В ночь на 17 ноября немцы снова бомбили столицу. Лишь далеко за полночь начальник штаба ПВО позвонил по прямому проводу в кремлевское бомбоубежище и доложил, что опасность миновала и что из восьми прорвавшихся к городу самолетов три сбиты и сейчас догорают – два в районе Химок и один неподалеку от завода «Динамо». Пяти вражеским бомбардировщикам удалось уйти.
Сталин покинул убежище, не дожидаясь, пока голос диктора объявит отбой воздушной тревоги – произнесет слова, которых в эти минуты ждали сотни тысяч москвичей, укрывшихся под сводами станций метро или в подвалах домов: «Граждане! Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!..»
В незастегнутой шинели, в шапке-ушанке Сталин медленно пересекал Ивановскую площадь, направляясь к зданию Совнаркома.
Проходя мимо воронки от взорвавшейся здесь прошлой ночью бомбы, Сталин остановился и какое-то время неотрывно смотрел в неглубокую черную яму.
Двое сотрудников охраны привычно заняли свои места в некотором отдалении – справа и слева, с тревогой переводя взгляды с его одиноко маячившей посредине пустой площади фигуры на небо, по которому еще ползали лучи прожекторов.
О чем думал в эти минуты Сталин? Может быть, о том, что это первое попадание фашистской бомбы на территорию Кремля является плохим предзнаменованием?
Но Сталин был рационально мыслящим человеком и из того, что немецкому самолету удалось пролететь над Кремлем и сбросить фугаску, скорее всего мог сделать вывод, что следует наказать зенитчиков, охраняющих правительственные здания Москвы, и командование истребительной авиации.
А может быть, он думал о том, что летчик, сбросивший бомбу, сумел сфотографировать взрыв и завтра, если не сегодня, снимок появится во всех немецких газетах?
Но начиная с 22 июля, с той ночи, когда нескольким вражеским самолетам удалось прорваться в московское небо, берлинские газеты и радио уже не раз кричали об успешных бомбардировках Москвы. В первом же сообщении, опубликованном и переданном в эфир 23 июля – Сталину тогда показали его радиоперехват, – говорилось, что «пожары в Москве бушевали всю ночь, а наутро москвичи увидели руины Кремля, по которым бродили в поисках чего-то какие-то люди».
Нет, глядя в воронку, Сталин, вероятнее всего, думал не о бомбе, разорвавшейся в Кремле. Он смотрел в черную яму, но мыслями был далеко отсюда, под Клином, где врагу удалось прорвать фронт.
Сталин никогда не бывал в этом городке, расположенном в восьмидесяти пяти километрах от Москвы, и не представлял себе, как он выглядит. На карте Клин был обозначен маленькой точкой на змеевидной линии, тянущейся от Москвы на северо-запад, к Ленинграду. До сих пор эта линия, если она попадала в поле зрения Сталина, когда он смотрел на карту, настойчиво напоминала ему об одном: железнодорожное сообщение с Ленинградом перерезано, город задыхается в блокаде.
В Ленинграде Сталин последний раз был в 1934 году. Это была мрачная поездка, связанная с похоронами Кирова, и Сталин старался не вспоминать о ней. Но сейчас, мысленно пытаясь представить себе, что происходит в эти минуты в Клину, он подумал о том, что тогда, в тридцать четвертом, проезжал этот городок…
Сталин поднял голову, точно с трудом отрывая взгляд от зиявшей у его ног ямы, запахнул, не застегивая, шинель и, будто сердясь, что бесцельно потратил несколько дорогих минут, быстро зашагал к зданию Совнаркома.
Поскребышев был уже в приемной, он покинул бомбоубежище несколько раньше Сталина и теперь встречал его у входа в кабинет.
– Сведения о разрушениях есть? – спросил Сталин.
– Еще не поступали, – ответил Поскребышев. – Отбой дала только сейчас.
– Хоменко – к телефону, – приказал Сталин, открывая дверь в примыкавшую к его кабинету комнату, где стояли кровать, небольшой стол с телефонами, параллельными тем, которые были установлены в кабинете, и вешалка. Он снял шинель и ушанку, повесил их на вешалку и, вернувшись в кабинет, увидел, что Поскребышев все еще там.
– Я просил вызвать к телефону Хоменко! – недовольно повторил Сталин и направился к длинному столу с картами.
– С тридцатой армией связи пока нет, – виновато ответил Поскребышев, – я сразу же, когда пришел…
– Жукова! – не оборачиваясь, прервал его Сталин.
Через несколько минут Поскребышев доложил, что командующий Западным на проводе.
– Что нового, товарищ Жуков? – спросил Сталин, и казалось, что нарочито спокойным тоном, каким он говорил это, ему хотелось стереть из памяти Жукова те, другие слова, произнесенные им совсем недавно. – Я понимаю, что прошло немного времени, – продолжал он. – Но мне пока не удается соединиться с Хоменко. Я хотел сказать ему то, чего он заслуживает. Но, может быть, вы знаете…
– По моим данным, Хоменко продолжает отход к Волге. Южнее Калинина, – сказал Жуков.
– Значит… бегство?
– Товарищ Сталин, – громко сказал Жуков, – противник бросил против тридцатой не менее трехсот танков. Вам известно, сколько машин у Хоменко?
