Люди, считающие себя пригодными к научной жизни и деятельности, порой приходят в смятение вследствие, если цитировать сэра Фрэнсиса Бэкона, «отчаяния людей и предположения невозможного», ибо «даже разумные и твердые мужи совершенно отчаиваются, размышляя о непознаваемости природы, о краткости бытия, об обмане чувств, о слабости суждения, о трудностях опытов и тому подобном».
Не существует способа достоверно выяснить заранее, обеспечат ли прелести жизни, посвященной поискам истины, возможность новичку справиться с досадой от провалившихся экспериментов и преодолеть разочарование и раздражение, когда вдруг обнаруживаешь, что идеи, которым ты привержен, лишены научных оснований.
За свою жизнь мне дважды довелось потратить два утомительных и бесплодных с точки зрения года на попытки отыскать доказательства в пользу гипотез, которые мне самому были чрезвычайно дороги, но оказались необоснованными; подобные испытания исключительно тяжелы для ученых – ты словно попадаешь в полосу затяжного дождя, ощущаешь непреходящее уныние и полное бессилие. Именно память об этих малоприятных моментах побуждает меня советовать молодым ученым следующее: всегда нужно рассматривать несколько гипотез – образно выражаясь, накладывать несколько стрел на тетиву – и быть готовым отказаться от них в случае, если факты будут их опровергать.
Особенно важно для новичков не поддаваться стародавним представлениям о нелегкой доле научных сотрудников. Что бы там ни говорили, а жизнь ученого восхитительна, в немалой степени наполнена страстью, но если измерять ее в количестве часов, то, пожалуй, да, наука и впрямь может показаться весьма обременительным и даже изматывающим занятием. Кроме того, такая жизнь почти наверняка будет непростой для мужа или жены ученого и для его/ее детей, ведь им предстоит жить бок о бок с одержимым, чью маниакальную увлеченность они вряд ли разделяют (см. подробнее в главе 5).
Новичку следует стиснуть зубы и держаться – пока он не осознает, восполняют ли ему вознаграждения и достижения научной жизни те разочарования, с которыми он неизбежно сталкивается; впрочем, стоит ученому испытать восторг открытия и ощутить удовлетворение от успешного завершения по-настоящему сложного эксперимента – стоит ему познать ту обширную глубинную эмоцию, которую Фрейд именовал «океаническим чувством» и которая служит наградой за всякое реальное проникновение в суть вещей, – как он оказывается, что называется, на крючке и уже не желает иной жизни.
Но прежде всего спросим себя – что подталкивает человека к тому, чтобы стать ученым? Пожалуй, здесь было бы полезно услышать мнение психологов. Как утверждала Лу Андреас-Саломе, одним из наглядных проявлений этого стремления (уж простите, но она рассуждала об «анальном эротизме») является внимание к мельчайшим подробностям; правда, в целом ученые не грешат чрезмерной дотошностью, да и, по счастью, последняя вообще редко требуется. Принято считать, что в основе научных трудов лежала и лежит любознательность. Лично мне эта расхожая мудрость всегда казалась неподходящим мотивом, тем более что вместо любознательности нередко говорят о любопытстве. Как известно, «любопытство сгубило кошку» (помните такую поговорку?), тогда как деятельная, а не праздная пытливость ума могла бы найти лекарство для спасения умирающего животного.
Большинство знакомых мне талантливых ученых обладает качеством, которое я не постесняюсь охарактеризовать как «исследовательский зуд». Иммануил Кант в свое время писал о «неустанном стремлении» обрести истинное знание, пусть и приводил не слишком убедительное обоснование: дескать, природа не наделила бы человека такой жаждой, не будь у нас возможности ее удовлетворить. Насколько я могу судить, отсутствие понимания всегда вызывает обеспокоенность и недовольство, причем эти ощущения знакомы не только ученым, но и обычным людям – иначе как объяснить то облегчение, которое они ощущают, когда узнают, что некое загадочное и тревожащее явление поддается объяснению? Нам важно не знание само по себе, а удовлетворение от обретенного знания. Фрэнсис Бэкон и Ян Амос Коменский, два философа-основоположника современной науки, на сочинения которых я часто ссылаюсь, принесли людям факелы познания. Быть может, то беспокойство, о котором я пишу, есть взрослый аналог детской боязни темноты, а данную боязнь, как полагал Бэкон, возможно прогнать лишь «огнем природы».
