В то утро Гитлера разбудил не его камердинер штурмбаннфюрер СС Гейнц Линге, который делал это всегда, а личный секретарь фюрера и глава партийной канцелярии Мартин Борман. И разбудил он его не в десять утра, как это обычно делал Линге, а часом раньше.
Люди, окружающие Гитлера, хорошо знали, что он страдает бессонницей, с трудом засыпает и дорожит утренним сном. Поэтому, когда Борман объявил Гейнцу Линге, что идет будить фюрера, об этом через несколько минут стало известно всем обитателям бункера.
Казалось бы, сам по себе этот факт не должен был восприниматься в ставке как чрезвычайное происшествие. Но дело в том, что любой поступок Бормана привлекал к себе настороженное внимание.
Тем, кто не знал этого человека близко, он мог показаться всего лишь скромным и преданным фюреру партийным функционером, равнодушным к чинам и наградам. Но пройдут годы, и престарелые генералы Третьего рейха и бывшие нацистские чиновники, пытаясь обелить себя, станут называть избежавшего нюрнбергской петли Бормана злым гением фюрера.
Этот крепко сколоченный человек с грубыми чертами лица, в свое время отбывший срок тюремного заключения за убийство, действительно не искал ни наград, ни иных почестей. Он не дорожил внешним блеском, зато жажда власти была у него поистине ненасытной.
В свое время бывший заместителем Гесса, Борман не просто занял освободившееся место главы партийной канцелярии. Он стал личным секретарем Гитлера и управляющим его домом в Бергхофе, попечителем любовницы фюрера Евы Браун, руководил приобретением картин для коллекции Гитлера, был при нем неизменно, постоянно, и, в какую бы сторону ни обращал свой взор фюрер, он всегда вблизи или в некотором отдалении видел молчаливого, но всегда готового к самым щекотливым услугам Бормана.
Этот замкнутый, немногословный человек был великим мастером интриг.
Геринг, боявшийся любого соперничества, всячески противился назначению Бормана на место руководителя партийной канцелярии, но потерпел поражение, и ему пришлось глубоко затаить свою ненависть к этому человеку, претендующему на роль первого, хоть и негласного советника фюрера.
Даже такой умный и опытный интриган, как Геббельс, побаивался Бормана, предпочитая не иметь его среди своих врагов.
И вот теперь, когда Борман, используя свое право личного секретаря фюрера, отстранив Гейнца Линге, сам направился в спальню Гитлера, каждому было ясно, что речь идет о каком-то сообщении чрезвычайной важности, причем сообщении, приятном для фюрера, – иное Борман не стал бы брать на себя.
Постучав, Борман открыл дверь и вошел. Гитлер еще спал: настой ромашки, который он обычно выпивал, едва открыв глаза, стоял нетронутым на тумбочке рядом с кроватью.
Подойдя к изголовью и склонившись над ухом Гитлера, Борман негромко сказал:
– Мой фюрер! Санкт-Петербург окружен.
Этих тихо произнесенных слов оказалось достаточно, чтобы Гитлер сразу проснулся. Отшвырнув одеяло, свесив ноги и шаря ими по полу в поисках ночных туфель, он некоторое время сидел на кровати в ночной рубашке. И спросонья, все еще оглушенный принятой ночью большой дозой снотворного, тупо глядел на Бормана.
Наконец до него дошел смысл сказанного. Вскочив на ноги, Гитлер схватил Бормана за плечо и торопливо, голосом, в котором смешивались радостная надежда и боязнь ошибиться, спросил:
– Телеграмма от Лееба?
– Да, мой фюрер. И от Маннергейма тоже. Полчаса тому назад.
Борман сунул руку в карман френча и, вынув уже расшифрованную телеграмму фельдмаршала, протянул ее Гитлеру.
Гитлер схватил бланк, взглянул на него и крикнул:
– Очки!
Зрение Гитлера с каждым годом становилось все хуже, и, читая важные документы, в особенности напечатанные мелким шрифтом, он был вынужден пользоваться очками.
