Моя революция
С юных лет я не любил всё революционное. На эстетическом уровне. Исключение составляли, пожалуй, буденовки – красиво нарисованы, я еще не знал, что Васнецов придумал их вовсе не для красных кавалеристов. Не нравились советские плакаты к празднику Октября – циклопические матросы, рабочие и крестьяне с мускулистыми шеями толще голов и яростно-возвышенными лицами. При всей любви к русскому авангарду не нравились революционные плакаты Маяковского: грубый и условный красный пролетарий красным молотом вбивает в землю шарообразного черного буржуя – первобытной ненавистью веяло от этих подмалевков. Не нравилось.
Моя бабушка Лидия Антоновна, учитель биологии и покровительница юннатов, привила мне любовь ко всему живому – от муравьев и мошек. Я мог часами лежать в траве и не дыша наблюдать за каким-нибудь жуком или лягушонком. Так вот – природа не знает революций. В природе рождаются, живут, продолжают род, умирают. Да, едят друг друга. Но строго следуя мудрым законам мироздания – никто никого не убивает ради убийства. Будь быстрым, ловким, и тебя не съедят. Совершенствуйся. И антилопам не приходит в голову свергнуть львов. Да, в стае могут состязаться и даже биться – не насмерть, за место вожака. Это называется естественный отбор. Но в целом жизнь природы подчинена единой великой гармонии.
Мы, люди, быстро исправили этот непорядок. Революции возникли практически одновременно с человеческой общиной. Потому что оказалось, что тех, кто наверху, меньше, а пирожных у них больше. Да они у них все! И они сами решают, кому раздавать объедки! И вот возникает некто пассионарный. Да какого хрена, думает он, почему они, почему не я? Он встает на камень (бочку, броневик) и возглашает: идите, люди, за мной. Я знаю, как надо. Через четыре года здесь будет город-сад! Со всей своей пассионарностью. И население, собравшееся вокруг, раззявив рты, превращается в революционные массы. Не все, конечно, – а всех-то и не надо! Знаете, сколько было в России большевиков на момент революции? Одиннадцать сотых процента! Ничего, хватило. И их, и дураков вокруг. Здесь очень важны сочувствующие – пусть втайне, пусть в душе. Почему весь мир обожает фильмы про благородных бандитов и равнодушен к фильмам про героев труда? Потому что человек, поднявшийся против системы, – это так романтично! Тем более что система эта заскорузла и каждого однажды да обидела. Девушки шепчутся с восхищением – он такой крутой. А ты, который был героем только во сне, завидуешь глубоко внутри. И желание хоть как-то, безопасно, приблизиться заставляет помогать. Кто денег дал втихаря, кто в своем подвале спрятал от полицейской облавы… Ты спрятал гиену, идиот! Они же тебя через пару лет повесят! Куда там…
И вот, представьте, получилось. Десять человек, рвавшихся к власти, скинули сотню в эту власть вцепившихся. А нечего было ослаблять хватку. Скинули, поубивали, посажали, провозгласили. Какова задача номер два? Правильно – эту самую власть удержать. Чтобы не было, как с только что убитыми и посаженными. Тем более что с обещанным городом-садом как-то не получается. На скаку рубить – пожалуйста, экспроприировать – ради бога, лапшу на уши вешать – умеем, а вот с городом-садом – не очень. Не идет созидание. Поэтому народ следует приструнить и напугать. Всё, наскакались. К тому же народ этот из революционных масс сам на глазах превращается обратно в население, и, поняв, что с садом, да и с городом его бессовестно наебали, начинает тревожно озираться вокруг. Поэтому любая революция тут же оборачивается диктатурой. Полетели головы, посыпались погоны. А где-то на самом краю этой несчастной территории уже родился новый пассионарий. И растет на глазах, сволочь.
И вот почему я должен всё это любить?
Мне четырнадцать лет, я в девятом классе, и обо всех этих глупостях еще не думаю. Я сижу на задней парте, тихонько барабаню по ранцу, расписанному Битлами в разных позах, электрогитарами и названиями битловских песен. Я изрисовал его так, что натуральный рыжий цвет его почти не читается. Я барабаню и думаю о первом аккорде с пластинки Hard Day’s Night – как же он берется? Мы делаем группу!
Элемент битловской волосатости в иерархии духовного следования кумирам – архиважная вещь. Лучше всего обстоят дела у нашего барабанщика Юрки Борзова – у него роскошная русая челка по самые глаза: чисто Брайан Джонс. У басиста Мазая не так похоже, зато усы – как на «Сержанте»! Я сплю ночами в розовой резиновой шапочке для плаванья, предварительно густо натерев голову мылом – кудрявость битловской эстетикой не предусмотрена, а как выглядит Хендрикс, я еще не знаю. До вечера челка не расклеивается, держится кое-как.
Учителя не разделяют наши взгляды на красоту и требуют привести себя в порядок – строже и строже. Наконец наступает взрыв – прямо посреди урока в класс врывается директриса по прозвищу Тыква, поднимает нас троих и выпроваживает из школы с условием, что возвращаемся мы только в приличном виде – как все. Как все, блин.
Мы бредем вверх по Пятницкой – вокруг гремит апрель, горланят птицы, синеет небо, а в наших душах ночь. Мы мрачно курим и вполголоса обсуждаем дальнейшие действия – ну ее, эту школу, или всё-таки что-то придумаем, не позволим себя унизить? И мы находим решение. Парикмахерская через два дома. В это время там никого нет. Мы садимся в кресла одновременно. Мы кладем головы на гильотину. Мы стрижемся наголо. Под ноль. Душевные муки оказываются сильней, чем я предполагал. Отрежьте павлину хвост, слону – хобот, бабочке – крылья, жирафу – шею и в процессе смотрите им в глаза. Гора волос на полу – уже не мои, я поднимаю веки и гляжу в зеркало – кто это? Мы выходим на улицу, ветерок очень непривычно холодит затылок. Это через двадцать пять лет приблатненные сопляки начнут косить под откинувшихся и в моду войдет короткий ежик, но у нас даже не ежик – и новобранцев-то так не рихтуют. Мы похожи на марсиан. Неожиданно делается смешно и легко.
В школе мы проскальзываем в сортир на второй этаж – идут уроки, и нас никто не видит. Мы закуриваем. В сортир заглядывает физрук Игорь Павлович по прозвищу Фитиль, смотрит на нас, удивленно говорит: «Здравствуйте», и выходит, не пописав. Мы понимаем, что он нас не узнал.
В кабинет к Тыкве мы идем уже уверенно и, по-моему, заходим без стука – я сейчас это так вижу. Тыква сидит за столом и что-то пишет. Она поднимает голову, выражение сползает у нее с лица, а новое так и не приходит на смену. «Ну… лучше», – выдавливает она из себя. И мы идем на урок. Топоча.
А в классе нам устраивают овацию.
Имеет ли эта история хоть какое-то отношение к революции?
Мы ведь бились только за себя. Мы не хотели переделать мир.
Хотя – хотели, конечно. Мечты, мечты…