Книга: Блокада. Книга 3
Назад: 11
Дальше: 13

12

В те минуты, когда Лагунов доложил Военному совету о возможности открыть транспортное движение по льду Ладоги через три дня, Жданову, Васнецову и другим руководителям ленинградской обороны показалось, что час спасения настал, что по невидимому, но жестокому врагу – голоду нанесен сокрушительный удар. Однако и тогда, в момент высокого эмоционального подъема, их не покинул трезвый расчет. Было очевидно, что пройдет немало дней, пока проложенная по льду трасса станет существенно влиять на продовольственное положение в Ленинграде.

Так и получилось.

Пробный санный обоз, посланный из Коккорева в Кобону, доставил на западный берег Ладоги ничтожное количество продовольствия. Иначе и не могло быть. От голода страдали не только люди, но и лошади. На обратном пути из Кобоны изнуренные животные одно за другим падали на лед, чтобы никогда уже не подняться вновь. Умирающих лошадей тут же на льду спешили прирезать, разрубали на части и грузили на другие сани: конина стала для ленинградцев желанным продуктом питания…

Через три дня рискнули отправить в Кобону колонну грузовиков. Она доставила в город тридцать с небольшим тонн муки, Однако следующий день принес несчастье: несколько машин, возвращаясь с западного берега, провалились под лед вместе с людьми и бесценным грузом. В Осиновце было выгружено только 19 тонн продовольствия.

В дальнейшем доставка по ледовой трассе грузов постепенно стала нарастать и вскоре достигла 128 тонн в сутки. Но это дорого стоило людям, работавшим на трассе: они буквально коченели на ветру, сорок грузовиков безвозвратно канули под лед или надолго застряли в торосах…

И пока что ни о какой прибавке к введенной 20 ноября голодной норме выдачи хлеба населению не могло быть и речи, Даже при этой страшно урезанной норме продовольствия в городе оставалось всего на двое суток…

На внеочередном заседании Военного совета было решено пойти на совсем уж крайнюю меру: изъять значительную часть продовольствия из флотских складов, а также израсходовать сухари из войскового «НЗ». Но страдающие от голода два с половиной миллиона ленинградцев этого даже не почувствовали: принятое решение не давало возможности ощутимо улучшить их питание, а лишь помогло сохранить нормы на прежнем уровне, то есть не прекращать вовсе выдачу населению жалкого подобия хлеба, изготовленного из смеси муки с целлюлозой и опилками, – по 250 граммов рабочим, по 125 – служащим, иждивенцам и детям.

Смертность в результате голодания стремительно возрастала. В декабре каждый день уносил в могилу почти две тысячи человек, и еще многие тысячи людей находились на грани жизни и смерти…



На этой грани был и Федор Васильевич Валицкий.

Он одиноко сидел в своем кабинете, давно уже превратившемся в запущенную, захламленную комнату с закопченным железной печуркой потолком, под которым тянулся дымоход, выведенный прямо в окно.

Из дома Федор Васильевич выходил только раз в день – в столовую, где, кроме положенного по карточке куска суррогатного полусырого хлеба, выдавали еще тарелку супа – желтоватой жидкости с плавающими в ней волокнами капусты. Это путешествие туда и обратно, которое в былые времена отняло бы у Федора Васильевича меньше часа, теперь занимало три часа. Обессиленный, вынужденный часто останавливаться из-за приступов головокружения, он медленно пробирался по тропинкам, протоптанным пешеходами к набережной Невы.

Заходить в Союз художников Валицкий был уже не в силах. Но по вечерам он заставлял себя еще раз встать с кресла у печки и, с трудом передвигая ноги, направлялся к письменному столу – рисовать эскизы плакатов в надежде, что кто-нибудь из союза однажды придет и заберет их.

Потом он опять возвращался к печке – благо, запасы топлива из нарубленной дворником мебели черного дерева и карельской березы пока еще не иссякли – и устремлял свой взгляд на пустое кресло за письменным столом… Если бы кто-то в те долгие вечерние часы перехватил случайно этот взгляд Федора Васильевича, он мог бы, наверное, показаться бесцельным. Разве было кому известно, что там, в пустующем сейчас кресло, совсем недавно сидел родной сын Валицкого – Анатолий.

Да, прошло больше двух недель, как Анатолий появился в этой комнате, и уже восемь дней с тех пор, как он уехал обратно на фронт. Но Федор Васильевич, глядя на пустующее кресло, неизменно думал о сыне и о том разговоре с ним, который уже по забудет до последней минуты своей жизни.

«Он сказал… Я ответил… Он сказал… Я ответил…» – беззвучно повторял сейчас Федор Васильевич, шевеля пересохшими губами, в десятый, в сотый раз пытаясь воспроизвести свой тягостный разговор с сыном.

«Как же это произошло? С чего началось и почему так кончилось?..» – снова и снова задавал себе вопрос Федор Васильевич.



…Анатолий медленно спустился по темной лестнице, держась за перила, чтобы не поскользнуться на обледенелых ступенях. В ушах его еще звучал голос Веры, одно, несколько раз повторенное его слово: «Уходи! Уходи! Уходи!..»

«Нет, нет, – убеждал себя Анатолий, еще не веря до конца в то, что произошло. – Это у нее какое-то временное умопомрачение. Сейчас она наверняка бежит к двери, чтобы позвать меня, остановить, вернуть обратно!»

Сделав несколько шагов вниз, он остановился, прислушался, не открылась ли дверь.

Но дверь не открылась.

Тогда он быстро пошел, почти побежал вниз, не испытывая уже ничего, кроме чувства стыда. Его выгнали. Его выгнала та, которая клялась в любви, которая – Анатолий был убежден в этом – была готова повиноваться каждому его слову. Выгнала, бросив вслед мешок с продуктами. Любая женщина в Ленинграде ползала бы перед ним на коленях, если бы он дал ей хоть часть содержимого этого мешка. А она бросила мешок ему вслед.

Анатолий сбавил шаг, восстанавливая в памяти только что случившееся, распаляя себя, и, когда спустился в подъезд, уже не стыд, а злоба захватила его целиком. Он сознавал, что его выгнали как потенциального дезертира. И именно потому, что сознавал его, старался подменить истинную причину другой, придуманной сию минуту.

Анатолий уверял себя:

«Вера просто оскорблена, по-женски обижена, что я провел с ней ночь бок о бок и не коснулся ее. Неужто она так давно не смотрела на себя в зеркало? Неужели не отдает себе отчета в том, что выглядит теперь, как мумия?» Снедаемый мстительным чувством, мысленно стараясь всячески обезобразить ее, Анатолий убеждал себя: «От той, довоенной Веры ж ней не осталось ничего. Кожа на лице потемнела, щеки ввалились, нос заострился… Только глаза, да, пожалуй, только они, неестественно большие и бездонные, в которые я когда-то так любил смотреть и которыми так восторгался, остались как будто прежними. Но сейчас эти глаза лишь подчеркивают чудовищные изменения во всей ее внешности. Неужели она не понимает, что ни один мужчина даже из чувства жалости не сможет заставить себя лечь с ней в постель? По-видимому, не понимает! Отсюда и возникло это наигранное возмущение, когда я обратился к ней с ничтожной просьбой: помочь мне задержаться в Ленинграде на какие-то три-четыре дня. Всего на три-четыре дня, от которых, возможно, зависит, жить мне или погибнуть!..»

«Бог мой! – продолжал взвинчивать себя Анатолий. – Разве я не заслужил ее преданности, ее любви? Разве, рискуя жизнью, не бросился защищать ее от немцев тогда, в Клепиках? Да, да, рискуя вместо пинков получить пулю в лоб?! И разве теперь пришел к ней не с фронта, не из пекла войны, где люди каждую минуту подвергаются смертельной опасности?!»

