Мне что-то мешает, тревожит. Подсознательно я стремлюсь во власть забытья, где нет ничего, только сон. Но это «что-то» сильнее меня, сильнее моей усталости, оно вырывает меня из сладостного отсутствия, и я просыпаюсь. Только где я? Какие-то люди, встревоженные выкрики, далекие и близкие голоса. И вдруг сквозь сонливое оцепенение прорываются слова, которые сразу возвращают меня к реальности:
— Младшой! А младшой! Твоего немца забирают…
«Немца? Какого немца?.. Ага! Я же в санчасти». Я вскидываю тяжелую голову — напротив в хате, все в том же призрачном свете коптилок, стоит «мой» немец и возле него двое — один в шинели, второй в полушубке. Это — Шашок и Сахно.
Сахно оборачивается на голос, затем — ко мне. На его выбритом лице с низко надвинутой на лоб черной кубанкой угрюмая важность начальника.
— Вы куда? — осипшим голосом говорю я. — Это пленный.
— Младшой, не давай! Пусть сами попробуют в плен взять, — подбивает с койки сержант.
Сахно круто поворачивается к нему:
— А ну замолчать! Вас не спрашивают, товарищ сержант!
И ко мне, несколько сдержаннее, но все тем же приказным тоном:
— Василевич! Пройдемте с нами!
— Куда он пойдет? У него нога!
Это — Катя. Она тут же за их спинами — в мигающем свете «катюши». Я вижу ее светлые, рассыпанные на голове волосы и, не понимая еще, в чем дело, но чувствуя, что мне не надо поддаваться им, говорю:
— У меня нога. Вот!
Сахно окидывает меня недоверчивым взглядом и, не произнеся ни слова, возвращается к немцу:
— А ну вэк!
Шашок открывает дверь, Сахно легко толкает в нее пленного, который на глазах мрачнеет и, не взглянув ни на кого, выходит.
Взяли — пусть. Мне его не жалко, только развяжет руки. Раненым же, которых, кстати сказать, прибыло в этой хате, самоуправство этого человека не нравится.
— Вот и доигрался! Сидеть бы да сопеть в две дырки.
— Повели и шлепнут.
— Факт, шлепнут.
— А кто они? — спрашивает кто-то из угла.
Ему никто не отвечает. Катя от порога взмахивает рукой, давая тем знак замолчать. Все настороженно прислушиваются, я тоже. В сенях слышна какая-то возня. Сквозь щель в двери мелькает свет фонарика, доносятся приглушенные голоса:
— Повернись, живо!
— Держи!
— А ну, посмотри сапоги.
— Карманы обшарил?
— Пусто. Все очистили.
— Ладно. Черт с ним…
Сержант ворочается на койке и плюется:
— Стервятники! Была б моя власть — я б их!..
Катя надевает на голову шапку и подпоясывает полушубок. Ее подвижные глаза осуждающе косятся на сержанта.
— Чья бы коровка мычала, а твоя б молчала. Сам такой.
— Я такой? Я не такой! — делано распаляется сержант. — Я кровь проливал. Если что — я кровью плачу. А эти?..
— Ладно тебе. Наплатился…
Круглое рябоватое лицо сержанта расплывается в шутливой улыбке:
— Ты меня не трожь, рыжая. Я злой и контуженый.
— Ханыга ты! — в упор объявляет Катя, шевельнув русыми бровями. В глазах ее, однако, игривость. Видно по всему — этот ершистый десантник все-таки ей нравится.
— Рыжая! Ах ты!..
Сержант делает стремительный выпад, чтобы ухватить Катю, но та бьет его по парусиновому рукаву и уклоняется.
— Ханыга!
Девушка прорывается к двери, но не успевает ее толкнуть, как дверь распахивается. На пороге опять появляется немец, за ним входят Шашок и Сахно. Кубанка у Сахно лихо сдвинута на ухо, колючий взгляд подозрительно бегает по лицам людей, будто говоря: «А ну, что вы тут без меня думали?» Поведя сюда-туда фонариком, он подступает ко мне.
— Вы что, в самом деле не можете? И встать не можете?
— Нет, почему же…
— Тогда встаньте.
Я немного удивляюсь, зачем понадобился ему, и пробую встать. Нога почему-то отяжелела, повязка набрякла кровью. Где-то в глубине раны дергает — кажется, в эту ночь обработать рану уже не придется. Но куда он меня поведет?
— Оружие брать?
— Не надо.