Да, Сталину это было известно. Всего пятьдесят шесть легких танков со слабым вооружением. Но вопрос Жукова прозвучал упреком, и Сталин уже резче сказал:
– О превосходстве противника в танках я осведомлен не хуже вас. Но… – Он сделал невольную паузу и глухо закончил: – Но позади – Москва…
– Я знаю это, товарищ Сталин, – спокойно ответил Жуков. И добавил: – И Хоменко знает. Я хочу внести предложение.
– Какое? – поспешно спросил Сталин.
– Передать тридцатую армию из состава Калининского фронта мне.
– Но это же расширит линию обороны Западного фронта, – с сомнением произнес Сталин. – Или у вас положение стабилизируется? – В его голосе прозвучала надежда.
– О стабилизации пока не может быть и речи, – ответил Жуков. – Идут отчаянные бои.
– На каких участках?
– Основной удар противника принимают на себя стрелковые дивизии – триста шестнадцатая генерала Панфилова, семьдесят восьмая генерала Белобородова и восемнадцатая генерала Чернышева. Упорные бои ведут наши танковые бригады и кавалерийский корпус генерала Доватора. Перевод в состав Западного фронта тридцатой армии даст нам большую свободу маневра.
– Хорошо, – после короткого молчания сказал Сталин. – Сегодня вы получите приказ.
Он положил трубку и вернулся к столу с картами.
Из районов Истры и Волоколамска танковые бригады немцев рвались к Москве. От того, выстоят ли перечисленные Жуковым дивизии, зависела судьба столицы…
Был ли прорыв, осуществленный немцами 16 ноября, полной неожиданностью для Сталина? Застал ли он его врасплох так же, как не предвиденное им вторжение гитлеровских войск 22 июня? Свидетельствовал ли вырвавшийся из глубины его души трагический, исполненный глубокой горечи вопрос Жукову: «Вы уверены, что мы удержим Москву?» – о том, что перед лицом грозной опасности Сталин потерял самообладание?
Нет, такое утверждение было бы неправильным.
Опыт уже несколько месяцев длившейся войны подсказывал Сталину, что достигнутое в первых числах ноября относительное равновесие сил под Москвой лишь временное, что рано или поздно противник возобновит свое наступление, снова попытается прорваться к столице.
Однако тот факт, что впервые после смоленских боев врага удалось остановить на главном, решающем направлении, вселил в душу Сталина скорее подсознательную, чем основанную на реальном анализе ситуации, веру в то, что упреждающим ударом можно резко склонить чашу весов в пользу Красной Армии. Но упреждающего удара не получилось. А проведенная по настоянию Сталина перегруппировка резервов ослабила армии Жукова. И день 16 ноября преподал Сталину новый горький Урок.
И тогда медленно, но неуклонно происходившие сдвиги, изменения в его, казалось бы, раз и навсегда отлитом, непоколебимом характере дали о себе знать воочию.
…Пройдут годы, красное знамя Победы взовьется над берлинским рейхстагом, благодарное человечество будет славить великий советский народ… А народу этому придется поднимать свою страну из руин и снова, как в начале тридцатых годов, отказывать себе в самом необходимом, чтобы укрепить и умножить силу и мощь своей Родины. По-прежнему во главе партии и народа будет стоять Сталин. И противоречия характера его, казалось бы стертые войной, оживут снова…
Но все это будет потом.
А сейчас он страстно желал получить поддержку, помощь, совет, это и вызвало немыслимый для прежнего Сталина вопрос о судьбе Москвы…
…В те дни, когда власть этого человека казалась беспредельной, а дар его предвидения неоспоримым, в те предвоенные годы, когда не только миллионы людей, но прежде всего он сам убежденно верили в это, Сталин не ощущал потребности в советах. Он не сомневался, что понимает больше, чем другие, и дальше, чем другие, видит.
Был народ, и был его вождь Сталин. Строки известных стихов: «Мы говорим Ленин, подразумеваем – партия, мы говорим партия, подразумеваем – Ленин» – он, несомненно, распространял и на себя. Не случайно в первой своей после начала войны речи он призывал сплотиться вокруг «партии Ленина – Сталина».
Да, ему казалось: есть народ и есть Сталин, который знает, что нужно народу, по какому пути должен идти народ и что на этом пути совершить. Даже ближайших своих соратников он рассматривал прежде всего как посредников, главная задача которых состоит в том, чтобы неустанно разъяснять партии и народу то, что было высказано им, Сталиным, проводить в жизнь его указания.
И ход истории во многих случаях укреплял Сталина в подобной позиции. Разве нападки на него оппозиционеров всех мастей не были всегда связаны с их попытками навязать народу иной, уводящий в сторону от социализма путь? И разве, громя их, он тем самым не выражал волю народа?..
Но из фактов, реально свидетельствовавших, что он был прав во многом, Сталин делал вывод, что он прав и всегда будет прав во всем.
И, укрепившись в этой мысли, в этом сознании, Сталин все реже и реже ощущал потребность в советах других людей, в их опыте, уме, интеллекте. Уже иные критерии стали определять его симпатии и антипатии.
Не учитывая всего этого, невозможно понять, как повлияла на характер Сталина война. Она, точно безжалостный хирург, день за днем отсекала те наросты, те деформированные ткани, которыми этот характер в последние годы оброс. Отсекала жестоко, точно ударами ножа, не щадя крови, но расковывая душу, открывая ее людям.
День 16 ноября нанес Сталину один из таких тяжких ударов.