В действительности же Анатолий пришел к Вере совсем не из пекла. Военная судьба забросила его на один из относительно тихих участков фронта. Командир строительного батальона, где служил Анатолий с первых дней призыва в армию, был когда-то архитектором, и для него многое значило имя академика Валицкого. Комбат сделал все, что мог, чтобы сын человека, которого он считал своим учителем, оказался бы в условиях, сопряженных с минимальной опасностью. Анатолий стал чем-то вроде связного при комбате, но связного, далекого от таких поручений, которые могли бы стоить жизни.

Анатолию всегда везло. Формально и на этот раз его не в чем было упрекнуть. Все легко поддавалось объяснению объективным стечением обстоятельств. Он ни о чем не просил комбата. Тот руководствовался лишь собственными соображениями и, надо полагать, только интересами службы.

Анатолий и сам давно поверил в это. Он обладал удивительной способностью не только лгать другим, но и убеждать себя в том, что его ложь вовсе и не ложь, а чистейшая правда. Вот и сейчас он со спокойной совестью примысливал себя к боям, в которых никогда не участвовал. Представлял себя стоящим во весь рост в окопе, зажав в руке бутылку с горючей жидкостью и смело поджидая приближающийся немецкий танк…

Да, он рыл окопы и, разминая натруженную спилу, стоял в них во весь рост. Но перед боем их занимали другие бойцы.

Да, он видел и даже держал в руках противотанковые бутылки, но пользовались ими в критической обстановке опять-таки другие бойцы.

Разумеется, как и все на войне, Анатолий не был избавлен от необходимости укрываться от авиабомб и налетов вражеской артиллерии. Однако сам он еще ни разу фактически не был в бою. И это не вызывало в нем чувства самоосуждения. На войне, как и в повседневной жизни, каждый делает свое дело. К тому же разве он уклоняется от выполнения приказаний комбата? И там, в Клепиках, он выполнил, как мог, приказ чекиста Кравцова.

Вернувшись из Клепиков в Ленинград, Анатолий легко убедил себя, что он уже испытал свою долю смертельной опасности, в то время как другие еще не нюхали ее. Лишь в те нечастые минуты, когда перед ним возникало вдруг холодное, искаженное саркастической гримасой лицо немецкого майора Данвица – эту фамилию Анатолий запомнил хорошо, – в душе начинала саднить незаживающая рана и его охватывал не вполне осознанный страх…

Размышляя о черной неблагодарности, которой отплатила ему Вера, он снова увидел перед собой немецкого майора, с усмешкой протягивающего ему пистолет. Стараясь избавиться от наваждения, Анатолий стал убеждать себя, что Данвица давно нет в живых. Ведь с тех пор прошли долгие месяцы, и сотни тысяч людей – советских и немцев – уже никогда не встанут с земли. Почему смерть должна была обойти этого проклятого майора, который, судя по всему, находился в передовых частях и, следовательно, имел все шансы получить в одном из боев пулю в лоб?

И опять, как случалось уже много раз до того, Анатолию удалось подавить безотчетный страх, выдав желаемое за действительное. А для вящего самоуспокоения он постарался убедить себя еще и в том, что все в жизни человека надо оценивать по конечным результатам. Он получил задание от Кравцова. Кравцов погиб от руки Жогина. Жогина!.. А он, Анатолий, выполняя приказ и сам оставшись в живых, довел дело Кравцова до конца. В этом главное. Обо всем остальном следует забыть…

Но о том, что произошло с ним всего несколько минут назад, Анатолий забыть еще не успел. Ему удалось лишь заглушить чувство стыда чувством злобы. Оно, это второе чувство, держало сейчас Анатолия в своих тисках не менее цепко, чем первое.

Промелькнул еще и испуг: «А что, если Вера в своем исступленном состоянии пожелает отомстить ему и расскажет о его просьбе кому следует?» Но Анатолий тут же успокоил себя: «Кому она расскажет? И чем это может мне грозить?» Он не не успел сообщить ей номера своей полевой почты. Подсознательно Анатолий чувствовал, что Вера никогда не станет мстить ему, что чувство мести чуждо ей. Тем не менее, разжигая в себе злобу к ней, он допускал такую возможность и спасение видел лишь в том, что Вера понятия не имеет, где он служит – в какой части, в какой армии.

На улице было еще темно, но уже не безлюдно: по тропинкам, протоптанным вдоль занесенных снегом тротуаров, пробирались люди – мужчины, женщины, подростки. Они шли только в одну сторону – к Кировскому заводу – утренняя смена. И выглядели почти одинаково: неуклюжие, толстые от напяленных поверх телогреек пальто, закутанные в шерстяные платки, шали, башлыки. Даже в походке их была какая-то одинаковость: все двигались медленно и нетвердо, будто в полудреме.

«Как же я доберусь домой?» – с раздражением подумал Анатолий, представив себе неблизкий путь от Нарвской заставы до Мойки. Возникшая у него неприязнь к Вере стала переплетаться с неприязнью ко всему этому городу – холодному, голодному, заносимому снегом. Ленинград казался ему чужим.

«Придется голосовать!» – решил Анатолий.

Необходимость «голосовать», то есть поднимать руку при виде идущей в попутном направлении машины, а потом уговаривать шофера «подбросить» и ждать, пока тот милостиво кивнет, еще больше раздражила Анатолия. Он знал по опыту, что на фронтовых дорогах военные машины не очень-то охотно подбирают «голосующих». Однако выбора у него не было: трамвай здесь теперь не ходил, рельсы были уже неразличимы под слоем снега.

Анатолий выбрался к обочине мостовой и стал ждать попутную машину. Он простоял минут пятнадцать. За это время в сторону Кировского завода проехало несколько полуторок и ни одной в обратном направлении.

Наконец послышалось равномерное позвякивание. Оно надвигалось из темноты с заводской стороны, становясь все громче и громче. Анатолий безошибочно угадал, что приближается попутный грузовик с надетыми на колеса цепями, чтобы не буксовать в сугробах.

При появлении неясного еще силуэта машины он поднял руку. На какую-то долю секунды в темноте вспыхнул и тут же погас блеклый, расплывчатый синий свет. Очевидно, шофер заметил Анатолия и сигналил, чтобы тот убирался с дороги. Но Анатолий, не опуская руки, пошел навстречу…

Полуторка остановилась метрах в пяти от него, и из кабины ее, в которой конечно же не было боковых стекол, прозвучал ворчливый голос невидимого шофера:

– Эй! Сойди в сторону!

Но Анатолий уже знал, что, коль машина остановилась, главное достигнуто. Он подбежал вплотную к радиатору и крикнул:

– Куда едете, ребята? В город?

– К немцам на блины! – раздался насмешливый голос из кузова.

– Подхватите меня с собой, кореши, – попросил Анатолий и добавил заискивающе, вызывая людей на шутку: – Сами понимаете, трамвая тут не скоро дождешься.

– И такси тоже! – ответил все тот же насмешливый голос.

Из кабины же, с другой ее стороны, прогудел командный басок:

– Полезайте в кузов. Быстро!

– Есть! – обрадованно крикнул Анатолий, обежал машину сбоку, поставил ногу на заднее колесо, ухватившись обеими руками за борт, подтянулся и перекинул через него другую ногу…

В ту же минуту машина тронулась с места, и Анатолий уткнулся лицом в чьи-то колени, а плечом больно ударился о что-то жесткое.

– Нос береги, пехота! – снисходительно посоветовал один из попутчиков.

