Поездка на север
Моя машина была обломком прошлой жизни. В Нью-Йорке я ею не пользовался, но продать поленился, и вот она томилась без дела на парковке возле Юнион-стрит, между Шестой и Седьмой авеню. Со дня моего переезда в Бруклин я к ней даже не подошел. Это был ядовито-зеленый «олдсмобиль катласс», на редкость уродливая груда металла, но свое назначение он выполнял исправно, и стоило мне повернуть ключ зажигания, как мотор послушно забухтел.
Том сел за штурвал, я рядом, Люси сзади. Несмотря на все мои вчерашние заверения, в гробу она видала Памелу с Вермонтом и злилась на нас, увозивших ее против воли. Логично. Если окончательное решение зависит от нее, зачем ехать куда-то за триста с лишним миль, чтобы через пару дней тащиться обратно? Я просил ее не торопиться с ответом, и она вроде бы дала согласие, но сама, конечно, давно уже все решила, и предстоящая притирка превращалась, таким образом, в пустую формальность. На заднем сиденье томилась нахохлившаяся, замкнувшаяся в себе жертва наших жестоких экспериментов. Уснула она, только когда мы проехали Бриджпорт по хайвею 95, а до тех пор молча глазела в окно и, надо думать, почем зря костерила своих коварных дядьев. Как показали дальнейшие события, я ее недооценил. Люси обладала изворотливым умом, и, вместо того чтобы копить в себе бесплодный гнев, она разрабатывала план действий, который должен был перевернуть ситуацию на сто восемьдесят градусов и сделать ее хозяйкой положения. Блестящий, надо признать, план, достойный самого отъявленного плута, и мне только остается снять шляпу перед таким полетом фантазии. О чем ниже.
Пока Люси мыслила, а затем дремала, мы с Томом вели беседы. Он впервые сел за руль, после того как в январе ушел из таксистов, и сам этот процесс, похоже, действовал на него как бальзам. Последние две недели мы виделись практически каждый день, и ни разу он не был таким непринужденным и счастливым, как в то июньское утро. Выбравшись из городских заторов, мы оседлали первую попавшуюся скоростную трассу, ведущую на север, и тут Том по-настоящему расслабился, словно сбросил с плеч груз земных невзгод и забыл на время о своей мизантропии. Расслабленный Том – это словоохотливый Том. В случае с бывшим Профессором сей закон срабатывал безотказно. В течение почти четырех часов на меня обрушилась лавина слов – рассказы, анекдоты, поучительные истории, к месту и не к месту.
Начал он с комментариев к моей будущей книге, а лучше сказать, беспомощной писанине. Он поинтересовался, как подвигается дело, и когда я сказал, что конца не видно, что каждая записанная мной история тянет за собой другую, а та третью и так далее, он похлопал меня по спине свободной рукой и вынес совершенно неожиданный вердикт:
– Натан, ты становишься настоящим писателем.
– Скажешь тоже, – хмыкнул я. – Перед тобой вышедший на пенсию страховой агент, которому просто нечем себя занять. Таким образом я убиваю время.
– Неправда. После многолетних блужданий в пустыне ты, наконец, нашел свое истинное призвание. Раньше ты делал работу за деньги, а сейчас – потому что это твоя потребность.
– Ерунда. В шестьдесят лет не становятся писателем.
Недоучившийся аспирант и несостоявшийся литературный критик откашлялся и начал излагать свои контраргументы. В писательском деле не может быть никаких правил. Если присмотреться к биографиям известных поэтов и прозаиков, то обнаружится полнейший хаос, сплошные исключения. Это болезнь, своего рода вирус, поражающий дух, и заразиться им может кто угодно и когда угодно. Молодой и старый, сильный и слабый, трезвый и пьяный, здравый и безумный. Пробежимся по списку великих и почти великих, и мы увидим необыкновенный разброс интересов и пристрастий – от возвышенного идеализма до омерзительного мракобесия. Среди писателей есть законники и преступники, врачи и шпионы, солдаты и «синие чулки», путешественники и затворники. Так почему бы шестидесятилетнему бывшему страховому агенту не пополнить их ряды? Кто сказал, что Натан Гласс не стал жертвой этой эпидемии?
