Глава 30
– Фу, слава богу, – с облегчением выдохнул Власьев, – как я устал с этими типами выкобениваться. Прямо язык поломал. Думал, легче будет…
– Аврелия помните, который философ и император? Что-то он говорил подходящее к нашему случаю. За точность не ручаюсь, но кажется так: «Приспосабливайся к обстоятельствам, выпавшим на твою долю. И от всего сердца люби людей, с которыми тебе суждено жить». Вот из этого и исходите, Николай Александрович. А сейчас какие у нас планы?
Власьев остановился и развел руками.
– У нас в Корпусе Аврелиев не изучали, но мысль верная. В первой своей части. Что же до второй… Не обессудьте…
– Да не стойте вы, не стойте, здесь главное – в потоке движения держаться, не выделяясь из народа. А если что – помню, мне один вольнодумный гэпэушник еще тогда говорил, – Шестаков махнул рукой, обозначая вегетарианские времена раннего Ягоды, – если бы люди умные были, когда их на улице арестовывать станут, первое дело – вырываться, орать погромче, что угодно, да хоть – «караул, грабят», и в девяноста случаях из ста сотрудники растеряются и оставят вас в покое. В данный момент, конечно. Ну а дальше от вас зависит – как сумеете.
– Значит, и среди них нормальные люди бывают? – словно бы удивился Власьев. – В том смысле, что раз он вам это говорил, то больше арестуемым сочувствовал, чем своим коллегам?
– Как и в любых кругах общества. Патологические типы всегда составляют меньшинство. Остальные просто делают дело, к которому их приставили. Невзирая на собственные убеждения.
– Да уж… – не то согласился, не то выразил некоторое сомнение Власьев. – Так, а все же, сейчас-то куда?
– Вы есть хотите? – вдруг спросил Шестаков, и Власьев только тут вспомнил, что пресловутая маковая росинка была у него во рту как раз сутки назад. До этого мысль о столь простой и насущной вещи в голову ему не приходила. Что и неудивительно. – Тогда предлагаю найти совершенно невыразительную забегаловку, типа привокзальной извозчичьей чайной, чтобы абсолютно внимания не привлекать, перекусить как следует, а с наступлением темноты…
Темнота наступила, как и положено в середине января, около пяти часов пополудни. К этому времени друзья, чтобы не примелькаться, перебрались уже в третье заведение, постепенно смещаясь к центру города.
В одной столовой они выпили по соточке водки и закусили щами с куском сомнительного происхождения мяса, потом, прогулявшись по крепчающему морозу, на углу Самотечной и Цветного бульвара под следующую сотку побаловались «бигосом», состоящим из тушеной капусты с мелко накрошенной картошки с салом. Невзирая на голод, Шестаков жевал эти общепитовские изыски без энтузиазма.
И уже когда они вышли к Неглинной, Власьев позволил себе наконец спросить (а до тех пор воздерживался, пока не разморило):
– Ночевать-то где будем, вам, Гриша, известно или к ворам на поклон пойдем?
– Обязательно и всенепременно знаю. Только еще час-другой по улицам побродить придется и в магазин зайти, поскольку смертельно мне кофе захотелось, хорошего сыра и коньяка. Ничего нет лучше перед сном. И папирос приличных.
Сказал и опять привычно удивился сказанному. Как раз таких вкусов у него никогда и не было. На ночь он обычно пил крепкий чай с тремя ложками сахара на стакан, а есть так и вообще не имел по вечерам привычки. Но Власьев его поддержал, заметив только, что подобный ужин требует и соответствующего места. Не в подворотне же и не в заезжем дворе для колхозных крестьян при Центральном рынке «мокко» с армянским коньячком баловаться.
– За это – прошу не беспокоиться, ваше высокоблагородие… – последние слова он произнес неожиданно громко и увидел, как вздрогнул и ускорил шаг случайно оказавшийся рядом совслужащий.
Денег у них с собой было около пяти тысяч рублей, считая те, что прихватили в кассе гостиницы. По здешнему времени – на пару месяцев очень приличной жизни, а если исходить из того, что либо удастся задуманное, либо все равно пропадать, так просто очень много. Невпроворот.
Для удовлетворения заявленных потребностей за-шли они не в обычный районный гастроном, возле которого, как всегда и везде, тянулась по тротуару длинная очередь утомленных всем на свете людей, озабоченных скромной надеждой купить на свои жалкие деньги хоть ливерной колбасы, а в совершенно свободный от покупателей, сверкающий зеркальными витринами коммерческий магазин.
Шестаков по долгу службы читал постановления и закрытые письма об обострившейся в стране продовольственной ситуации, о введении взамен карточек «норм отпуска продовольственных и промышленных товаров». Слышал, что это повлекло рост нездоровых настроений среди несознательных элементов, вследствие чего имелось указание очередей отнюдь не допускать, а буде таковые возникнут – разгонять их силами милиции и негласного оперсостава.
Но все это интересовало его очень мало, хватало «настоящих» забот, а реальную обстановку он понял только в последние дни, как принц из книжки Марка Твена, внезапно ставший нищим.