Меня часто спрашивают: «А что побудило сделаться ученым конкретно вас?» Честно сказать, я вряд ли в состоянии дать вразумительный ответ на этот вопрос, поскольку уже почти не помню те времена, когда жизнь ученого еще не казалась мне самым восхитительным занятием на свете. Безусловно, на меня оказали немалое влияние книги Жюля Верна и Герберта Уэллса, наряду с теми далеко не всегда бестолковыми популярными энциклопедиями, которые частенько попадаются в руки детям, читающим взахлеб и все подряд. Также назову научно-популярные издания, дешевые («шестипенсовые», как обычно говорят, хотя на самом деле они стоили десять центов) книги о звездах, атомах, Земле, океанах и прочем. К слову, я действительно боялся темноты – и, если верна проведенная выше параллель между детскими страхами и поведением взрослых, это тоже помогло.
Некоторых новичков, а в особенности некоторых женщин, склонных в силу социально обусловленной (но вряд ли оправданной) привычки к самоуничижению, может тревожить вопрос: а хватит ли им, грубо говоря, мозгов на занятия наукой? Смело могу сказать, что нет нужды изводить себя этим вопросом, ибо чтобы стать хорошим ученым, совершенно не обязательно обладать поразительными (убийственными) умственными способностями. Конечно, препятствиями на пути к науке наверняка станут антипатия или полное безразличие к умственной деятельности и нетерпимость к абстракциям, однако ничто в экспериментальной науке не требует ни «отприродных» озарений, ни врожденного дара к дедуктивному мышлению. Без здравого смысла, разумеется, не обойтись, и хорошо бы обладать кое-какими старомодными добродетелями, которые сегодня, увы, вышли, как кажется, из употребления. Я имею в виду усердие, прилежание, целеполагание, умение сосредотачиваться и преодолевать преграды, встающие на пути, не опускать рук при неудачах – например, когда выясняешь после длительных и утомительных изысканий, что гипотеза, к которой ты уже прикипел всем сердцем, по сути своей ошибочна.
Ради успокоения смятенных умов я предлагаю тест на интеллект, который позволит выявить разницу между здравым смыслом и теми ослепительными высотами ума, куда, как считается, порой забираются (должны забираться) ученые. Для многих людей отдельные фигуры на полотнах Эль Греко (прежде всего фигуры святых) выглядят неестественно высокими и худыми. Офтальмолог, чье имя упоминать не стоит, предположил, что это объясняется дефектом зрения художника: мол, Эль Греко видел людей именно так – и рисовал, как видел.
Насколько обоснованной является подобная интерпретация? Задавая этот вопрос и обращаясь порой к достаточно представительной академической аудитории, я обычно добавляю: «Всякий, кто мгновенно сообразит, что это объяснение – полная ерунда, причем ерунда скорее в философском, а не в эстетическом отношении, определенно умен. С другой стороны, тот, кто не поймет, что это чепуха, когда будет разъяснена ошибочность такого толкования, несомненно, глуп». Объяснение здесь эпистемологическое – то есть непосредственно связанное с теорией познания.
Допустим, наш художник страдал (что совершенно не исключено) от такой болезни, как диплопия: по сути, это когда перед глазами все двоится. Будь объяснение офтальмолога верным, художник рисовал бы, соответственно, двоящиеся изображения; но тогда, изучая собственные картины, разве не видел бы он по четыре фигуры вместо двух и не заподозрил бы неладного? Если уж обсуждать дефекты зрения, все фигуры, воспринимавшиеся художником как естественные (скажем так, репрезентирующие), должны восприниматься нами аналогичным образом, даже если мы сами страдаем от какого-то заболевания глаз; словом, если отдельные фигуры на полотнах Эль Греко выглядят неестественно высокими и худыми, это потому, что художник изобразил их так преднамеренно.