Анатолий поднялся на ноги и, пошатываясь на тряском ходу машины, разглядел в кузове человек десять бойцов. Трое из них сидели, упершись спинами в большую железную бочку, – о ее край он, очевидно, и ушиб плечо. Впрочем, здесь было немало и других ушибистых предметов: на дне кузова лежали трофейные канистры, запасной скат, домкрат, цепи.

Кое-как устроившись, Анатолий поднял ворот шинели, чтобы защитить лицо от пронизывающего ветра. Лица случайных попутчиков, невидимые в темноте, тоже были упрятаны в воротники шинелей и полушубков.

– …Ну, а он, значит, бьеть, – невнятно бубнил из своего овчинного воротника боец, продолжая какой-то рассказ, прерванный появлением Анатолия. – Башенный люк открыт, а он сидит сверху и из автомата по колхозным курям пуляет. Бьеть и не подбирает, – сытый, наверное, черт. Ну, думаю, сейчас я тебе, Ганс, на закуску канпот из сухофруктов поднесу! А сам все в прицел гляжу, как там белый крест на танк наплывает. И тут слышу, Колобанов команду подает: по врагам, значит, Родины, и все такое прочее. Я – бах! Вижу, вспыхнул танк, и фрица того, который в курей пулял, точно ветром смело.

Слушатели ответили негромким смехом, и воцарилось молчание. Видимо, тема была исчерпана. Вскоре, однако, тот, что вел рассказ, обратился к Анатолию:

– Ты из Форелевой больницы, что ли?

Анатолий не понял вопроса.

– Почему из больницы? Я здоров.

Снова наступило молчание. Но опять ненадолго.

– Здоровый, значит? – переспросил Анатолия его любопытный сосед и, не дожидаясь ответа, гулко застучал ладонью о верх кабины.

Машина остановилась.

– Чего там еще? – загудел недовольный басок.

– Айн момент, товарищ лейтенант, – ответил боец и перегнулся через борт к окну кабины.

Они тихо посовещались о чем-то. Дверь кабины громко звякнула. Из нее выскочил на мостовую человек в полушубке, перекрещенном ремнями, и в шапке со спущенными ушами.

– А ну сойдите! – приказал он.

Анатолий с недоумением наблюдал за происходящим. И вдруг почувствовал толчок в спину. Обернувшись, он увидел, что один из трех бойцов, опиравшихся спинами о бочку, теперь стоит над ним в угрожающей позе.

– Тебе говорят: сойди!

– Но мне еще… – начал было Анатолий.

Боец грубо тряхнул его.

– Сходи, раз приказывают!

Анатолий покорно перелез через борт машины, спустился на снег и оказался лицом к лицу с тем, кого называли лейтенантом.

– Предъявите документы! – приказал тот.

Анатолий снял варежку и стал расстегивать крючки шинели. Верхний из них, как назло, заело.

– Побыстрее! – торопил лейтенант.

Анатолий наконец справился с неподатливым крючком, нащупал карман гимнастерки и вытащил оттуда отпускное свидетельство. Лейтенант развернул вчетверо сложенный листок бумаги и, наполовину всунувшись в кабину, посветил на него карманным фонариком. Погасив фонарик, но все еще не возвращая Анатолию единственный его документ, кроме красноармейской книжки, строго спросил:

– Откуда идете?

– В каком смысле «откуда»? – переспросил Анатолий.

– В прямом и непосредственном. Где стоит ваша часть?

– Но я… я же… – забормотал Анатолий и, рассердившись на себя за эту растерянность, сказал уже твердо: – Я не понимаю, товарищ лейтенант, в чем дело. Документ мой в порядке, срок моего увольнения кончается только в двадцать четыре ноль-ноль. А часть моя находится на Карельском перешейке.

– Почему же вы оказались здесь? – чуть мягче спросил лейтенант.

– Я… знакомых навещал… – замялся опять Анатолий и, осмелев, добавил с вызовом: – Ну девушку одну навещал, понимаете?

Лейтенант посмотрел на ручные часы.

– По правилам вас надо бы сдать патрулю.

– За что?

– За хождение по городу в ночное время без пропуска. Да ладно уж, через пять минут – отбой. Полезайте обратно в машину.

Анатолий обрадованно схватил возвращенное ему отпускное свидетельство, поспешно затолкал его в карман гимнастерки и, обернувшись, увидел, что из кузова машины к нему потянулось несколько рук. Он, не выбирая, ухватился за две из них и в одно мгновение оказался там – в кузове. Машина тронулась.

– Дура твоя губа! – явно извиняющимся тоном заговорил тот, кто был виновником инцидента. – В больнице Фореля сейчас не лечат, там стреляют!

Анатолий был поражен услышанным. Как коренной ленинградец, он отлично знал, что больница эта находится недалеко от Кировского завода. И о том, что немцы где-то совсем близко, Анатолию тоже было известно. Однако трудно было предположить, что они настолько близко!..

– Ладно, – добродушно продолжал боец. – Значит, с девушкой своей повидался? Во, ребята, везет же парню!

Все так же добродушно хохотнули в ответ.

– Ну и как, – спросил кто-то из-за спины Анатолия, – приняла солдата?

– Порядок! – с преувеличенной развязностью откликнулся Анатолий.

– А говорят, что в Питере от голода люди мрут, – раздался еще один голос, судя по скрипучим ноткам, уже немолодой. – Выходит, не совсем еще оголодали, если солдат побывкой доволен.

– Не жалуюсь, – все в том же развязном тоне подтвердил Анатолий.

– А девушка как?

– Все бабы скроены одинаково! – продолжал ерничать Анатолий.

И вдруг наступила тишина. Никто не засмеялся, никто ни словом не реагировал на последнюю его фразу. Это была какая-то особая, гнетущая, укоряющая тишина.

«Провалитесь вы все пропадом!» – со злостью подумал Анатолий. Мысленно он ругал и себя за то, что не умеет попасть в топ этим бойцам, подладиться к манере их разговора, понять, что может и что не может прийтись им по вкусу.

Так они проехали еще минут пятнадцать. Потом машина остановилась. Анатолий услышал, как звякнула дверь кабины, а затем голос лейтенанта:

– Красноармеец Валицкий! Вам следует выходить. Мы прибыли к месту назначения.

Анатолий, ни с кем не прощаясь, перепрыгнул через борт машины. Лейтенант захлопнул дверцу, и грузовик нырнул в переулок. Анатолий огляделся. Он находился где-то в районе Литейного. Чтобы дойти до дому пешком, ему потребуется теперь не больше двадцати минут. Поправив лямки своего заплечного мешка, он не спеша зашагал по заснеженной улице.

Ему опять повезло. Уйдя от Веры полный обиды и злобы, Анатолий не подумал о том, что комендантский час еще не кончился. Мог бы, конечно, нарваться на патруль, и тогда наверняка пришлось бы проболтаться несколько часов в комендатуре, а выйдя из нее – опрометью мчаться на Финляндский вокзал, чтобы вовремя вернуться в свою часть. Но вот не нарвался же, и теперь в его распоряжении целый день.

На мгновение Анатолия осенила дерзкая мысль: «А что, если самовольно удлинить отпуск и угодить в лапы комендатуры с просроченным отпускным свидетельством? Может быть, в этом и заключается выход из создавшегося положения? Проторчу три-четыре дня на гауптвахте, а потом, когда нашего батальона уже не будет на прежнем месте, меня направят в другую часть…»

Но он тут же спохватился: при строгостях военного времени таким образом недолго схлопотать приговор трибунала.