И вопрос о судьбе Москвы, обращенный к Жукову, немыслимый для прежнего Сталина, вырвался теперь из глубины его души, жаждавшей слитности с людьми, несущими, как и он сам, на своих плечах неимоверно тяжелый груз войны…
Да, драматический ход войны, тяжелейшие испытания, выпавшие на долю первого в мире социалистического государства, страстная решимость партии коммунистов, всего народа отстоять свою страну, решимость, которую невозможно было ни подавить гусеницами танков, ни выжечь огнем, ни разметать бомбами, снарядами, выдвигали на передний край великой битвы все новых и новых полководцев, политработников, организаторов промышленности, конструкторов, инженеров… Их вызвал к активной деятельности, способствовал их росту объективный ход Истории.
Но был еще и субъективный фактор, неразрывно связанный с первым: все сильнее с каждым днем ощущаемая Сталиным потребность в ежедневной, ежечасной связи с людьми, в их поддержке.
Когда-то одиночество тяготило Сталина только за обеденным столом или во время отдыха в поздние ночные часы. Теперь он не мог в одиночестве работать. И в его кремлевском кабинете редко теперь царила тишина, все больше и больше людей – военных и гражданских – переступало порог этого ранее недоступного для них кабинета, все чаще снимал Сталин трубки своих телефонов, чтобы переговорить с командующими фронтами, армиями, членами Военных советов, секретарями партийных комитетов, директорами заводов, конструкторами…
Три неотложных задачи стояли сейчас перед Сталиным и всеми теми, кто в эти дни возглавлял Красную Армию. И от решения этих задач во многом зависел исход войны. Надо было во что бы то ни стало отвести угрозу, нависшую над Москвой. Восстановить связь с Ленинградом, отрезанным двумя блокадными кольцами от страны. И наконец, закрыть врагу путь на Кавказ, к основным источникам советской нефти.
Но чтобы выполнить эти задачи, надо было ликвидировать или хотя бы свести к минимуму то преимущество в вооружении, которым все еще обладал враг.
Добиться этого было, казалось, невозможно. Невозможно потому, что огромные территории с расположенными там заводами, шахтами были заняты врагом. Невозможно потому, что многие из эвакуированных предприятий находились еще в пути, а прибывшие к месту назначения только разворачивали производство военной техники. Невозможно потому, что уровень промышленного производства в эти трагические дни, несмотря на все усилия, на сверхчеловеческий труд сотен тысяч людей, был самым низким за весь период с начала войны…
Трех месяцев передышки, двух, пусть одного хватило бы для того, чтобы создать материальную базу для ликвидации преимущества немцев в вооружении.
Но враг не дал ни трех, ни двух, ни даже одного месяца передышки…
Спустя неделю после прорыва фронта 30-й армии немцы подошли непосредственно к Клину, и нашим войскам пришлось оставить не только сам Клин, но, чтобы избежать окружения, и другой, расположенный в двадцати трех километрах от него небольшой городок со светлым, веселым, напоминающим о мирных временах названием Солнечногорск.
Через несколько часов после захвата Клина и Солнечногорска две немецкие танковые группы устремились к Яхроме и Красной Поляне. Яхрома находилась в шестидесяти трех километрах к северу от Москвы, Красная Поляна – всего лишь в тридцати пяти километрах.
Однако для того, чтобы преодолеть расстояние, отделяющее Яхрому и Красную Поляну от Клина и Солнечногорска, немецким танкам потребовалась неделя – столь упорным было сопротивление истекающих кровью советских войск.
Но противник рвался вперед, и в ночь на 30 ноября немецкие танки оказались всего в двадцати семи километрах от столицы Советского Союза.
О том, что с немецких наблюдательных пунктов можно в бинокль различить силуэты кремлевских башен, Гитлер объявил 30 ноября на весь мир.
Но существовал другой факт, известный лишь Сталину и узкому кругу партийных и военных руководителей. И именно этот факт определил ход событий.
То, что никогда не могли бы совершить люди в другом социальном мире – ни за деньги, ни под угрозой оружия, – оказалось под силу советским людям…
Начиная операцию «Тайфун», немцы имели двойное превосходство в артиллерии. Теперь, к концу ноября, оно едва достигало двух десятых процента.
Две тысячи танков двинули они на Москву – менее полутора тысяч из них дошли до ближних подступов к столице. Но к этому времени противостоящие им советские войска имели уже тысячу семьсот тридцать танков.
Две с половиной тысячи вражеских самолетов находились в воздухе или готовились к вылету с немецких полевых аэродромов, когда Гитлер отдал фон Боку приказ: «Вперед!» Но теперь таким же количеством боевых машин располагали и защитники Москвы.
Невозможное свершилось. Решающего превосходства под Москвой немцы к концу ноября уже не имели – ни в численном составе, ни в количестве и качестве вооружения.
…Пройдут годы и десятилетия. Время сотрет из памяти поколений подробности смертельной схватки, в которой в конце первой половины двадцатого столетия советский народ отстоял не только свободу и независимость своей Родины, но и будущее мировой цивилизации. Не останется в живых участников этого великого сражения…
Но будущие историки и писатели еще долго, очень долго будут возвращаться исследовательским взглядом своим к Великой Отечественной войне советского народа, споря, утверждая, опровергая, задаваясь десятками вопросов.
Они постараются проникнуть в мысли Верховного главнокомандующего Советской Армией, человека, в характере которого сконцентрировалось так много противоречий и, казалось бы, взаимоисключающих черт.