Я кладу на солому свой ППС, который мне, одноногому, довольно-таки мешает, и опираюсь на чью-то спину. Сахно неуверенно окидывает фонариком обшарпанные стены мазанки. Яркий глазок света останавливается на завешенном одеялом проходе.
— А ну пройдем туда!
Вслед за ним, хватаясь по очереди за кровать, лавку и печку, я допрыгиваю до перегородки. Капитан отворачивает одеяло и, посветив фонариком, выгоняет оттуда двух сонных раненых. Мы заходим в темноту, и Сахно приказывает Шашку:
— Давай свет!
Шашок быстро вносит «катюшу», возле фитиля густо присыпанную солью, ставит ее на стол и сам удобно пристраивается на скамье. Я присаживаюсь на какой-то сундук в конце стола. Сахно садится напротив. Взгляд его придирчиво впивается в меня:
— Давно тут?
— С вечера.
— А ногу где ранило?
— В степи, где же. На танки напоролись. Да вот он знает, — киваю я на Шашка.
Тот, однако, не двинет и бровью, будто ничего и не помнит, будто и не был с нами в кукурузе. Безразличный ко мне, он копается в полевой сумке, выкладывая из нее бумаги.
— А где Кротов? — вдруг быстро спрашивает Сахно и во все глаза, не моргнув, смотрит на меня.
— Кротов погиб.
— А двое пленных?
— Те удрали, видно. Хотя один тоже убит. Остался в кукурузе.
— Убит? — с язвительной иронией переспрашивает Сахно.
Я недоуменно заглядываю в его ярко освещенное «катюшей» лицо. На нем маска сдержанной до времени подозрительности и недоверия.
— Убит, факт.
— Кем убит?
— Ну немцами, кем же еще?
Сахно кивает Шашку:
— Так, записывай.
Тот разворачивает на столе блокнот в частую мелкую линейку с черным немецким орлом на обратной стороне обложки. Блокнот — трофейный, это точно, но я невольно задерживаюсь взглядом на этой эмблеме, и что-то вызывает во мне неосознанный еще протест.
— Значит, пленный немец убит немцами? Так? И Кротов также убит немцами?
— Ну конечно.
— А ну расскажите подробней.
— Что рассказывать! Вон старшина с нами ехал. А потом он вернулся, а мы и наскочили.
Я коротко, без особой охоты передаю суть нашей злополучной стычки с немцами.
— Так-так, — оживляется Сахно и грудью налегает на стол. Стол скрипуче подается в мою сторону. От капитана сильно разит овчинной кислятиной нового полушубка.
— Так, так, интересно. Ты записывай, Шашок.
— Записываю.
Шашок, оттопырив нижнюю губу, не очень сноровисто, но старательно скребет авторучкой в блокноте. «Что тут записывать? — думаю я. — Что тут непонятно, в чем они сомневаются? Неужели подозревают в чем-то недобром Кротова?» Глаза мои не могут оторваться от фирменного орла на обложке, и гнев во мне все увеличивается.
Сахно тем временем продолжает допрашивать:
— А почему вы не побежали за ним?
— Я и побежал. Как ударила очередь — сразу побежал. Не за ним — за немцем.
— А что было раньше — очередь или раньше он побежал?
— Очередь.
— Очередь, так? А вы же сказали, что Кротов кинулся бежать до очереди.
«Путает. Ловит. Пошел ты к чертям! Попал бы туда, пусть бы тогда и замечал, что раньше, а что позже», — раздраженно думаю я и говорю:
— Это все почти разом. Немец кинулся в сторону, Кротов за ним. Тут и очередь.
— Значит, все же раньше Кротов побежал за немцем. Так и запишем.
Что они меня ловят! Что ему надо, этому человеку? Что им до мертвого Кротова?
Но Сахно, очевидно, знает, что ему надо. Он удовлетворенно откидывается на лавке, достает из-за портупеи на груди засунутые туда перчатки и громко хлопает ими по ладони.
— Вот это и требовалось доказать.
— Что?
— А это самое.
Сахно встает, привычно поправляет кобуру на ремне и начинает аккуратно натягивать на пальцы перчатки. Они чего-то добились от меня, но я не понимаю их цели. Я только чувствую, что они перехитрили, и гневный протест во мне против этого их безцеремонного наскока продолжает расти.
— А теперь подпиши, младшой, — говорит Шашок и подсовывает мне тот самый блокнот.
Невольно во мне что-то завязывается в тугой непокорный узел.
— Не буду подписывать.