«Это не выход, нет! – с горечью подумал Анатолий, и ему стало жалко себя: – Молодой, красивый, только начинающий жить, а вот обречен на смерть. „Невский пятачок“ – верная смерть!..»

Анатолий достаточно наслушался рассказов об этом страшном месте. На «пятачке» все ходят под смертью: и комбаты, и рядовые, и те, кто в окопах первой линии, и те, на кого возложено строительство переправ через Неву.

Вспомнилось, что Вера, стараясь унизить его, назвала фамилию какого-то капитана, удравшего из госпиталя, не долечившись, чтобы поскорее вернуться туда, на Неву. Анатолий постарался сейчас вспомнить эту фамилию. И вспомнил: «Капитан Суровцев!» Этот капитан представлялся ему тупым, ограниченным болваном, не умеющим ценить жизнь. «Что изменится от того, что одним Суровцевым будет меньше или больше на земле? – подумал Анатолий со злой усмешкой. – Такие люди рождаются и умирают, как трава. Но я!..»

И, как всегда в подобных случаях, мысль Анатолия стала развиваться в особом, именно ему свойственном направлении. Он был далек от того, чтобы думать о себе как о человеке, который хочет словчить, купить жизнь ценой обмана, подлога. «О нет! – уверял себя Анатолий. – Я не ловкач и не трус! Если бы от моего пребывания на этом „Невском пятачке“ зависела победа, я конечно же добровольно бы вызвался идти туда! Но стать жертвой слепого случая? Оказаться под угрозой неминуемой смерти только потому, что какой-то штабной бюрократ, сам не нюхавший пороха, остановил свой выбор именно на том батальоне, в котором служу я, а не на другом, где числится, скажем, тот же Суровцев? Увольте от такой несправедливости! Суровцеву наверняка все равно: жить или умереть. Он и после войны, если уцелеет, будет продолжать по-прежнему свою никчемную, растительную жизнь. А я способен принести огромную пользу стране, стану выдающимся архитектором, возведу десятки зданий, из которых некоторые, может быть, прославятся на весь мир, и тогда, так же как и мой отец…»

На этой мысли Анатолий споткнулся: через несколько минут ему предстояла встреча с отцом.

Он пробыл с ним вчера не больше получаса. Сказал, что должен немедленно отыскать Веру. Анатолию показалось странным, что отец так охотно, даже радостно согласился расстаться с ним. У старика какая-то патологическая привязанность к Вере! С каким неподдельным восхищением рассказывал он о том, что Вера навещала его! «А что в том удивительного? – размышлял при этом Анатолий. – Она влюблена в меня и, чтобы узнать что-нибудь обо мне, пойдет хоть на край света… А я? – задал он себе вопрос. – Я-то люблю или любил ее когда-нибудь? Был ли искренен с ней? Да, был. Один раз. Один только раз…»

И Анатолий вспомнил, как там, на чердаке, в той страшной избе, Вера спросила: «Ты не бросишь меня?» В тот момент он внезапно ощутил, что все прежние его отношения с Верой были не просто флиртом, не просто «ухаживанием», но любовью, подлинной любовью. Это чувство внезапно переполнило его и вырвалось наружу бурным потоком слов. Задыхаясь от волнения, он уверял ее, что если они останутся живы, то не расстанутся никогда. Вера сказала ему то же самое, только напомнила с грустью, что временная разлука, по-видимому, неизбежна: ведь он уйдет на фронт, но она будет ждать его…

А потом?.. Потом послышались те тяжелые шаги по скрипучей лестнице… Бьющий в глаза луч фонаря, и крик Веры, и острая боль в паху от удара чудовищно громадным, кованым солдатским сапогом… И этот Данвиц, и Кравцов, и Жогин…

А теперь вот Вера выгнала его. За что? Только за то, что он хотел побыть с ней еще три-четыре дня!

«Но что же я скажу отцу? – спросил себя Анатолий, уже подходя к своему дому. – Он наверняка начнет расспрашивать о Вере. Сказать, что не встретил ее? Не нашел? Но где же тогда провел целую ночь?..»

И снова все вдруг стало ненавистно Анатолию. И этот холодный, настороженный город, и Вера, и даже отец, для которого надо придумывать какие-то сказки, оправдываться в своей несуществующей вине…

Анатолий позвонил, потом стал стучать в дверь. Ему открыли не сразу. Отец долго тащился из своего далекого кабинета через всю квартиру, как через ледяную пустыню. Сын отчетливо представил себе его теперешнюю медленную, шаркающую походку.

Наконец дверь открылась.

Кивнув отцу, Анатолий молча направился в свою комнату, на ходу снимая со спины вещевой мешок.

Он думал сейчас лишь об одном: только бы отец не пошел следом за ним, не начал бы свои дурацко-сентиментальные расспросы о Вере. Да, именно сентиментальные и дурацкие. Хотя до войны отец был умен и строг, всегда сдержанно-высокомерен и нетерпим к пустой болтовне. Разговаривать с ним можно было, только когда разговор начинал он сам…

Войдя к себе в комнату, Анатолий плотно закрыл за собою дверь, бросил на кровать мешок, снял шинель и прислушался, не идет ли отец. За дверью было тихо, и он, вздохнув, с облегчением, молча поблагодарил отца за проявленную деликатность. Посмотрел на часы. Было половина десятого. Итак, в его распоряжении по крайней мере часов семь…

Что же ему делать? Пойти в свой институт? Но зачем? Вряд ли он встретит там кого-либо из знакомых: все давно на фронте, его призвали одним из последних. Навестить кого-нибудь из приятелей доинститутской поры? Их тоже наверняка нет дома. Да и сама перспектива таскаться по занесенным снегом ленинградским улицам была неприятна.

А может, не дожидаясь конца отпуска, сразу же отправиться на Финляндский вокзал и оттуда в свою часть? Он возвратится туда за несколько часов до истечения положенного срока и скажет удивленному комбату, что не мог выдержать больше: мучения, которые переживает Ленинград, произвели на него такое страшное впечатление, что он не счел возможным болтаться без дела, радоваться встрече с отцом, в то время как сотни тысяч других бойцов лишены такой радости.

Анатолий будто со стороны полюбовался собой, вытянувшимся перед комбатом и произносящим эти исполненные горечи и драматизма слова. Слова, в которые сейчас, в эти минуты, он почти верил.

Но немедленно мелькнула другая мысль: вернувшись в часть, он, не говоря уже о всем последующем, теряет приятное ощущение относительной безопасности: ведь месторасположение батальона время от времени подвергается бомбежке и артобстрелам. Правда, немцы обстреливают и Ленинград. Однако здесь Анатолия защищали толстые стены старинного дома…

Обо всем этом он подумал как-то мимолетно, тут же решив, что не имеет права сокращать свое пребывание в городе из-за отца. Старик-то знает, что сын может пробыть с ним по крайней мере до шести вечера. Было бы жестоко внезапно покинуть его: кто знает, суждено ли им вновь увидеться?

Это была благородная и вполне гуманная причина, чтобы остаться до вечера.

И Анатолии остался…

В комнате ощущалась какая-то промозглость. Он подошел к окну, положил руку на батарею. Холодная как лед. «Ну, да ведь не топят», – подумал Анатолий и вспомнил увиденную вчера в кабинете отца черную железную печку. Раньше ему приходилось видеть такие печурки, именуемые почему-то «буржуйками», лишь в иллюстрированных книгах и кинофильмах о гражданской войне.

Чтобы хоть чуточку согреться, Анатолий стал быстро ходить по комнате. Почувствовал голод: ведь он сегодня ничего еще не ел. Мешок с продуктами лежал рядом, только не очень-то было приятно жрать холодную сгущенку и закусывать промерзшей колбасой. Анатолию захотелось выпить стакан горячего чаю или хотя бы просто воды, только обязательно горячей.