И среди вопросов, касающихся хода войны и причин поражения гигантской немецкой армии, дошедшей вначале до стен Ленинграда и почти до самой Москвы, среди всех этих вопросов, несомненно, будет такой: что думал, что ощущал Стадии в ночь на 30 ноября, узнав, что противник достиг Красной Поляны?
Думал ли он о том, что только кремлевская стена, лабиринт московских улиц и пространство менее чем в три десятка километров отделяют его от моторизованных полчищ врага и, следовательно, спустя считанные часы сюда, в его кабинет, может донестись лязг гусениц немецких танков?
Думал ли он о том, что пора покинуть Москву, чтобы руководить сопротивлением с другого, заранее подготовленного на всякий случай командного пункта? Возвращался ли памятью своей к тому роковому дню, к той ночи на 22 июня, когда оказалось, что он допустил такой крупный просчет в определении ближайших намерений гитлеровской Германии?..
Возможно, что кто-либо из будущих историков или писателей, руководствуясь чисто формальной логикой, возьмется утверждать: да, Сталин думал, не мог не думать обо всем этом в те роковые часы.
Но вероятнее всего, Сталин думал о другом – о том, что было в этот момент решающим. О цифрах, которые фигурировали в ежедневно получаемой им сводке о поступившем в войска вооружении.
Ценой беспредельных усилий превосходство врага в вооружении удалось наконец ликвидировать. Не полностью, в некоторых видах оружия у противника все еще оставался перевес. Но он был уже несравним с тем перевесом, которым обладал фон Бок, начиная свое октябрьское наступление на Москву и даже возобновляя наступление 16 ноября, то есть всего две недели назад!
«Две недели? – с удивлением и недоверием может воскликнуть будущий историк. – Вы хотите сказать, что за какие-то четырнадцать дней, в условиях непрекращающихся боев, сотрясаемой ударами войны стране удалось ликвидировать превосходство противника в вооружении?..»
«И да, и нет, – ответит ему История. – Нет – потому что огромные усилия, направленные на то, чтобы ликвидировать превосходство противника в численности войск и вооружении, прилагались Ставкой с первых недель войны. Да – потому что именно к концу ноября это превосходство было в основном ликвидировано».
И именно сознание, что войска, обороняющие Москву, обладают сейчас не только моральным преимуществом, которое всегда придает особую силу людям, защищающим свой родной дом от разбойничьего нападения, но и достаточным количеством танков, самолетов, орудий, несомненно помогло Сталину в эти грозные минуты сохранить выдержку и полное присутствие духа.
…Командующий Западным фронтом Жуков доложил, что на помощь отошедшей от Солнечногорска 16-й армии срочно перебрасываются войска с других участков фронта.
Сталин приказал забрать из Московской зоны ПВО и направить в распоряжение Жукова несколько артиллерийских батарей и зенитных дивизионов – для стрельбы прямой наводкой по танкам.
Потом он приказал немедленно перебросить на Западный фронт стоящую наготове в районе Серпухова стрелковую дивизию.
В распоряжении Сталина оставался еще резерв Ставки. Он хранил его как зеницу ока, отдавая себе отчет в том, что может настать такой критический момент, когда придется бросить на защиту Москвы все имеющиеся силы.
Этот момент наступил.
И все же Сталин решил направить Жукову только часть резерва Ставки – две армии и два противотанковых артиллерийских полка: он понимал, что война не кончится, даже если падет Москва…
Среди множества телефонных звонков, раздававшихся в ту ночь в кабинете Сталина, один был особенно тревожным: Берия сообщил, что, по полученным данным, в городе высадился парашютный десант. Сталин ответил резко:
– Парашютисты? Сколько? Рота? А кто видел? Проверь. Где точно высадились? Я спрашиваю: где? Не знаешь? Не поднимай тогда паники. Может быть, на твой кабинет тоже высадились?..
И бросил трубку.
В то, что немцы высадили десант, он действительно не поверил. Заняв Красную Поляну, противник пока не продвинулся дальше ни на шаг, в таких обстоятельствах высадка в городе парашютистов была бы со стороны немцев бессмысленной авантюрой – подобный десант был бы мгновенно уничтожен.
Бросив на рычаг трубку, Сталин прошелся по кабинету, потом снял трубку другого аппарата, набрал две цифры, подождал гудка и медленно набрал три остальных.
Нет, он звонил не в НКВД, не в горком партии и не в штаб МПВО, чтобы проверить сведения о парашютистах. Звонок аппарата ВЧ раздался в эту минуту за много километров от Москвы, в далеком Новосибирске, в кабинете директора авиационного завода, где секретарь обкома партии Кулагин и заместитель наркома авиапромышленности Яковлев проводили в это время совещание с руководящим активом завода.
– Здравствуйте, – сказал Сталин. – Кто у телефона?
Услышав голос Сталина, Кулагин объявил перерыв. Все, кроме него и Яковлева, вышли из кабинета.
– Что нового? – спросил Сталин. – Сколько за истекшие сутки?
Кулагин назвал цифру.
– Хорошо, – сказал Сталин. – Но мало. – И повторил: – Мало! Что мешает увеличить выпуск?
– Мы сейчас обсуждаем этот вопрос с руководителями завода.
– Где Яковлев? – прервал Кулагина Сталин.
– Здесь, рядом.
– Передайте ему трубку.