Шашок замирает рядом. Сахно останавливается за моей спиной.
— Как это не будешь?
— Не буду, и все!
Оба на несколько секунд умолкают. Я чувствую их растерянность и знаю, что для меня это может кончиться плохо.
— Это почему? — с недоумением и некоторым даже любопытством спрашивает Сахно. Освещенное снизу тупоносое, старательно выбритое лицо капитана скрывает угрозу.
— А что вы цепляетесь к Кротову? Что он вам сделал?
Не отвечая на мой вопрос, Сахно подступает ближе.
— Не прикидывайтесь! Вы отлично понимаете, что он сделал!
— Ничего он не сделал! Он погиб!
— Ах, погиб! — вдруг взрывается капитан и хватает со стола блокнот. — Погиб! Ну тогда пеняй на себя, сопляк! Понял?
И тычет под нос блокнотом:
— А ну подписывай!
— Сказал — не буду!
— Пожалеешь! Да поздно будет.
Пусть — пожалею. Но я не хочу возводить напраслину на человека, который мне не сделал плохого. Хлопцы за перегородкой утихают. Наверно, отсюда слышно все, но пусть! Что они мне, в конце концов, сделают?
Я жду нового взрыва крика, может быть, даже угроз с пистолетом — жду схватки и готов к ней. Я не боюсь. Я уже решился на все и намерен держаться твердо. Но Сахно вдруг шагает к двери.
— Хорошо! Мы еще вернемся! Мы еще поговорим с тобой! Понял?
Шашок торопливо пихает в сумку бумаги, блокнот и вслед за капитаном выходит. Я не спеша поднимаю со стола «катюшу». Руки мои дрожат.
В хате гул. От порога ступает Катя. Оказывается, она не выходила, была тут и все слышала. Я знаю, она заступится. У меня уже родилась и живет где-то в душе тихая признательность к этой девушке. Только теперь я хочу сказать ей: «Не надо».
— Что пристали к младшему? — безцеремонно говорит Катя. — Кротов убит.
Сахно щелкает фонариком и направляет его в круглое, по-мальчишески обветренное и грубоватое лицо Кати. Девушка мучительно хмурит брови, но не закрывается от света — выдерживает все с вызовом в серых глазах.
— А ты видела?
— Видела! — моргнув наконец от резкого света, говорит Катя. — Если б не видела, не говорила бы.
— Проверим! — многозначительно обещает Сахно, не сводя кружка света с ее лица.
Катя вдруг резко бьет его по руке:
— Иди ты со своим фонарем. Чего слепишь?!
Сахно сдержанно опускает фонарик.
— Проверим!
— Вот фрица лучше проверь. Если такой проверяльщик ловкий.
С койки отзывается сержант:
— Проверяли уже и фрица. Сколько можно!
— Не ваше дело! — Сахно зло оглядывается. — Надо будет — еще проверим. Кого нужно.
Они идут к двери. Шашок откидывает на толстый зад не менее толстую полевую сумку. Забирать немца как будто они не намерены.
— Нечего угрожать, — говорит кто-то из угла. — Нас уже проверили. Осколками проверили. А то наел харю и угрожает!
— А ну тихо, пехота! — прикрикивает сержант.
Сахно и Шашок не задерживаются. Делают вид, что эти выпады их не касаются. И только сильнее, чем нужно, грохают дверью снаружи.
Возбужденный, я ставлю на припечек «катюшу» и перевожу взгляд на свое место у стены. Там в полумраке, сгорбившись, сидит на соломе немец.
— А ну марш отсюда! — прикрикиваю я тоном Сахно.
Немец спохватывается и вскакивает, уступая место. На койке поворачивает голову сержант:
— Ганс, садись передо мной. Посадил бы рядом, да некуда.
Действительно, на койке тесновато, хотя там уже только один раненый. Того, что хрипел, уже нет. Немец, потоптавшись, неохотно подбирает длинные ноги и садится напротив сержанта. Тот, видно, уже не прочь помириться с пленным. С «моим» пленным.
А в конце концов, черт с ним! Чем он дальше от меня, тем лучше! Что я, обязан все время заботиться о нем, оберегать, заступаться? Такой он «мой», как и сержанта, Кати или кого-либо еще. К тому же, может, какая-нибудь сволочь, из-за которой опять потащат к капитану Сахно.
Я злой и недобрый. Болит натруженная нога, на душе противно, будто я совершил подлость. Скорее бы дождаться утра да оставить эту хату, это село, которые принесли мне одни неприятности.