Я пожал плечами.
– Джойс написал три романа, – продолжал Том, – а Бальзак девяносто. Для нас это принципиально?
– Для меня – нет.
– Кафка написал свой первый рассказ за ночь. Стендаль свою «Пармскую обитель» – за сорок девять дней. Мелвилл «Моби Дика» – за шестнадцать месяцев. Флобер писал «Мадам Бовари» пять лет. Музиль восемнадцать лет корпел над «Человеком без свойств» и умер, так и не закончив свой труд. Имеет это сегодня для нас какое-то значение?
Вопрос был явно риторический.
– Мильтон был слепой. Сервантес однорукий. Кристофер Марло погиб от рук убийц в кабацкой драке, не дожив до тридцати. Кинжал угодил ему прямо в глаз. Что из этого следует?
– Не знаю, Том. Что из этого следует?
– Ничего. Один жирный нуль.
– Готов с тобой согласиться.
– Какой-то Томас Хиггинсон, невежда, называвший «Листья травы» аморальной книгой, посмел «исправлять» стихи божественной Эмили Дикинсон. Несчастный По, умерший от белой горячки в балтиморской канаве, имел несчастье назначить своим душеприказчиком Руфуса Гризволда, «близкого друга», который потом сильно поспособствовал уничтожению его репутации.
– Не повезло.
– Он вообще был невезучий, этот Эдди, как при жизни, так и после смерти. Его похоронили на балтиморском кладбище в 1849 году, но понадобилось еще двадцать шесть лет, чтобы на его могиле появился надгробный камень. Добросовестный родственник сразу оформил заказ, но случилось непредвиденное, один из тех скверных анекдотов, которые заставляют усомниться в здравомыслии того, кто правит миром. Вот тебе, Натан, еще пример человеческой глупости. Резчики по камню развернули свое хозяйство прямо под железнодорожной насыпью. Сошедший с рельсов поезд раздавил десяток готовых надгробных памятников, в их числе мрамор Эдгара По. На новый камень у родственника денег не было, поэтому еще четверть века писатель пролежал в безымянной могиле.
– Откуда ты все это знаешь?
– Общедоступная информация.
– Я, например, не знал.
– Ты не учился в аспирантуре. Пока ты совершал реальные шаги, пропагандируя демократию, я протирал штаны в библиотеке, забивая себе голову бесполезной информацией.
– И кто же в результате оплатил надгробный памятник?
– Местные учителя создали комитет по сбору средств. Десять лет тянулась эта канитель. Когда памятник, наконец, был готов, останки писателя эксгумировали, провезли через весь город и захоронили на церковном кладбище. Церемония открытия мемориала состоялась в «Западной школе для девочек» – подходящее местечко, да? Приглашение разослали всем большим американским поэтам. Уитьер, Лонгфелло и Оливер Уэнделл Холмс под разными предлогами отказались, приехал только Уолт Уитмен. Поскольку он один сделал для литературы больше, чем остальные трое, вместе взятые, я это расцениваю как акт высшей поэтической справедливости. В известном смысле, Стефан Малларме тоже там присутствовал в то утро. Не во плоти, но его дух: он написал свой знаменитый сонет «Могила Эдгара По», и даже если стихотворение не поспело к церемонии, это не меняет сути. Красиво, правда? Уитмен и Малларме, отцы-близнецы современной поэзии, в «Западной школе для девочек» отдают дань своему общему предшественнику, опозоренному и униженному Эдгару Аллану По, первому настоящему писателю, которого Америка подарила миру.