Гитлер ненавидел очки. Ему казалось, что они разрушают образ вождя и полководца. Поэтому в печать не проникало ни одной фотографии фюрера в очках. Поэтому же документы, специально предназначенные для Гитлера, печатались особым, крупным шрифтом.
Не дожидаясь, пока Борман подаст очки, Гитлер сам нетерпеливо схватил их с тумбочки, надел и впился глазами в телеграфный бланк.
В те минуты, когда он читал и перечитывал строки, из которых явствовало, что войска фон Лееба захватили Шлиссельбург и, таким образом, блокировали Ленинград с суши, Борман думал о том, как мало на свете людей, которым дано увидеть фюрера, великого фюрера, вот таким: в длинной, почти до пят, ночной рубашке, в шлепанцах, надетых на босу ногу, и в очках.
– А что сообщает Маннергейм? – отрывая наконец взгляд от телеграммы, спросил Гитлер.
– Его войска вышли к старой государственной границе, – торжественно произнес Борман.
Несколько конвульсивно-пляшущих движений Гитлера, в Компьенском лесу на фоне исторического вагона, в котором некогда представители Франции приняли капитуляцию Германии в Первой мировой войне, а 22 июня 1940 года признали свое поражение, стали известны всему миру, запечатленные кинокамерами. Очевидцем же восторженных прыжков, совершаемых сейчас фюрером, был только Борман. И он мог бы засвидетельствовать, что не видел Гитлера столь радостным, столь торжествующим ни тогда, когда был захвачен Минск, ни после взятия Смоленска. Он, Борман, хорошо понимал состояние Гитлера. Те, захваченные ранее города были просто населенными пунктами, пусть большими, важными, но все же только населенными пунктами на пути к недоступной пока Москве.
Петербург же был одной из основных военно-стратегических целей всей войны. Правда, по плану захватить его следовало еще в июле…
Гитлер величественно произнес:
– Оставь меня одного, Борман.
Ему захотелось наедине с самим собой насладиться радостью победы.
Когда Борман ушел, Гитлер еще и еще раз перечитал телеграмму. Потом снял очки, накинул халат и, насвистывая вальс из «Веселой вдовы», своей любимой оперетты, направился в ванную…
В то утро не было, пожалуй, на земле человека более счастливого и довольного собой, чем Гитлер. Все, что тревожило, угнетало его в последние полтора месяца, несмотря на в общем-то успешный ход войны: и затянувшееся, унесшее десятки тысяч жизней немецких солдат и офицеров сражение под Смоленском, и глухое сопротивление генералитета его приказу отложить решающее наступление на Москву, пока не будут захвачены Петербург и Украина, и потеря почти месяца впустую на Лужской оборонительной линии, – все это на фоне новой, решающей победы отходило на задний план, теряло свою остроту.
Даже столь самоуверенный, убежденный в своем сверхчеловеческом даре вождя и полководца человек, как Гитлер, не мог не понимать, что в этой войне он уже потерял не только огромное количество солдат, но и то, что было невозместимым, – время.
Можно было трубить на весь мир о ежедневных победах немецкой армии. Можно было подавлять воображение людей перечислением захваченных населенных пунктов и пройденных с боями сотен километров. Можно было произвольно увеличивать в сводках количество захваченных в плен солдат, офицеров и окруженных советских частей и соединений.
Но все это не могло заглушить роковой вопрос: кто же тогда преграждает его войскам путь к Ленинграду и Москве? Почему до сих пор, несмотря на то что уже наступил сентябрь, война, рассчитанная на шесть-восемь недель, не только не закончена, но еще не принесла ни одной действительно решающей победы?
Несмотря на маниакальную веру в обладание мистической силой, несмотря на злобное презрение к людям, Гитлер тайно страдал комплексом неполноценности. И причина заключалась отнюдь не в физическом недостатке, которым будут много лет спустя объяснять этот комплекс некоторые из буржуазных историков, основываясь на акте медицинского осмотра полуобгоревшего трупа Гитлера.
Причина крылась в другом.
Гитлер понимал, что многие из верно служащих ему генералов в душе презирают его.