Шестаков на пленумах и съездах предпочитал радоваться вместе с товарищем Микояном, наркомом торговли и пищевой промышленности, сводкам о крепнущем благосостоянии советского народа.
Теперь же увиденное напомнило ему «хвосты» за хлебом на улицах Петрограда в конце шестнадцатого года, которые, как известно, и привели к Февральской революции.
Но здесь уж точно не приведут.
Хватило бы у царя ума устроить парочку показательных процессов против наиболее одиозных министров и царедворцев, не обеспечивших снабжение столицы, с непременными расстрельными приговорами, глядишь бы, и обошлось…
А в коммерческом было хорошо. Почти как в цэковском закрытом распределителе.
Внутри полукруглых застекленных витрин на прилавках и на полках позади них громоздились пирамиды отборнейшей снеди, батареи бутылок, причудливые башни из консервных банок, плиток шоколада, пачек печенья.
Скучающие продавщицы в белых халатах и наколках оживились было при виде вошедших мужчин, но тут же потеряли к ним интерес.
Слишком непрезентабельно они выглядели. Купят в лучшем случае бутылку водки и грамм двести вареной колбасы, да и то если не испугаются обозначенных на этикетках цен.
Однако Власьев, считавший себя более опытным в реальной жизни, нежели бывший нарком, направился к прилавку уверенным шагом. Изображая из себя то ли только что вернувшегося в Москву полярника, то ли сибирского артельного золотоискателя. Бывали тогда и такие.
– Ну-ка, девушки, отвесьте нам…
Нагруженные кульками и пакетами друзья вышли на улицу, распечатали коробку «Герцеговины флор». Гулять так гулять.
– Теперь берем такси, и поехали…
Пробудившиеся и окрепшие навыки специалиста тайного фронта стали Шестакову настолько привычными, что пользовался он ими уже автоматически, уверенный, что не подведут.
Попросил водителя остановиться на площади перед Курским вокзалом, да еще и говорил перед этим с Власьевым исключительно о предстоящем путешествии в Ростов. На всякий случай.
Когда вышли из машины, сначала направился к ярко освещенному вокзальному входу и, только смешавшись с массой отъезжающего и прибывшего в Москву народа, резко свернул вправо, увлекая за собой товарища.
Через десять минут они стояли в обширном и темном дворе восьмиэтажного дома, прячась за трансформаторной будкой.
С чувством легкой, уже отстраненной печали бывший нарком смотрел на некогда родные окна квартиры, в которой прожил почти шесть лет. И первые два-три из них были, пожалуй, счастливыми.
Метров пятьдесят до двери черного хода пройти было желательно так, чтобы не попасться на глаза дворнику или, хуже того, человеку, которого могли поставить для наружного наблюдения за жилищем «объекта».
А снег, как назло, перестал идти еще со вчерашнего дня. И двор, освещенный яркой лампой на столбе у подворотни, был виден как на ладони, если можно так выразиться.
– Идите, Николай Александрович, – подтолкнул Шестаков Власьева. – Не спеша, будто местный житель, и лучше – выпивший. Поднимитесь на четвертый этаж и, если все будет тихо и спокойно, махните мне рукой в окошко.
– А если – нет? – будто бы пошутил лейтенант.
– Тогда – не машите.
Однако все обошлось, и Шестаков вскоре стоял рядом с Власьевым у задней двери своей квартиры.
На крутую довольно грязную и воняющую кошками лестницу с цементными ступенями и тонкими металлическими перилами на каждом этаже выходило всего по две двери.
Было время, когда всякая приличная квартира оснащалась таким вот «черным ходом», чтобы прислуга по хозяйственным делам ходила по своей лестнице, а господа – по своей, широкой, чистой, застеленной ковровой дорожкой. И чтобы пути их ни в коем случае не пересекались. В самом деле – у людей, допустим, торжество какое, и сам директор департамента приглашен, действительный статский советник, а навстречу ему кухарка Дарья с ведром помоев или дворник Михей с охапкой дров. Хорошо ли?
Советская власть, разумеется, с этим безобразием покончила, черные лестницы в новых домах строить перестала, поскольку господ теперь нет, а равноправным товарищам на чужие поганые ведра смотреть незазорно, но вот в старых домах их замуровать и заколотить удосужилась не везде. Особенно – в квартирах ответработников и лиц, к ним приравненных.
У Шестакова в квартире эта дверь использовалась крайне редко и была обычно заперта изнутри довольно солидным медным засовом с навесным замком, тоже дореволюционной еще работы.
И, покидая свой дом, как ему казалось – навсегда, нарком все же, подчиняясь непонятному импульсу, задержался на несколько минут, вывернул крепящие засов шурупы, перекусил их плоскогубцами, а шляпки вставил на место.
Выходит – знал, что еще вернется? А откуда?
И теперь достаточно было резко дернуть покрытую коричневой шелушащейся краской дверь, как она открылась с негромким скрипом.
Что и требовалось доказать.
Они вошли.