Он подхватил свой мешок и пошел к двери.



Когда Анатолий появился в кабинете отца, Федор Васильевич Валицкий сидел, согнувшись в три погибели, у своей «буржуйки», подкладывая в огонь какие-то круглые, гладко отполированные деревянные обрубки. Анатолий не сразу сообразил, что это ножки стульев, стоявших раньше в столовой.

Вчера он как-то не очень обратил внимание на разительные перемены в отцовском кабинете – был обуреваем желанием скорее отыскать Веру и немедленно реализовать свой план: только Вера могла помочь ему задержаться в городе на несколько дней сверх срока, установленного комбатом. Но теперь его уже ничто не отвлекало, и Анатолий с удивлением обнаружил, какой жалкий вид приобрела эта комната, где всегда сверкал тщательно натертый паркет, чинно стояли глубокие кожаные кресла и письменный стол на тумбах черного дерева, возвышались величественно книжные шкафы, за стеклами которых виднелись корешки толстых книг, выстроившихся рядами, как войска на параде, с потолка спускалась старинная бронзовая люстра, на окнах – тяжелые портьеры. И нигде ни пылинки, ни малейшего беспорядка. Все на своих раз и навсегда установленных местах…

Теперь же эта комната выглядела совсем иначе. Пол почернел, около печки даже слегка обуглился. На широком кожаном диване – едва застеленная постель. На окнах слегка приподняты синие маскировочные шторы – не то клеенчатые, не то дерматиновые. По креслам разбросана всяческая одежда – шуба, меховая телогрейка, армейская шинель, шапка-ушанка и даже несвежее нижнее белье. Уродливая черная труба, изогнутая под прямым углом, протянулась от печки к окну и просунулась там в отверстие, кое-как заделанное вокруг трубы ветошью. Пожалуй, только письменный стол сохранил что-то от прежнего – на нем лежали аккуратно нарезанные листки бумаги и несколько остро отточенных цветных карандашей.

– Ну, здравствуй, отец! – преувеличенно бодро сказал Анатолий. – Ты, конечно, еще не завтракал?

С этими словами он освободил сиденье одного из кресел и стал выкладывать на него продукты: сухари, сало, масло, банку сгущенного молока. Анатолий делал это торжественно, все время приговаривая: «Вот… вот… вот!..»

Федор Васильевич закрыл дверцу печки, медленно встал и внимательно наблюдал за ним.

Потом вдруг спросил:

– Толя, значит, тебе не удалось повидать Веру?

Анатолий ждал этого вопроса и даже мысленно прикидывал, что на него ответить, но окончательного решения так и не принял, отвлеченный другими мыслями.

– Нет… почему же? – растерянно ответил он. – Я был у нее.

– Тогда почему ты не оставил ей эти продукты? – снова спросил отец.

– Ах, вот ты о чем! – с чувством внутреннего облегчения протянул Анатолий. – Она свою долю получила. Я ей оставил все, что нужно.

– Столько продуктов! – осуждающе произнес Валицкий, глядя на покрытое свертками и консервными банками сиденье кресла. – Надо было оставить ей все!

– Ты забыл, что у меня есть еще отец! – с проникновенным самодовольством ответил Анатолий.

– Ты уже оставил мне еду вчера. А это надо было…

– Да перестань ты! – с некоторым раздражением прервал его Анатолий. – Я ее обеспечил достаточно. На несколько дней. Остальное она взять отказалась.

– Почему?!

– Ах, господи! По тому же самому! Ей ведь тоже известно, что, кроме нее, у меня есть еще ты!

Некоторое время Валицкий молчал. Потом в тихом раздумье произнес:

– Да… это Вера!.. – И уже бодро, как-то преувеличенно бодро, сказал: – Что ж, Толя, завтракать так завтракать. Сейчас я налью воды в чайник, она там на кухне, в ведре.

Он растерянно затоптался на месте, озираясь кругом, видимо в поисках чайника. Направился к заваленному одеждой креслу, и Анатолию показалось, что отец чуть пошатнулся при этом, будто на мгновение потерял равновесие. Но затем, хоть и шаркающей походкой, добрался до кресла и извлек из вороха одежды чайник.

– Я его сюда прячу, чтобы подольше держалось тепло, – пояснил Федор Васильевич с какой-то виноватой улыбкой. Открыл крышку чайника и воскликнул обрадованно: – О, да он еще наполовину полон, и вода не остыла! Нам хватит!

– Вот и прекрасно, – сказал Анатолий, – сейчас у нас с тобой будет царский пир. Где только все это разложить?..

Не дожидаясь ответа, он стал перекладывать свертки с кресла на письменный стол.

– Осторожнее с бумагами! – предостерег его отец с неожиданной живостью и тревогой.

На этот раз в нем проглянуло что-то от былого Валицкого. Быстро подойдя к столу, он аккуратно сдвинул в сторону стопку бумажных листков.

– Ты работаешь? – удивился Анатолий.

– Какая там работа!.. – уклончиво ответил Федор Васильевич и придавил стопку тяжелым мраморным пресс-папье.

Ел он мало. Больше следил за тем, чтобы ел сын.

Тепло и чувство сытости привели Анатолия в состояние блаженной расслабленности. Он откинулся на спинку кресла, посмотрел пристально на отца, сидевшего по другую сторону письменного стола, и сказал умиротворенно:

– Много ли человеку надо?

Валицкий выдержал паузу и, не поднимая глаз на сына, ответил тихо:

– Человеку надо, Толя, очень много, точнее, очень многое. Унизительно сознавать, что бывают периоды в жизни, когда мозг человеческий, работа мысли зависят от куска черствого хлеба и стакана горячей воды.

Анатолий почувствовал острую жалость к отцу. Он сидел перед ним такой необычный – поникший, небритый, с белой щетиной, проступающей на щеках и подбородке, в солдатской телогрейке с расстегнутым воротом, из-под которого виднелась несвежая нижняя рубашка.

– Слушай, папа, – наклоняясь к нему через стол, с неподдельной нежностью и в то же время с упреком произнес Анатолий, – ну почему ты не эвакуируешься? Туда, к маме? Я не сомневаюсь, что даже сейчас, если бы ты обратился в горком, ну, скажем, к Жданову или Васнецову, тебе наверняка дали бы место в самолете.

– Я… в горком? – переспросил Федор Васильевич и поднял голову.

– А что тут такого?! – воскликнул Анатолий. – В данном случае ничего не значит, что ты беспартийный. Я уверен, Жданову известно твое имя. А уж Васнецову – тем более. Это секретарь горкома – Конечно, я тебя знаю, – продолжал он, предугадывая ответ отца, – скажешь, что незнаком с ними лично, а к незнакомым людям обращаться не привык. Но сейчас это пустые условности.

– Нет, – снова опуская голову, возразил Валицкий, – я хотел сказать совсем другое… – И умолк как-то внезапно, точно потеряв ход своей мысли, точно забыл, что именно хотел сказать. Но потом тряхнул головой, как бы сбрасывая какой-то груз, и, глядя прямо в глаза Анатолия, спросил: – Ну, а как ты, Толя? Ведь мы вчера даже не успели толком поговорить. Где именно ты служишь?

– Я же тебе рассказывал, ты просто забыл! Служу в отдельной воинской части. Занимаемся строительством укреплений. – И многозначительно добавил: – На переднем крае.