Он был уверен, хотел быть уверенным, что использует этих людей как послушное орудие для достижения своих целей. Даже те из них, кто в прошлые годы находился в тайной оппозиции, теперь боялись его, льстили ему, служили не за страх, а за совесть, составляли вместе с ним единое целое. Но Гитлер понимал, что в глубине души они все же презирают его.
Остро ощущал он это в моменты неудач. Пусть тщательно скрываемых, маскируемых, но все же реальных неудач.
Главным, что не могло не волновать не только Гитлера, но и его генералов, был фактор времени: ведь вслед за уже наступающей осенью маячила страшная русская зима.
Гитлер мог сместить, разжаловать, арестовать, казнить, наконец, любого из своих генералов. Но он был не в силах остановить время…
Войска фон Лееба должны были захватить Петербург еще в июле. Непредвиденная стойкость обороняющихся здесь русских нарушила все планы Гитлера. Север сковывал почти треть всех его войск, танков и авиации, которые были так необходимы на Центральном, Московском направлении! Вот в чем заключалась главная проблема!
И теперь она наконец разрешилась. Петербург блокирован!..
А то, что окружение города предрешает его захват, не вызывало у Гитлера ни малейших сомнений.
Лежа в горячей ванне, закрыв глаза, он мысленно восстанавливал картины недавнего прошлого: на фоне этих воспоминаний победа под Петербургом выглядела еще более значительной, определяющей весь дальнейший ход войны.
Гитлер снова видел себя в Борисове, русском городишке, где месяц тому назад располагался штаб фон Бока – командующего группой армий «Центр». Туда он направился в начале августа, разъяренный неудачами на Центральном фронте.
Сухопарый, щеголяющий своей старопрусской военной выправкой, фельдмаршал стоял тогда у карты и докладывал обстановку на фронте. Прямо не высказанной, но вытекающей из всего, что он говорил, была мысль о том, что без серьезных подкреплений наступать дальше невозможно. На словах фон Бок жаждал наступления. Но в подтексте звучало другое: советские войска не разбиты, они не только не бегут в панике, несмотря на наносимые им удары, но пытаются переходить в контратаки. И не о дальнейшем наступлении надо думать сейчас, а о том, как удержать захваченную Ельню, как разгромить яростно сопротивляющуюся группировку советских войск в районе Смоленска.
Фон Бок говорил подчеркнуто бесстрастно, точно не замечая, как ярость постепенно наполняет все существо угрюмо молчащего фюрера.
Наконец Гитлер не выдержал и спросил с затаенной угрозой в голосе:
– Что вы в конце концов предлагаете, фон Бок?
После короткого раздумья фельдмаршал ответил:
– Если нельзя рассчитывать на крупные подкрепления… я имею в виду перегруппировку войск за счет группы «Север», то в сложившейся обстановке единственный выход – это занять прочные позиции и переждать русскую зиму.
Он произнес эти слова необычным для него, вкрадчивым, даже умоляющим голосом, но…
Гитлер вспомнил, какое впечатление произвели на него тогда эти слова. «Шантаж, грубый шантаж! – хотелось крикнуть ему. – Вы знаете, что я никогда не соглашусь на войну в зимних условиях, знаете, что победа нужна мне сейчас, немедленно, и хотите вынудить меня прекратить наступление на Петербург и перебросить сюда, к вам, войска фон Лееба! Нет, нет и нет! Все будет развиваться по намеченному плану: сначала Петербург и Украина, а потом Москва! „Потом” не значит „когда-то”. Это будет скоро, через две-три недели, в течение которых Петербург должен пасть!»
Но тогда ему удалось взять себя в руки. Сдержанным, холодным, но не терпящим возражений тоном он снова повторил свой план: прежде всего лишить противника жизненно важных областей. На юге наступление развивается успешно. Скоро, совсем скоро и войска фон Лееба выполнят свою задачу, и тогда будут переброшены сюда, в центр, и на очередь встанет Москва…
Но, как обычно случалось, начав говорить довольно спокойно, Гитлер не выдержал и сорвался. Он кричал, что не позволит путать его планы, что ход операций на Восточном фронте развивается успешно, очень успешно, хотя у русских оказалось больше танков и авиации, чем можно было предположить по докладам бездарных разведчиков накануне войны…
На лице Гитлера, неподвижно лежащего в горячей ванне, появилась болезненная гримаса. Он вспомнил слова, которые тогда вырвались у него: «Если бы я все это знал перед началом похода, то принять решение о наступлении на Россию мне было бы в тысячу раз труднее…»
Страшный смысл сказанного дошел до Гитлера лишь тогда, когда слова эти уже прозвучали.