Сталин взял папиросу из раскрытой коробки «Герцеговины Флор», хотел закурить, но в этот момент раздался голос Яковлева:
– Здравствуйте, товарищ Сталин. Слушаю вас.
Сталин положил на стол незакуренную папиросу.
– Здравствуйте, – сказал он. – Мой вопрос все тот же. Нам срочно нужны истребители. Как можно больше. Что требуется, чтобы увеличить их выпуск?
– Мы только что говорили об этом с товарищем Кулагиным и пришли к единому выводу… – ответил Яковлев.
– Я слушаю, – сказал Сталин и плотнее прижал трубку к уху.
– Необходимо объединить базирующиеся здесь заводы. Сейчас, как вы знаете, на базе комбайнового развертывают производство четыре эвакуированных сюда из разных городов завода. Это значит – четыре рабочих коллектива, четыре директора, четыре главных инженера. Это создает разнобой в работе.
– Вы говорите, что существуют четыре директора и четыре главных инженера, – произнес Сталин. – Но заместитель наркома авиационной промышленности в Новосибирске сейчас находится один. Товарищ Яковлев. Что мешает ему употребить власть, если это приведет к увеличению выпуска самолетов?
– Требуется ваше одобрение, товарищ Сталин. Если оно будет, то в декабре, полагаю, завод сможет увеличить выпуск истребителей.
– Считайте, что оно имеется. Что еще?
– В данный момент это главное, товарищ Сталин. Если реорганизация, которую надо произвести немедленно и так, чтобы это не отразилось на бесперебойном выпуске машин, потребует дополнительных согласований, то…
– У нас нет времени для согласований, товарищ Яковлев. Решать уполномочены вы. Немцы не дают нам времени для согласований.
– Я понял.
– У вас все? – спросил Сталин.
– Да, товарищ Сталин, – ответил Яковлев, но, почувствовав, что тот не повесил трубку, продолжал держать в руке и свою. Наконец тихо спросил: – Как… с Москвой?
– Под Москвой идут бои, – после паузы ответил Сталин. – Главное, что вам надо сейчас знать и помнить, – это что исход сражения решается не только под Москвой. В не меньшей мере успех зависит от того, когда и сколько вы дадите истребителей. Вы поняли меня? В не меньшей.
– Да, я понял вас, товарищ Сталин.
– До свидания.
…Услышав щелчок, Яковлев медленно опустил трубку на рычаг.
– Ну, что он сказал?! – впиваясь глазами в Яковлева, нетерпеливо спросил сидевший рядом Кулагин.
– Истребители нужны, вот что он сказал, – помедлив, ответил Яковлев.
– А под Москвой, что он сказал о Москве?
И перед глазами Яковлева встала картина недавнего прошлого. Тогда он задал Сталину тот же вопрос…
Это было в октябре. Немцы начали свое генеральное наступление на Москву. А план эвакуации авиационных заводов, составленный еще до того, как началось это наступление, предусматривал их переброску на территории, которые в новых обстоятельствах могли оказаться под угрозой вражеского вторжения.
Необходимо было принять быстрое решение, меняющее уже принятый наркоматом план эвакуации. По этому вопросу у Яковлева с руководством наркомата возникли разногласия. И он решил обратиться к Сталину. Снял трубку «вертушки», набрал номер и, услышав знакомый бас Поскребышева, сказал, что просит приема у товарища Сталина по неотложному вопросу.
Не прошло и получаса, как в кабинете Яковлева раздался звонок и тот же Поскребышев сказал:
– Товарищ Сталин ждет вас к четырем часам. – И добавил: – На квартире.
Когда машина с постоянным кремлевским пропуском мчала Яковлева к Боровицким воротам, он думал не о том, что скажет Сталину относительно плана эвакуации заводов – этот вопрос был ему ясен, – а о том, в каком состоянии находится сам Сталин в эти трагические дни.
Яковлев видел Сталина в различной обстановке – на совещаниях в его кабинете, за обеденным столом в его кунцевском доме…
Да, он бывал и там, – нередко, закончив далеко за полночь затянувшееся совещание, Сталин говорил присутствующим: «А теперь можно и пообедать… Специально никого не приглашаю. Но кто хочет…» – и первым направлялся к двери.
Яковлев привык видеть Сталина спокойным, невозмутимым, почти никогда не повышающим голоса, даже когда он произносил жестокие, определяющие судьбы людей слова, привык к его манере прохаживаться по ковровой дорожке, ведущей от дверей кабинета к письменному столу, в то время как все остальные сидели, к привычке крошить в трубку табак из папирос «Герцеговина Флор», к оживленному, но всегда несколько напряженному застолью, где Сталин медленно потягивал вино или шампанское из узенькой рюмочки, где все говорили громко и как будто весело, но мгновенно замолкали, когда Сталин произносил первое слово…
«Каким я увижу его сейчас?!» – с тревогой и волнением размышлял Яковлев. Не отдавая себе в том отчета, он надеялся если не из слов, то по виду Сталина, по его поведению понять, каково реальное положение под Москвой.
Когда Яковлев вошел в комнату к Сталину, тот встал с дивана, покрытого белым чехлом, отложил в сторону книгу. Бросив мимолетный взгляд на ее корешок, Яковлев прочел: «М.Горький».
Поздоровавшись, Сталин направился к столу и стал набивать свою трубку…
Нет, Яковлев не заметил в нем никаких внешних перемен, разве что лицо его было бледнее обычного.
– Я слушаю вас, – сказал Сталин.