– Как там, у Синявина, ты не знаешь? – задал новый вопрос Федор Васильевич, хотя ему уже давно было ясно, что операция по прорыву блокады, о которой с таким энтузиазмом, с такой уверенностью говорила тогда, в октябре. Вера, не достигла цели.

– Синявино? – переспросил Анатолий. – А почему тебя интересует это Синявино? Мы воюем в другом месте.

– Я слышал, что именно там, на каком-то Невском плацдарме, шли ожесточенные бои, – объяснил Валицкий.

«Опять этот проклятый Невский плацдарм! – с досадой подумал Анатолий. – Прямо какой-то злой рок! Все, ну решительно все, и отец в том числе, готовы принести меня в жертву. Все напоминают, что именно там мое место…»

Стараясь подавить это горькое чувство, он ответил с деланной усмешкой:

– Ожесточенных боев, отец, и на нашем участке хватает. Только почему сам ты задаешь мне вопросы, а на мой вопрос не отвечаешь? Ответь же, сделай милость, зачем ты мучаешься здесь, в Ленинграде?

Валицкий отвел глаза в сторону и ответил не сразу:

– Разве я один, Толя? Ведь сотни тысяч людей в таком же положении. Разве ты сам не рискуешь жизнью?

– Я – другое дело! – опять с заметным оттенком самодовольства сказал Анатолий. – Я молод, и мне положено воевать. Но ты?! Послушай, папа, – продолжал он, стараясь говорить как можно убедительнее, – ведь ты всегда был рационалистом, не терпел сантиментов. Так давай и сейчас рассуждать с позиции здравого смысла: зачем ты поступаешь так? Зачем в твоем возрасте пошел в ополчение? Почему не уехал с мамой?

– С позиции здравого смысла?.. – неуверенно произнес Валицкий, взглянув на сына. – Нет, Толя, не могу.

– Вот видишь! – торжествовал Анатолий. – Не можешь ответить сам. Да и никто на твоем месте не смог бы. Потому что оставаться тебе было бессмысленно.

– А другим?

– Кому «другим»? Военным? Рабочим или инженерам, занятым на оборонных предприятиях? Да, очевидно, им необходимо было остаться. Ну, скажем, еще врачам. Пожарникам. Милиционерам.

– Ты полагаешь, что остались только они?

– Вовсе нет! Но им надо было остаться, – сказал Анатолий, выделяя слово «надо». – А остальные… Если ты хочешь знать мое частное мнение, то я полагаю, что об остальных просто забыли. Некоторая часть населения успела уехать, и ты знаешь это. Им предоставили транспорт и все прочее. А потом стало, как говорится, не до того. Хотя я уверен, что наиболее видных представителей ученого мира вывезли. И я не могу понять: почему ты не оказался среди них? Какую пользу приносишь ты сейчас Ленинграду, обрекая себя на холод и голод, не говорю уже об обстрелах? Ну, скажи, какую? Ты не задумывался над этим элементарным вопросом?

– Задумываюсь, Толя, – печально ответил Валицкий. – Особенно когда ем.

– Когда… ешь?

– Не только, но тогда в особенности. Потому что, съедая свой кусок хлеба, я знаю, что отнял его у тех, кто действительно нужен Ленинграду. Так же, как сейчас думаю о том, что отобрал вот эти продукты у Веры.

– Ах, боже ты мой, да оставь ты в покое Веру! – вырвалось у Анатолия, и, только произнеся эти слова, услышав свой собственный голос, почувствовал, что они прозвучали с нескрываемой злобой.

Отец посмотрел на него, как показалось Анатолию, с испугом. Встревоженно спросил:

– Что случилось. Толя? Вы поссорились?

Анатолий встал и сделал несколько шагов по захламленной комнате. Ему опять стало жалко себя. А так как любое свое чувство – естественное или наигранное – Анатолий умея распалять, разжигать до того, что в него трудно было не поверить, то и теперь все сказанное им обрело подобие искренней обиды.

– Папа, что происходит? Летом, когда я вернулся… ну, словом, оттуда, ты учинил мне форменный допрос! Насколько я помню, Верины дела уже тогда занимали тебя больше, чем моя жизнь. Сейчас ты снова затеваешь разговор о ней. В чем тут дело, объясни мне наконец?!

Валицкий покачал головой:

– Толя, милый, тут какое-то недоразумение! Тогда, летом, ты действительно… несколько огорчил меня. И дело было не в Вере как таковой. Я ее в то время вообще не знал. Для меня она была просто девушкой, которая уехала с тобой и… не вернулась. Ты вернулся, а она нет. И это… ну, как бы тебе сказать… противоречило моим представлениям о долге мужчины перед женщиной, которая ему доверилась. А теперь я спросил тебя о ней просто потому, что полюбил ее.

– В твоем-то возрасте! – иронически заметил Анатолий.

– Я не хочу, чтобы ты обращал это в шутку. Я люблю ее, потому что люблю тебя.

– Ну и чего же ты от меня хочешь?

– Не знаю. Впрочем, я был бы счастлив, если б ты и Вера… словом, если бы она… ну, в будущем, конечно… стала твоей женой. Насколько я мог почувствовать, она очень любит тебя. До вашей свадьбы мне уже, видимо, не дожить, но знать, что…

– Отец, о чем ты говоришь?! – истерично прервал его Анатолий. – В каком мире ты живешь?! Мы все на краю гибели, а ты – «любит, любишь, жена, свадьба»!

– Я не считаю, что мы на краю гибели! – неожиданно вспылил Валицкий.

Анатолий передернул плечами, опять сделал несколько шагов по комнате, вернулся к письменному столу, сел и, посмотрев на отца, подумал: «Он просто не в своем уме. Голод, обстрелы, одиночество сделали свое дело».

– Послушай, отец, – твердо и решительно сказал Анатолий, – тебе надо немедленно уехать из Ленинграда. В конце концов, это твой долг перед мамой. Я прошу тебя, я просто требую, чтобы ты уехал. Сейчас мы вместе напишем письмо Жданову, по дороге на вокзал я отвезу его в Смольный и убежден, что в самые ближайшие дни тебе предоставят место в самолете. И давай на этом кончим. Вот я беру лист бумаги…

С этими словами Анатолий снял пресс-папье со стопки листков, взял лежащий сверху и с удивлением увидел на нем рисунок, изображающий бойца со знаменем в руках.

– Оставь, не трогай! – визгливо крикнул Валицкий.

– Почему? Что за тайна? – опешил Анатолий, держа листок перед глазами. И перевел взгляд на другой такой же, оказавшийся поверх стопки, – там был изображен тот же боец, только в несколько ином ракурсе.

– Положи на место! – снова прикрикнул Валицкий, но уже не визгливо, а по-мужски твердо, безапелляционно. Это был голос того, прежнего Валицкого, голос, к которому с детства привык Анатолий.

Он положил листок и укоризненно спросил:

– Значит, между нами возникли тайны? Ты перестал верить мне?

– Здесь нет никаких тайн, – все так же твердо произнес Валицкий. – Это наброски памятника Победы, которые я не хочу, чтобы ты видел из-за их несовершенства.

– Памятника?.. – все еще не соображая, что имеет в виду отец, переспросил Анатолий. – Какого памятника? Какой победы?

– Нашей победы! – сверкнул глазами Валицкий.

Анатолий еще раз подумал, что отец сошел с ума.

– Пожалуйста, не смотри на меня, как на умалишенного, – будто читая мысли сына, с вызовом сказал Валицкий. – Я в ясном уме и твердой памяти.

– Но тогда… отдаешь ли ты себе отчет в происходящем? – спросил изумленный Анатолий. – Я только что узнал, что немцы фактически уже в Ленинграде. Ты знаешь, где находится больница Фореля?