Смешавшись, он заговорил снова, стремясь заставить присутствующих забыть услышанное, вычеркнуть из памяти.
Негодуя на фон Бока, чей доклад вынудил его сделать необдуманное признание, на себя за то, что поддался минутной, недостойной вождя слабости, Гитлер обрушил новый поток слов на своих генералов. Он кричал, что продвижение его войск в глубь России превзошло самые смелые ожидания, что в душе он опасался, что Рундштедт остановится на линии Днепра, а он продвинулся гораздо дальше, что Лужская линия обороны красных не сегодня завтра будет прорвана…
Потом, внезапно оборвав себя, резким, требовательным голосом спросил:
– Генералы Гудериан и Гот! Когда ваши танки будут готовы к новому наступлению?
Угрюмо слушал, как генералы перечисляли потребности в новых моторах, дополнительных людских резервах.
Так закончилось то совещание в Борисове, в штабе фельдмаршала фон Бока…
И еще один разговор вспомнил Гитлер.
В конце августа здесь, в его кабинете, неожиданно появился Гудериан. Снова и снова пытался он убедить фюрера немедленно начать наступление на Москву, для чего, разумеется, надо было перебросить значительную часть войск фон Лееба, и в частности его моторизованные соединения, в поддержку армиям «Центр».
– Нет! – ответил Гитлер.
И теперь, вспоминая события последнего месяца, Гитлер говорил себе: «Я победил!»
Со злорадством представлял он, что думали тогда о нем его высокомерные генералы, полагающие, будто военные академии, штудирование Клаузевица и Мольтке могут заменить сверхчеловеческий, провидческий гений вождя.
«Кто, кто оказался прав? Я или вы?» – мысленно вопрошал Гитлер.
Ему хотелось произнести эти слова вслух, выкрикнуть их, хотя он знал, что никто сейчас его не услышит.
Что ж, они услышат его чуть позже! Гитлер с вожделением представлял себе момент, когда появится на утреннем оперативном совещании и бросит телеграмму фон Лееба на стол. Пусть теперь кто-нибудь попробует усомниться в конечной правоте фюрера! Они, именно они, эти бездарные, нерадивые генералы, ссылающиеся на непредвиденное сопротивление русских, виноваты в том, что события развивались с некоторым отклонением от предусмотренного плана. И тем не менее его, фюрера, гений восторжествовал! Первая цель войны – Петербург – достигнута. Достичь второй, решающей – захватить Москву – теперь уже будет несравненно легче!
На утреннем оперативном совещании у фюрера царило приподнятое настроение. Разумеется, о телеграммах фон Лееба и Маннергейма все уже знали.
Пожалуй, никогда еще, за исключением первых дней войны, непременные участники этих совещаний Геринг и Кейтель, Йодль и Браухич, Гальдер и Варлимонт не встречали появившегося, как обычно, в полдень Гитлера с таким верноподданническим рвением.
Но, будучи незаурядным актером, Гитлер постарался сдержать готовую выплеснуться через край радость.
Он не хотел показывать своим генералам, сколь долгожданными были для него телеграммы фон Лееба и Маннергейма, – это стало бы косвенным признанием того, что намеченные сроки молниеносной войны, по существу, сорваны.
Поэтому Гитлер ни словом, ни жестом не выдал своего ликования. Ответив на приветствие генералов небрежным поднятием руки, он сел и, как обычно, когда предоставлял слово для доклада начальнику генштаба сухопутных войск, бросил:
– Гальдер…
Разумеется, сегодня в сообщении генерала главное место занимало окружение Петербурга.