И то, что он проговорил эти слова таким тоном, как будто у него в запасе было много свободного времени, так, как произнес бы их полгода назад или еще раньше, в кажущиеся уже такими далекими мирные времена, вселило в Яковлева безотчетное чувство спокойствия.
– Ну, слушаю, – повторил Сталин.
Стараясь говорить сжато, коротко, Яковлев высказал свои соображения относительно плана эвакуации заводов.
Сталин выслушал его не перебивая, прохаживаясь взад и вперед по комнате. Иногда Яковлеву начинало казаться, что, удалясь в дальний конец комнаты, он перестает его слушать, занятый своими мыслями. Но как только Яковлев делал паузу, Сталин тотчас же оборачивался и давал понять, что ждет продолжения.
– Что мешает изменить план эвакуации? – спросил Сталин, когда Яковлев закончил.
– Главным образом то, что план этот уже утвержден, – ответил Яковлев.
– Но время неизбежно вносит коррективы в утвержденные планы, – слегка пожимая плечами, заметил Сталин.
– К сожалению, с этим не хотят считаться некоторые руководители авиационной промышленности, – резко сказал Яковлев.
– У всех людей в работе бывают ошибки, товарищ Яковлев, – произнес Сталин. – У них, – сделал он неопределенный жест в сторону, – у меня, – дотронулся он мундштуком до груди, – и у вас… – обратил он мундштук к Яковлеву. – Но эти недостатки не должны мешать, когда решается главное.
Он снова прошелся по комнате, остановился у стола и сказал:
– В принципе я согласен с вашими предложениями. Но важно не только разумно расположить эвакуируемые заводы. Важно, чтобы они как можно скорее начали выпуск самолетов. Истребителей, товарищ Яковлев, – добавил Сталин, чуть повышая голос. – Нам в первую очередь нужны истребители! Их мало, их еще очень мало, и вы хорошо знаете об этом.
– Враг продвигается? – глухо спросил Яковлев.
– Да, – ответил Сталин. – Пока да.
И это «пока» пробудило в Яковлеве надежду, что Сталин знает нечто такое, уверен в чем-то таком, что может в ближайшее время изменить положение в нашу пользу.
И Сталин, очевидно, почувствовал это и, как бы отвечая на его мысли, сказал:
– Пока положение очень тяжелое… Немцы захватили большую часть нашей земли. Есть люди, – он снова сделал неопределенное движение рукой, – и в самой Германии и в других странах, которые придают этому факту решающее значение. Мы – нет.
– Вы рассчитываете на резервы, товарищ Сталин? – спросил Яковлев.
– Не только. Я рассчитываю на то, что немцы не смогут выдержать такого напряжения длительное время. Наши неограниченные ресурсы, наши возможности, безусловно, сыграют решающую роль. Однако… – Он раскурил погасшую трубку и продолжал: – Однако важную роль играет не только объективный, но и субъективный фактор. К сожалению, не все наши военные оказались на высоте. Они надеялись на свою личную храбрость, на свою готовность отдать жизнь, если нападет враг… Они и готовы ее отдать. Но нам нужно большее. Нам нужно победить, разгромить врага. В этой войне воюют не только люди, но и машины. Это во многом война машин, и в этом ее отличие от предыдущих войн. Оружие у нас есть. Но его мало!
Сталин снова подошел почти вплотную к Яковлеву и жестко сказал:
– Нам нужно вооружение. Разных видов. И особенно истребители. И как можно скорее. Вы меня поняли?
– Да, товарищ Сталин, – ответил Яковлев.
Сталин кивнул и пошел к столу. Яковлев подумал: «Теперь нужно попрощаться и уйти. Разговор окончен».
И вдруг, как бы помимо воли, задал Сталину тот вопрос:
– Товарищ Сталин, а удастся удержать Москву?
Сталин медленно обернулся. Но застывший под его пристальным взглядом Яковлев не прочел на его лице ни гнева, ни удивления. Оно было спокойно.
– Думаю, – негромко произнес он, – что сейчас не это главное. Важно побыстрее накопить резервы. А они у нас есть. Мы еще… побарахтаемся с немцами немного и погоним их обратно. В этом сомнения быть не может. – И раздельно повторил это, казалось бы, столь неуместное слово: «по-ба-рахтаемся», вкладывая в него какое-то особое, грозное содержание…
– А под Москвой, что он сказал о Москве? – нетерпеливо повторил свой вопрос Кулагин.
– Под Москвой идут бои… – тихо ответил Яковлев.
В восемь часов утра в кабинет Сталина вошел Поскребышев и доложил, что звонил Берия, сообщил, что сведения о парашютистах оказались ложными.
Сталин недовольно поморщился. Потом, видя, что Поскребышев не уходит, спросил:
– Ну, что еще?
– Пока ничего, товарищ Сталин. Василевский будет с докладом через час.
– Все? – снова спросил Сталин и хмуро посмотрел на своего помощника.
– Есть письмо на ваше имя, товарищ Сталин.
– Какое письмо?
– От того человека, который был у вас в конце сентября. Реваз Баканидзе.
– Он в Москве? – быстро спросил Сталин.
– Нет. Письмо подняли наверх из комендатуры Кремля. Дежурный в бюро пропусков сказал, что его передал какой-то военный. Словом, оно пришло не по почте. Хрусталев хотел его забрать, чтобы проверить…
– Пусть не лезет не в свое дело, – оборвал его Сталин. – Где письмо?