В тот день Том был в отличной форме, ну разве что немного заведен. Впрочем, его монолог эрудита, несомненно, скрашивал довольно однообразное путешествие. Мысли заносили Тома в одну сторону, потом возвращались к развилке и плавно уходили вправо или влево, без особых колебаний и боязни ошибиться. Все дороги, так сказать, вели в Рим, а Римом была, ни много ни мало, вся мировая литература, про которую он, кажется, знал решительно всё, – так какие, спрашивается, могли быть у него сомнения? С По он вдруг свернул на Кафку – по возрастной ассоциации: оба умерли в сорок лет. Кому еще, кроме Тома, пришло бы в голову обратить внимание на такую второстепенную подробность? Но что касается меня, который провел полжизни за изучением страховых таблиц, в размышлениях о смертности людей разных профессий, – мне этот мотив показался заслуживающим интереса.
– Совсем молодые, – сказал я. – Живи они сегодня, современной медицине наверняка удалось бы их спасти. Возьми меня. Если бы с моим канцером столкнулись врачи сорокалетней давности, вряд ли я сейчас сидел бы в этой машине.
– Да, сорок – это немного, – согласился Том. – А с другой стороны, сколько писателей и до сорока-то не дожили.
– Кристофер Марло.
– Умер в двадцать девять. Китс – в двадцать пять. Георг Бюхнер – в двадцать три. Подумать только, величайший немецкий драматург девятнадцатого столетия умирает в двадцать три года! Лорд Байрон – в тридцать шесть. Эмили Бронте – в тридцать девять. Шелли – за месяц до тридцати. Сэр Филип Сидни – в тридцать один. Натаниэл Уэст – в тридцать семь. Уилфред Оуэн – в двадцать пять. Георг Тракль – в двадцать семь. Леопарди, Гарсиа Лорка, Аполлинер – в тридцать восемь. Паскаль – в тридцать девять. Флэннери О’Коннор – в тридцать девять. Рембо – в тридцать семь. Братья Крейны, Стивен и Харт, – в двадцать восемь и тридцать один, соответственно. А Генрих фон Клейст, любимый автор Кафки, покончил жизнь самоубийством вместе со своей возлюбленной в тридцать четыре года.
– А твой любимый автор – Кафка?
– Пожалуй. В двадцатом веке, во всяком случае.
– Почему же ты не писал о нем диссертацию?
– По глупости. Кроме того, я считался американистом.
– Он ведь, кажется, написал «Америку»?
– Ха-ха. Остроумно. Как это я сам не додумался.
– Помню его описание статуи Свободы. Вместо факела у девушки в руке поднятый меч. Мощный образ. И смешно, и жутковато. Как из дурного сна.
– Так ты читал Кафку.
– Кое-что. Романы, отдельные рассказы. Дела минувших дней, я тогда был в твоем возрасте. Но Кафку так просто не забудешь. Его вещи врезаются в память.
– А его дневники и письма ты читал? Его биографии?
– Том, ты же меня знаешь. Я верхогляд.
– Жаль. Чем больше про него узнаешь, тем интереснее его читать. Кафка не просто великий писатель, он еще потрясающий человек. Историю про куклу слышал?
– Что-то не припоминаю.
– Ну, тогда слушай меня внимательно. Вот тебе, так сказать, первое подтверждение моего утверждения.
– То есть?
– Очень просто. Я собираюсь тебе доказать, что Кафка – необыкновенный человек. Почему на примере именно этой истории? Не спрашивай. Просто с момента появления Люси в моем доме эта история не выходит у меня из головы. Видимо, существует какая-то внутренняя связь. Мне кажется, история эта таит в себе некий важный для нас смысл, пока не знаю, какой, возможно, подсказку, как нам дальше действовать.
– Слишком долгое предисловие, Том. Ближе к делу.
– Меня опять занесло, да? Яркое солнце, поток машин, бешеные скорости… голова кругом. Это у меня адреналин в крови играет.
– Рад за тебя. А теперь рассказывай.