Затем докладывал начальник разведывательного управления. Отметив, что, согласно данным как агентурной, так и воздушной разведки, у русских в Петербурге нет серьезных резервов для прорыва кольца окружения, он мельком коснулся продолжающегося развертывания новых контингентов советских войск на восточном берегу реки Волхов и высказал предположение, что эти войска, видимо, предназначаются для прикрытия Тихвинского направления и, таким образом, имеют чисто оборонительную задачу.
После этого заговорил Гитлер. Ему хотелось назвать сидящих за длинным столом людей неучами, трусами, генерал-школьниками, недостойными дышать одним воздухом со своим фюрером, он хотел отхлестать их по гладко выбритым физиономиям, вышибить монокли из глазных впадин и спросить, торжествуя: «Ну, кто был прав тогда, в июле и августе?»
Но он подавил клокочущие в нем чувства. Сухо, стараясь избегать громких фраз, объявил, что цель на севере фактически достигнута и что Петербург падет в течение самых ближайших дней.
Затем Гитлер распорядился дать фон Леебу две телеграммы. Одну – с поздравлением по случаю 65-летия, вторую – предписывающую фельдмаршалу не позднее 15 сентября передать значительную часть его танковых и механизированных дивизий, а также соединений пикирующих бомбардировщиков в группу армий «Центр» для решающего наступления на Москву.
Потом Гитлер объявил о своем решении наградить Маннергейма Рыцарским крестом и поручил Йодлю немедленно вылететь в Хельсинки и вручить маршалу эту высокую награду.
Только отдав эти приказания, Гитлер позволил себе произнести несколько исполненных сдержанного пафоса слов. Скрестив на груди руки и глядя поверх сидящих за столом людей, он сказал, чеканя слова:
– Для захвата Москвы двух-трех недель более чем достаточно. Таким образом, в середине октября, то есть чуть позже намеченного срока, война будет закончена.
Он сделал паузу и добавил с язвительной усмешкой:
– История простит мне это незначительное опоздание. Она всегда прощает победителей.
Наступила торжественная тишина, нарушить которую смог позволить себе только Геринг.
Он встал, поблескивая орденами, и, высокомерно оглядев присутствующих, сообщил, что со вчерашнего дня Петербург подвергается ожесточенным бомбежкам с воздуха, чередующимся с артиллерийским обстрелом улиц.
– Я уверен, – сказал Геринг, и на его лоснящемся лице появилась улыбка, – что, когда наши войска захватят город, они найдут живыми лишь тех, кто сумел вовремя спрятаться в бомбоубежищах. Нам придется выкуривать их оттуда, как тараканов!
На другой день оберкомандовермахт – верховное командование вооруженных сил – в официальной сводке, опубликованной во всех немецких газетах и ежечасно передаваемой по радио, известило Германию и весь мир, что Петербург окружен и, таким образом, цель войны на северо-востоке фактически достигнута.
Днем позже на Вильгельмштрассе, в министерстве иностранных дел, состоялась специально созванная по этому поводу пресс-конференция для иностранных корреспондентов, аккредитованных в Берлине.
Конференцию проводил не рейхспрессеншеф – заведующий отделом печати министерства – Отто Дитрих, как обычно, а сам Риббентроп.
Министр заявил, что хочет лично прокомментировать чрезвычайной важности сообщение, опубликованное во вчерашних газетах.
Он подошел к большой карте северо-запада Советского Союза, висящей на стене, взял указку и, упирая ее конец в красную точку, обведенную черной ломаной замкнутой линией, торжественно, медленно, отделяя фразу от фразы многозначительными паузами, объявил, что на шее Петербурга затянута петля.
Зажглись юпитеры. Заверещали киносъемочные камеры, защелкали затворы фотоаппаратов.
Позируя перед объективами, Риббентроп, повысив голос, добавил, что в тот момент, когда происходит эта пресс-конференция, армада самолетов бомбит город с воздуха, а артиллерийские орудия непрестанно обстреливают его улицы.
– Уверен, – усмехнулся Риббентроп, – что не сегодня завтра над Смольным поднимется белый флаг. Впрочем, – голос его зазвучал угрожающе, – если большевиков соблазняет судьба Ковентри и Роттердама, то фюреру ничего не стоит стереть Петербург с лица земли.