Валицкий молчал.

– Ты знаешь, – продолжал Анатолий, – что люди здесь уже мрут как мухи? Давай же смотреть правде в глаза!

– Давай, – по-прежнему твердо произнес Федор Васильевич. – Но прежде всего договоримся: между нами действительно не должно быть никаких тайн… То, что лежит на столе, – это наброски памятника Победы, который мог бы быть установлен где-то в районе Нарвской заставы после войны. Несовершенные, плохие наброски… А теперь у меня вопрос к тебе: ты веришь в победу?

Такой вопрос застал Анатолия врасплох. В первые мгновения он никак не мог сообразить, что следует ответить. Потом возмутился:

– Как ты можешь задавать мне подобные вопросы? Мне, одному из защитников Ленинграда, который с оружием в руках…

– Подожди, – прервал его Валицкий, – это не ответ. Да иди нет?

– Ну конечно – да! – воскликнул Анатолий. – Только…

– Что «только»?

Несколько мгновений длилось молчание. Размеренно и негромко стучал метроном в черной тарелке репродуктора, прикрепленной к стене.

– Ну хорошо, – сказал Анатолий, – если начистоту, то изволь…

Он вдруг почувствовал страшную усталость. Это была не физическая, а какая-то духовная усталость. Усталость оттого, что ему слишком часто приходилось говорить полуправду. Сначала Звягинцеву. Потом майору Туликову… В институте… Затем Вере и отцу.

Анатолий решил, что любой ценой должен освободиться от этой усталости, от этой гнетущей необходимости выдавать полуправду за правду.

– Хорошо, – повторил он. – Как я уже сказал тебе, в победу я верю. Иначе… иначе я мог бы остаться там, у немцев! – Этот неожиданно пришедший в голову аргумент как-то воодушевил его. – Но, – продолжал Анатолий уже с большим напором, – понятие победы диалектически не однозначно.

– Что? – растерянно переспросил Валицкий. – При чем тут диалектика?

– Ну вот, – с сожалением кивнул Анатолий. – А я по диамату получал в институте пятерки. И должен обратить твое внимание на следующее: жизнь, а следовательно, и история развивается не по прямой, а по спирали. Понимаешь? В конечном итоге никто не может изменить ход жизни и ход истории по восходящей. Следовательно, фашизм в конце концов будет уничтожен. Только не надо забывать о спиралях! На каких-то этапах, когда для реакции создаются благоприятные условия, она может победить. Временно, конечно… Это и есть спираль. Но кто способен измерить ее, так сказать, длину, протяженность? В историческом плане она может казаться мигом. Для потомков, разумеется. А в повседневной жизни эта спираль может исчисляться десятилетиями, даже столетиями… Случилось так, что у фашистов есть сейчас благоприятные условия для победы. Временной, конечно. У них оказалось больше вооружения, и оно лучше нашего. У них, очевидно, больше солдат, офицеров, иначе они не смогли бы за какие-то несколько месяцев подойти к Ленинграду и, по слухам, почти вплотную приблизиться к Москве…

Анатолий говорил спокойно, рассудительно. Ему казалось, что перед ним сидит не отец, а профессор институтской кафедры диамата, которого надо поразить логикой своих рассуждений, глубиной познаний. Он уже не замечал, что отец смотрит на него немигающими глазами и в глазах этих отражается смятение…

– Вот тебе и весь мой ответ, – с нескрываемым превосходством заключил Анатолий. – У истории есть свои железные законы. В конечном итоге немцев разгромят. Следующее поколение, несомненно, будет жить при коммунизме. Но я не хочу, чтобы мой отец задолго до этого умер от голода или погиб от осколка снаряда.

Он умолк, только сейчас заметив необычность устремленного на него отцовского взгляда. А заметив эту необычность, подумал, что достиг цели – окончательно сразил старика логикой своих рассуждений, помог ему наконец осознать истинное положение.

Но Федор Васильевич в эти минуты думал совсем о другом. В том, что говорил сейчас Анатолий, ему слышались отголоски собственных давних рассуждений. Он читал Ленина мало и давно – только статьи, публиковавшиеся в газетах при его жизни. Но историю, точнее, факты истории знал хорошо. Знал, что античную Грецию сменил рабовладельческий Рим. Знал, что эпоху расцвета мысли и художественного творчества сменили железные тиски средневековья. И не только знал все это, но в самом начале войны разговаривал на эти темы со своим другом, доктором Осьмининым. «А может быть, и с Анатолием тоже разговаривал? – старался вспомнить Валицкий. – Может быть, отголоски моих собственных горестных мыслей, владевших мной в первые дни войны, звучат сейчас в словах сына, произносимых с таким апломбом?.. Но боже мой, ведь если это услышит кто-то другой, что он подумает об Анатолии?»

– Ты все это говорил и Вере? – спросил наконец Федор Васильевич.

Услышав этот вопрос, Анатолий вдруг почувствовал новый прилив ярости. Опять Вера?! Значит, все, что он только что говорил отцу ради его же пользы, с единственным желанием спасти его, открыть ему глаза на положение, в котором тот находится, прошло бесследно?

Сам не сознавая, что делает, Анатолий с размаху стукнул ладонью по столу. Удар пришелся по листку бумаги с эскизом памятника. Анатолий скомкал его и крикнул:

– Хватит о Вере! Корчит из себя черт знает что! Какую-то Луизу Мишель времен Парижской коммуны… Я не желаю больше слышать о ней! Понял?! Не желаю!

С каким-то злорадством, с чувством жестокого удовлетворения он наблюдал при том, как отец съеживался, вдавливал себя все глубже и глубже в кресло после каждого его выкрика. Беспощадные эти слова обрушивались на старика, как таран, как молот, бьющий с размаху.

Вдруг руки Валицкого вцепились в подлокотники кресла. Одним усилием он встал, выпрямился, закинув голову назад, как делал это в прежние времена, и пронзительно закричал:

– Не сметь! Не сметь трогать Веру! В таких, как она, – наше будущее! Не сметь! Не…

И точно сломался. Голова поникла, подбородок уперся в просвет расстегнутой на груди телогрейки. Федор Васильевич сделал шаг куда-то в сторону, пошатнулся и рухнул на пол.

– Папа! – воскликнул испуганный Анатолий, роняя на стол из разжатого кулака скомканный эскиз.

Первым безотчетным чувством Анатолия был страх. Не опасение за жизнь отца, а именно страх оттого, что случилось что-то ужасное, непоправимое и виной тому он, Анатолий.

– Папа! Что с тобой, папа?! – взывал он беспомощно, склонившись над распластанным у стола Валицким.

Осмысленное опасение за жизнь отца пришло минутой позже, когда Анатолий увидел, что тот лежит с закрытыми глазами и совсем не реагирует на его голос. И, как всегда, когда случалось Анатолию попадать в критические ситуации, он мгновение потерял волю, способность управлять своими чувствами, своими поступками.

Анатолий стал тормошить отца за плечи. Потом метнулся к телефону, схватил трубку, еще не зная, куда собирается звонить, и, вспомнив, что телефон давно не работает, бросил трубку прямо на стол…

Он не сразу догадался расстегнуть на отце ватник, поднять рубашку и приложить ухо к сердцу. А когда сделал это, то не столько услышал, сколько ощутил едва уловимые удары. Анатолий даже засомневался: сердце это стучит или метроном в черной тарелке репродуктора? Он подбежал к стене, вырвал из штепселя вилку со шнуром и, снова встав на колени, приложил ухо к груди отца. Да, сердце билось, однако лицо Валицкого было землисто-серым, глаза не открывались и дыхание пропало.