Я вовсе не собираюсь принижать значимость интеллектуальных навыков в науке, но сам скорее предпочту их недооценить, а не превозносить до степени, способной отпугнуть новичков. Различные области научных знаний требуют различных способностей, и, отказавшись выше от представления о некоем идеальном ученом, я вынужден далее отказаться и от представления о «науке» как некоей обобщенной единообразной деятельности. Чтобы коллекционировать и классифицировать насекомых, нужны способности, дарования и устремления, принципиально отличные (опять-таки, я не принижаю значимость и не хочу никого обидеть) от тех, какие необходимы в теоретической физике или в статистической эпидемиологии. Внутренняя иерархия науки – явное и откровенное выражение снобизма – ставит, конечно же, теоретическую физику выше составления таксономий насекомых, возможно, потому, что сама природа сильно облегчила нам коллекционирование и классификацию жуков и бабочек: здесь не нужны ни прорывы, ни пиршество интеллекта – ибо разве каждый жук не занимает отведенное ему природой место?
Всякое подобное рассуждение относится к «индуктивной мифологии», и любой опытный таксономист или палеобиолог уверит новичка, что правильное составление таксономий подразумевает упорство, умение мыслить логически и различать неявные сходства, а все это достигается опытом и силой воли, не позволяющей бросить начатое на полпути.
Так или иначе, большинство ученых не считают себя чрезвычайно мозговитыми; более того, некоторые даже любят выставлять себя этакими наивными дурачками. Впрочем, такое поведение обыкновенно объясняется желанием покрасоваться (или, если в голову закрадываются малоприятные подозрения, получить опровержение таковых со стороны). Безусловно очень многих ученых нельзя назвать интеллектуалами в полном смысле этого слова. При этом самому мне не довелось встречаться с теми, кого называют филистерами, если только не подразумевать под филистером человека, настолько подвластного мнениям литературных и художественных критиков, что он прислушивается к подобным мнениям гораздо чаще, чем они того заслуживают.
Поскольку множество экспериментальных научных дисциплин требуют умения обращаться с приборами и устройствами, в обществе господствует точка зрения, будто некая особая врожденная предрасположенность к механизмам необходима для занятий экспериментальной наукой. Еще считается, что необходимо стремление к бэконианским экспериментам (см. главу 9) – скажем, насущная внутренняя потребность узнать, что произойдет, если смешать и поджечь несколько унций серы, селитры и молотого древесного угля. Нельзя утверждать, что успешное проведение подобного эксперимента безоговорочно предвещает удачную исследовательскую карьеру, ибо учеными становятся лишь те, кто не добился результата в ходе опыта. Выяснять, справедливы ли указанные точки зрения относительно ученых, я предоставляю социологам науки. Сам же я уверен, что новичков не следует отпугивать, даже если они неуклюже обращаются с радиоприемниками или не в силах справиться с велосипедом. Эти умения не являются, если угодно, инстинктивными, врожденными; их можно освоить, как и развить ловкость пальцев. Зато категорически несовместимо с научной деятельностью восприятие ручного труда как недостойного или презренного занятия и вера в то, что ученый способен чего-то добиться, отложив в сторону пробирки и образцы, выключив бунзеновскую горелку и усевшись за письменный стол в костюме и при галстуке. Еще плохо совместимо с настоящей наукой ожидание того, что исследования возможно проводить, отдавая распоряжения «простым смертным», которые будут беспрекословно выполнять твои повеления. За этой надеждой, за этим убеждением скрывается неспособность разглядеть в экспериментировании формы мышления и практическое воплощение мысли.
Новичок, который попробовал исследования «на вкус» и убедился, что ему скучно или все равно, должен распрощаться с наукой без всякого сожаления, не коря себя и не пытаясь как-то «приноровиться».
Понимаю, сказать-то легко, но на практике квалификации, необходимые ученому, зачастую настолько специализированы и обретаются за столь длительный срок, что они не позволяют ему заняться чем-то иным; в особенности это верно применительно к современной английской системе образования и в значительно меньшей степени справедливо для Америки, где университетское образование общего толка распространено куда шире, чем у нас.
Ученый, который покинет науку, может сожалеть об этом до конца жизни – или может радоваться свободе; во втором случае он, пожалуй, поступит правильно, если уйдет, но любые сожаления с его стороны будут тем не менее оправданными: сразу несколько ученых признавались мне с восторженным умилением, насколько приятно, когда тебе платят, порой вполне достойно, за такую всепоглощающую и приносящую глубокое удовлетворение деятельность, как научные исследования.