– Одну минуту, товарищ Сталин.
Поскребышев поспешно вышел и тотчас же вернулся обратно, держа в руках конверт.
– Я его не распечатал обычным порядком, товарищ Сталин, потому что… – неуверенно начал Поскребышев.
– И правильно сделал, – прервал его Сталин. – Дай письмо.
На конверте было написано: «Москва, Кремль, товарищу Сталину. Лично». В правом углу, под дугообразной чертой, значилось: «От Р.Баканидзе. Отправитель известен тов. Сталину». Последние слова были дважды подчеркнуты.
Сталин невесело усмехнулся. Он понял, что для автора письма эти слова были единственной гарантией, что оно будет передано по назначению.
Конверт был толстый, явно самодельный, из серой шершавой оберточной бумаги.
Сталин положил письмо на стол и как бы в раздумье посмотрел на него. Почему-то он не торопился вскрывать конверт. Почему – он вряд ли мог бы объяснить даже самому себе. Он вспомнил, как Реваз стоял перед ним с расстегнутым воротом гимнастерки, видел красный шрам на его груди, выступавший из-под выреза нижней рубахи. И голос Реваза, его тихий вопрос, который тогда показался Сталину громче орудийных залпов, снова прозвучал в его ушах: «Значит, немцы приближаются к Москве?!»
Сталин встал и подошел к окну. Из окна были видны зубцы кремлевской стены, дальняя сторона Красной площади и серое здание ГУМа. В этом здании давно уж ничем не торговали. Там располагались различные учреждения. Во время октябрьских и майских праздников несколько комнат на втором этаже с окнами, выходящими на Мавзолей Ленина, предоставлялись радиокомитету. Оттуда журналисты и писатели вели репортаж о парадах и демонстрациях, все время внимательно наблюдая за трибуной Мавзолея, где стоял он, Сталин.
Сталину вдруг показалось, что он видит не пустую, покрытую снегом площадь, а весеннюю, первомайскую – море людских голов, колышущиеся над ними знамена и огромные, укрепленные на шестах его, Сталина, портреты.
Он всегда одинаково выглядел на этих портретах. Судя по ним, он не старел. На лице его не было рябин. Седина не покрывала его редеющие с годами волосы. На портретах время проходило для него бесследно. Он был всегда одинаков, всегда вечен, товарищ Сталин.
А демонстранты шли и шли… Только плакаты, транспаранты и панно, плывущие над их головами, постепенно менялись. Карикатура на Чемберлена – узкое, искаженное злобной гримасой лицо с моноклем в огромной глазнице. Мощный кулак, показывающий британскому премьеру фигу: «Наш ответ Чемберлену!..» Пузатый карлик в картузе, сапогах бутылками и жилете, путающийся в ногах у огромного человека в лаптях и посконной рубахе: «Ликвидировать кулака как класс!» И другие плакаты: «Даешь индустриализацию страны!», «Даешь коллективизацию!» Новые несметные толпы людей приближались сюда, к Мавзолею. Над колоннами возвышались макеты великих строек: кузнецкой, магнитогорской… «Выполним пятилетку в четыре года!..» И снова портреты его, Сталина. Гладкое лицо. Всюду одинаковый, точно выверенный излом брови над левым глазом. Черные усы. Черные густые волосы. Наглухо застегнутая тужурка с отложным воротником…
Все это было, было!..
Но, устремив свой мысленный взор в проплывавшее перед ним прошлое, Сталин ни на мгновение не забывал, что на его письменном столе лежит конверт из грубой, шершавой оберточной бумаги.
Он вернулся к столу и сел в кресло.
Теперь он смотрел на конверт с неприязнью, даже со злобой. Это было простым совпадением, что письмо доставили ему на исходе этой страшной ночи, когда немцы прорвали фронт Рокоссовского. И тем не менее в этом совпадении Сталину почудилось нечто зловещее.
«Ты снова хочешь упрекать меня? Сейчас, когда решается судьба Москвы? Когда напряжены все силы, когда каждый должен стоять насмерть? И в эти минуты ты, комиссар, писал это письмо?!»
Но все связанное с рефлексией, колебаниями было не только органически чуждо Сталину, но и ненавидимо им. И, поймав себя на мысли, что он боится прочесть письмо, Сталин схватил конверт к резким движением вскрыл его.
Листок был сложен вчетверо. Сталин развернул его и прочел:
«Дорогой товарищ Сталин!
Бойцы нашей дивизии не посрамили чести Родины. Если нам приходится отступать, то враг заплатил за это тысячами жизней своих солдат.
Я пишу Вам это письмо с чувством большой радости. Сегодня мы получили десять новых танков – три «Клима» ленинградского производства и семь замечательных «тридцатьчетверок», которые мне уже доводилось видеть в бою.
Пополнилась наша дивизия и полковыми пушками, говорят, тоже питерской работы. Настроение у бойцов бодрое, и мне как комиссару приятно это сознавать. Конечно, все, от командира дивизии до рядового бойца, понимают, что опасность все еще очень велика, но что врага в Москву мы не пропустим, – в этом уверены мы все. И у меня появилось большое желание сказать Вам об этом.
Вынужден кончать – решил с комиссаром одного из полков пойти в роты, – есть основания полагать, что немцы скоро снова полезут.
Письмо я попросил отвезти в Кремль и сдать лично одного товарища, который едет в Москву на два дня по армейским делам.