С огромным трудом Анатолий перетащил тело отца, показавшееся ему неимоверно тяжелым, на кожаный диван-кушетку. Снова приложил ухо к груди, и теперь ему почудилось, что сердце перестало биться.

«Врача, врача, немедленно врача! – заторопил он себя. – Но где его взять? Откуда?..»

Анатолий как был – в гимнастерке без ремня и без шапки – бросился к двери, сбежал вниз по лестнице.

Теперь у него уже была цель: остановить первую попавшуюся машину, доехать до больницы или амбулатории и во что бы то ни стало раздобыть врача.

Не чувствуя ни мороза, ни ветра, сталкивая с узкой, протоптанной в снегу тропинки редких прохожих, Анатолий выскочил на проспект 25-го Октября, встал на середине мостовой. Первой появилась перед ним полуторка с бойцами в кузове. Анатолий поднял руку, но машина, не замедляя хода, пронеслась мимо; он едва успел отступить в снег. Второй была «эмка», но и она не остановилась.

Затем он увидел еще одну машину, тоже «эмку», с бело-серыми разводами зимнего камуфляжа, и твердо решил: «Если не замедлит хода, лягу перед ней на дорогу».

Анатолий побежал навстречу этой машине, размахивая руками, и тотчас заметил, что она сбавляет ход. В двух-трех метрах от него «эмка» остановилась. Сквозь слегка заиндевевшее ветровое стекло Анатолий увидел рядом с шофером бровастого человека в полушубке и шапке-ушанке, очевидно, командира. Бровастый распахнул дверцу и, высунувшись наполовину, строго спросил:

– В чем дело?

– Я прошу вас… я умоляю вас… – задыхаясь, бормотал Анатолий. – Мой отец умирает… Нужен врач… Нужен немедленно врач!..

– Спокойно, спокойно, – по-прежнему строго сказал командир, хмуря густые черные брови. – Где ваш отец? На работе, что ли?

– Нет, нет, он дома… Это совсем рядом… Совсем близко отсюда, – продолжал бормотать Анатолий. – Мой отец – архитектор Валицкий, известный человек, академик, я прошу вас…

Командир взялся за ручку автомобильной дверцы, и Анатолию показалось, что он собирается уехать. Анатолий обеими руками вцепился в край дверцы, крича в отчаянии:

– Я прошу вас, прошу!..

– Перестаньте зря тратить время, – услышал он в ответ. – Садитесь сзади.

Анатолий рывком раскрыл заднюю дверь, сидевшие за нею два автоматчика подвинулись, освобождая ему место. А командир, не спросив у него адреса, сам распорядился:

– На Мойку!

…Через три-четыре минуты машина остановилась у подъезда дома, где жили Валицкие. Командир вышел из кабины и приказал шоферу:

– В ближайшую поликлинику. Привезите врача…

Дверь в квартиру была распахнута. Анатолий забыл закрыть ее. Незнакомый военный вошел именно в эту дверь, как будто знал, что здесь живет Валицкий. Только в передней, обернувшись к Анатолию, спросил:

– Где он лежит?

– Сюда, сюда, пожалуйста, – заторопился Анатолий, забегая вперед.

…Валицкий по-прежнему неподвижно лежал на диване лицом вверх, свесив к полу безжизненную руку.

– Что с ним случилось? – спросил командир Анатолия.

– Я не знаю… Просто не знаю, – растерянно откликнулся тот. – Мы сидели, разговаривали, потом он встал и… почему-то упал.

Командир подошел к дивану, некоторое время сосредоточенно смотрел на Валицкого. Не оборачиваясь, сказал:

– Он дышит.

Да, да, теперь и Анатолий видел, что отец дышал. Полуобнаженная грудь заметно приподнималась и опускалась. Открытие это разом успокоило его.

– Значит, вы сын? – спросил командир, рассматривая теперь Анатолия.

Анатолий в свою очередь скользнул по незнакомцу изучающим взглядом. Хотелось увидеть его знаки различия, однако их скрывал тугой ворот полушубка. Войдя в квартиру, незнакомец снял лишь шапку со звездой и теперь держал ее в руках.

Но какие бы знаки различия ни носил этот человек, он, несомненно, был начальником. Анатолий торопливо застегнул ворот своей гимнастерки, схватил свой ремень, подпоясался и лишь после этого ответил ему:

– Да, я его сын, товарищ командир.

– Где служите?

– В отдельном строительном батальоне двадцать третьей армии, товарищ командир.

– Имеете образование?

– Да. Почти закончил строительный институт.

– Значит, служба по специальности?

– Так точно.

– Идите встречайте врача. Он должен быть сейчас.

Анатолий схватил шинель, шапку и послушно направился к двери…

«Эмка» подъехала минут через десять. Из нее вышел немолодой человек с небольшим саквояжем в руке. Анатолий выхватил у него этот саквояж и устремился к подъезду, приговаривая:

– Сюда, доктор… Скорее, пожалуйста…

Когда они вошли в кабинет Валицкого, командир сидел за письменным столом. Врач поздоровался с ним, как с давним знакомым:

– Здравствуйте, Сергей Афанасьевич!

– Здравствуйте, – ответил тот, вставая. – Прошу вас срочно заняться больным. Это очень нужный и… очень хороший человек. К сожалению, сам я спешу по неотложным делам. С вами останется сын больного. Если потребуется какая-то помощь с моей стороны, позвоните.

– Товарищ командир, – нерешительно подал голос Анатолий, – я через два часа должен возвращаться в часть. У меня увольнение только на сутки.

– Дайте вашу увольнительную, – приказал незнакомец.

Еще плохо отдавая себе отчет в происходящем, Анатолий торопливо вытащил из кармана отпускное свидетельство. Незнакомый военный вернулся к письменному столу, взял один из лежавших там карандашей, написал что-то на документе и оставил его там же, на столе.

Анатолий пошел проводить командира, и, когда они очутились вдвоем в пустом коридоре, тот спросил неожиданно:

– Там на столе… рисунок. Я нашел его на полу. Почему он смят?

– Я… не знаю, – дрогнувшим голосом ответил Анатолий. – Может, отец сам…

– Этого не может быть! – тоном, не терпящим возражений, прервал его странный военный. – Он сам этого сделать не мог. – Помедлил секунду, поднес руку к шапке и, перешагнув порог, захлопнул за собой дверь.

Анатолий медленно пошел назад, в кабинет отца, тщетно гадая: «Кто он такой, этот человек? Откуда знает отца и то, в каком доме квартируют они на Мойке? Почему так уверенно поднимался по лестнице – уж не бывал ли здесь раньше?.. И что он знает об этом злополучном рисунке?!»

Вернувшись, Анатолий хотел первым делом посмотреть, что именно написал этот командир на его отпускном свидетельстве, но врач помешал.

– Я полагаю, – заговорил он, укладывая в чемодан шприц и стетоскоп, – что у отца вашего гипертонический криз. Скажите, больной не перенес какого-нибудь внезапного потрясения?

– Нет, что вы! – поспешно ответил Анатолий. – Я только что вернулся с фронта, и он был так обрадован!

– Это тоже могло быть причиной, – заключил врач. – Сильное душевное волнение. Представляю себе, если бы мой сын… Но мой не вернется: погиб на «Невском пятачке»…

Что говорил врач дальше, Анатолий уже не слышал. Не заметил даже, как он оделся и вышел. Анатолий читал и перечитывал надпись, сделанную красным карандашом на отпускном свидетельстве: «Пребывание в Ленинграде продлено на пять дней. Член Военного совета Ленфронта дивизионный комиссар Васнецов».

Назад: 11
Дальше: 13