, или из обеих. Из материи, как если мы скажем: врачевание – это искусство, занимающееся человеческими телами. Из цели же, как если мы скажем: врачевание есть искусство обретения здоровья. А из обоих: врачевание есть искусство, занимающееся человеческими телами с целью обретения здоровья. Подобным образом и астрономия, будучи наукой, имеет материей небесные тела, целью же – познание их движения». Подумайте теперь, что же подлежит философии и какая ее цель? Это и позволит дать ее определение. «Следует знать, что, если другие науки и искусства занимаются некоторыми частями, как, например, плотничество – только деревом, астрономия – только небесными телами, одна только философия занимается всем существующим, целью же имеет не создание существующего, а только знание его. Принимают много определений философии. Древние много и по-разному определяли ее. Чтобы не дать придирчивым повода упрекнуть меня в этом сочинении в неуместном честолюбии, приводя каждое из определений (которые давали древние), я разберу только пять или немногим больше: два исходящих из предмета, два из цели и еще одно из превосходства, которое философия имеет над другими искусствами. Первое таковое: философия есть знание существующего, поскольку оно существующее (аристотелевское определение), поскольку сущее есть сущее, ведь философ не предполагает, не ставит своей задачей знание всех людей в мире по числу, но знание того, что же, наконец, есть природа человека. Философ рассматривает сущность каждой вещи и ее бытие. Некоторые же определяют так: философия есть знание божественных и человеческих вещей. Очевидно, что это определение совпадает с предыдущим, отличаются же они только ясностью. Второе определение поделило вещи на божественные и человеческие, назвав вечные божественными, а те, которые возникают и гибнут, человеческими. Это и первое определения исходят из предмета, из материи, а отличаются они друг от друга ясностью и неясностью. А есть и такое определение, которое исходит из цели, оно гласит: философия есть уподобление богу, насколько это по силам человеку. Так определял Платон. Ведь бог имеет двоякие энергии, деятельности: одни относительно знания, согласно которому он все знает (что и поэты отмечают, говоря: боги же всё знают); другие промыслительные о меньшем, согласно которым они (боги) заботятся о мире в целом, как и поэты говорят: боги – податели благ. А философ хочет уподобить себя богу как в том, так и в другом». Вот видите, что значит дать определение философии на языке, близком схоластике.

Назад: Лекция 2. Введение в себя
Дальше: Лекция 4. Зритель на корабле