– Итак. История куклы. Последний год жизни Кафки. Он влюблен в Дору Диамант, молоденькую девушку, которая сбежала из хасидской семьи в Польше и поселилась в Берлине. Будучи вдвое моложе его (ей девятнадцать или двадцать), она укрепляет его в решимости оставить Прагу, хотя он давно подумывал об этом, и вот осенью двадцать третьего он перебирается в Берлин и поселяется вместе с ней – единственной женщиной, с которой он когда-либо жил под одной крышей. А уже следующей весной он умирает. Но эти последние месяцы – вероятно, самое счастливое время в его жизни. Несмотря на ухудшающееся здоровье. Несмотря на тяжелую обстановку: продовольственный кризис, политические забастовки, самая большая инфляция за всю немецкую историю. Несмотря на мысли о том, что он не жилец на этом свете.
Каждый день Кафка гуляет в парке. Обычно рядом с ним Дора. Однажды на глаза им попадается маленькая девочка, плачущая навзрыд. Кафка спрашивает у нее, что случилось, и в ответ слышит, что та потеряла любимую куклу. Он начинает фантазировать, чтобы ее успокоить. «Твоя кукла уехала в путешествие». – «Откуда ты знаешь?» – «Она написала мне письмо». – «Оно у тебя с собой?» – недоверчиво спрашивает девочка. «Извини, я его забыл дома, но завтра обязательно захвачу». Он говорит так уверенно, что девочка поневоле успокаивается. Может, этот загадочный незнакомец сказал ей правду?
Придя домой, Кафка садится за письмо. По словам Доры, он работает с той же серьезностью, с той же сосредоточенностью, с какими трудится над своими романами и рассказами. Он не намерен отделаться от ребенка дешевым обманом. Он поставил перед собой литературную задачу и доведет дело до конца. Он сочинит прекрасную и убедительную сказку, он подарит девочке реальность взамен утраченной. И эта выдумка, согласно законам художественного творчества, сделается правдой.
На следующий день Кафка спешит в парк с письмом в кармане. Девочка его уже ждет на том же месте. Поскольку читать она не умеет, он читает ей письмо вслух. Кукла сожалеет о том, что все так произошло. Ей наскучила жизнь в доме, захотелось увидеть мир, завести новых друзей. Хотя она по-прежнему любит девочку, ее влекут иные горизонты, и поэтому им придется на какое-то время расстаться. Кукла обещает писать каждый день и держать девочку в курсе всех событий.
В этом месте история становится для меня особенно пронзительной. Удивительно уже то, что Кафка не поленился сочинить одно письмо, но он на этом не останавливается, он намерен сочинять в день по письму, и все это ради того, чтобы утешить незнакомую девочку, с которой он случайно столкнулся в парке. Кто еще на такое способен? Эта затея растягивается на три недели. Один из самых блистательных писателей жертвует своим временем, своим драгоценным, быстро тающим временем, сочиняя воображаемые письма потерявшейся куклы! По свидетельству Доры, он тщательно отделывал каждую фразу в поисках точных и смешных деталей, не забывая об увлекательности сюжета. Иными словами, то была проза Кафки. Три недели подряд он сочинял эти письма, чтобы читать их девочке в парке. Кукла выросла, пошла в школу, встретила разных людей. Она продолжала заверять девочку в своей привязанности, но при этом намекала на возникшие осложнения, не позволявшие ей вернуться назад. Мало-помалу Кафка подготавливал девочку к тому, что свою куклу она больше не увидит. Он всерьез бился над концовкой, ибо понимал: если финал окажется неубедительным – волшебные чары рассеются. Перебрав разные варианты, он, в конце концов, решил выдать куклу замуж. Он описал ее жениха, их помолвку и свадьбу в деревне, рассказал о доме, в котором поселились молодые. И, заканчивая последнее письмо, кукла попрощалась со своей любимой подружкой.
К тому моменту девочка уже совершенно успокоилась. Эти письма развеяли ее тоску. Кафка дал ей взамен другое, он подарил ей красивую историю, а того, кто способен жить внутри вымысла, в своем воображаемом мире, – реальный мир ранить не может. Реального мира словно бы и нет, пока рассказывается история.