Да здравствует ваша партия! Да здравствует наш Сталин!
Реваз Баканидзе.
28 ноября 1941 года».
Первой реакцией Сталина было недоумение. Письмо звучало так, как будто автором его был не старый друг, не человек, который совсем недавно не побоялся говорить с ним, Сталиным, призывая его к ответу, а один из миллионов бойцов и командиров, для которых Сталин был только вождем. Такие примерно письма приходили в ЦК десятками и сотнями тысяч – коллективные и индивидуальные.
Сталин снова перечитал письмо, стараясь найти в нем скрытый смысл. Но никакого «подтекста» не обнаружил.
Почему же Реваз написал ему такое письмо? «Может быть, оно рассчитано на военную цензуру?» – подумал Сталин. Но штампа «Просмотрено военной цензурой» на конверте, естественно, не было – ведь шло письмо не по почте.
Но если Реваз знал, что минует цензора, то чем – опять-таки чем?! – можно объяснить, что он написал именно так?
Сталин в третий раз перечитал письмо.
И вдруг он понял. Все понял. Своим письмом Реваз хотел сказать, что тот разговор забыт, забыт на все время войны, что все, что не касается сейчас защиты Родины, отошло на задний план. Упоминая о поступившем вооружении, заверяя: «Врага в Москву мы не пропустим», Реваз хотел ободрить его, Сталина, влить в него новые силы.
Это было письмо не просто друга, а прежде всего бойца, одного из тех многих тысяч бойцов, от которых сейчас зависела судьба Москвы. И всем тоном, всем смыслом его Реваз хотел подчеркнуть, что армия сильна и охвачена одним стремлением, одним желанием – остановить натиск врага, отстоять Москву.
И хотя это письмо фактически ничего не прибавляло к тому, что знал Сталин, и никак не могло изменить того страшного факта, что оборона на дальних подступах к Москве прорвана немецкими танками, Сталин почему-то ощутил облегчение.
Он нажал кнопку звонка и сказал вошедшему Поскребышеву:
– Вызвать товарища Баканидзе в Москву.
– Слушаю, товарищ Сталин, – ответил Поскребышев. – А где он находится?
Сталин протянул ему письмо:
– Установите и вызовите. Немедленно.
Поскребышев взял письмо и быстро вышел из кабинета. В эту минуту позвонил по «вертушке» Василевский.
Услышав слова «докладывает Василевский», Сталин весь напрягся и сжал телефонную трубку с такой силой, точно хотел ее раздавить. Он приготовился к самому худшему.
– Вы слышите меня, товарищ Сталин? – раздался в трубке голос заместителя начальника Генерального штаба.
– Я слушаю вас, товарищ Василевский, – медленно и внешне спокойно проговорил Сталин.
– Звоню, чтобы доложить, товарищ Сталин, что я только что закончил переговоры с командующими фронтами. Ни на одном из фронтов дальнейшего продвижения противника не отмечено. У Жукова, например, впечатление, что немцы вообще перестали атаковать.
– Не слишком ли оптимистичен товарищ Жуков?.. Впрочем, я переговорю с ним сам. У вас все?
– Так точно, товарищ Сталин.
– Хорошо. Спасибо, товарищ Василевский, за хорошие вести, – сказал Сталин и опустил трубку на рычаг. Потребовалось усилие, чтобы разжать сжимавшие ее пальцы.
Затем Сталин повернулся левее, к аппарату ВЧ, и набрал номер Жукова.
Командующий Западным фронтом оказался на месте. Он подтвердил, что в середине минувшей ночи атаки немцев стали ослабевать и к настоящему моменту прекратились вообще.
– Может быть, это всего лишь маневр или просто передышка? – настороженно спросил Сталин.
– Возможно, – ответил Жуков. – Однако я только что лично допрашивал захваченного в плен немецкого майора, командира одного из полков. На мой вопрос, почему на его участке наступление прекратилось, майор ответил, что солдаты выдохлись, что в ротах осталось по тридцать – сорок человек и продолжать наступление такими силами было бы самоубийством. Я спросил его, – продолжал Жуков, – получил ли он от командования дивизии приказ прекратить наступление. Утверждает, что не получал, но что… Словом, переводчик сказал, что это соответствует нашей поговорке «выше головы не прыгнешь».
– А вы уверены, что этот пленный не врет? – спросил Сталин.
Жуков ответил не сразу.
И за мгновение молчания Сталин успел понять, что задавать этот вопрос ему не следовало. Он вспомнил, что подобный вопрос он задал стоявшим перед ним Жукову и Тимошенко 21 июня…
Но тогда эти слова произнес тот, прежний Сталин, уверенный в непогрешимости своих расчетов, не желавший считаться с реальными фактами, если они противоречили его точке зрения.
Сейчас аналогичный вопрос задал уже другой Сталин. Познавший горечь поражений. Много понявший и многому научившийся. Он боялся ошибки, опасался принять столь страстно желаемое за действительное.
– …Может, врет, а может, и нет, – сказал после паузы Жуков, и Сталину показалось, что Жуков в эти секунды вспомнил о том же, о чем вспомнил он сам.
– Что ж, будем надеяться, что не врет, – сказал Сталин. Он хотел добавить, что утвержденный накануне план контрнаступления, намеченного на пятое и шестое декабря, следовательно, остается в силе, но не произнес этих слов. Впереди была еще неделя, и она могла многое изменить.