– Ловко, – сказал Власьев. – Предусмотрительно. Значит – с той стороны казенная энкавэдэшная печать, а здесь – пожалуйста. Не устаю восхищаться.
– Чего уж тут, – устало ответил Шестаков. Ему сейчас не хотелось ничего объяснять. Раздеться, принять горячий душ, выпить пару рюмок и как следует выспаться. Сутки выдались слишком трудными. Похуже, пожалуй, и первых.
Но вначале надо обеспечить светомаскировку.
– Зажигайте, Николай Александрович, – он протянул Власьеву коробок спичек.
Завесил окна в спальне и кухне одеялами, в остальных комнатах просто задернул плотные шторы и вдобавок закрыл все выходящие в коридор двери.
Чтобы, значит, ни лучика не пробилось на улицу и во двор.
– Вот теперь и лампочку можно включить. – После чего обошел всю свою обширную квартиру, будто желая убедиться, что не осталось в ней никаких следов случившегося той роковой ночью, защелкнул стопор французского замка парадного входа.
Если вдруг явятся сюда чекисты по какой-то вновь возникшей надобности, будет время и собраться, даже не слишком спеша, и уйти без шума.
И лишь после всех этих фортификационных мер ощутил наконец желанный покой и уверенность в будущем. Хотя бы в самом ближайшем. До следующего утра.
Что удивило Шестакова – квартира даже не была разграблена чекистами, слишком они, наверное, были шокированы происшедшим. Следы весьма тщательного обыска имелись, но и только. Разбросанные по полу книги из шкафа и пристенных полок, развороченные постели, выдернутые и не вставленные на место ящики письменного стола и секретера. А так – ничего. Даже в холодильнике осталось достаточно еды и выпивки.
Можно бы и не заходить в магазин, не привлекать к себе лишнего внимания.
Ну да ладно, обо всех проблемах – не сегодня.
Чудом вырвались из очередной передряги, живы-здоровы – чего же еще желать? А до завтра доживем, тогда и будем тревожиться очередными проблемами.
Только вот электрическая лампочка под четырехметровым потолком кухни горит слишком ярко. Глазам больно, и все время кажется, что могут через какую-нибудь щелочку увидеть посторонние свет в квартире беглого наркома.
Шестаков порылся в кухонных ящиках. Нашел когда-то давно припасенную женой пачку свечей. Зажег одну, прилепил горячим стеарином к блюдцу. Так-то лучше будет. И неприметнее, и уютнее даже.
Вспомнились, но как-то мельком, Зоя и дети. А чего о них беспокоиться? Сидят в надежном месте, а пройдет все удачно, через день-другой встретимся.
– Подождите, Гриша, – сказал Власьев, – пока вы тут занимаетесь, позвольте мне немного прогуляться.
Старший лейтенант взял еще одну свечу, зажег ее и удалился в темные глубины квартиры. Его не было долго. А когда вернулся, присел к столу со странным, одновременно просветленным и печальным лицом.
– Вы знаете, я сейчас пережил нечто незабываемое. Смейтесь, если хотите. Впервые за двадцать. Нет, семнадцать лет, я впервые ощутил себя человеком. И знаете почему? Я побывал в ватерклозете. Уверен, вам этого не понять. Но – непередаваемо!
Воспоминания молодости, возможно, а может быть, и нет. Просто я вдруг убедился, что есть на свете нечто неизменное, постоянное, непреходящее! Благоухающий сосной озонатора офицерский гальюн на линкоре, уютный «приют уединения» в гельсингфорсской холостой квартирке на берегу – и двадцатилетний провал: сами знаете, не хочу вспоминать дощатые сортиры и все с ними связанное. – Власьев снова вздохнул и, не чокаясь, опрокинул рюмку «Двина».
Шестаков наблюдал за ним с интересом, удивляясь, какие странные формы подчас принимает сублимация неотреагированных эмоций.
– Так и что же из сказанного вами проистекает? – спросил он сочувственно.
– Да абсолютно ничего. Вы от меня откровений или притчи какой-нибудь ждали? Напрасно. Просто порадовался, что сподобил Господь перед смертью к исходному состоянию вернуться.
– Подождите, ваше высокоблагородие, еще не вечер, возможно, кое-что и получше, чем ватерклозет, сподобимся лицезреть.
Сидя в одном исподнем у кухонного стола, они еще раз, теперь уже никуда не торопясь, приступили к ужину. Оказывается, пережитая смертельная опасность и сутки, проведенные на морозе, очень пробуждают аппетит. Словно бы и не ели ничего в забегаловках каких-то два часа назад.
Нет, конечно, и сравнивать нельзя. И пища совсем другая, и марочный коньяк куда лучше вонючего «сучка», а главное – впервые за долгое время не нужно оглядываться поминутно, не стоит ли кто за спиной.
Да и поговорить по душам наконец, пожалуй, приспело время.
По непонятной самому себе причине Шестаков все никак не мог заставить себя раскрыть товарищу свой план. Не оттого, что не доверял, тут сомнений не было, а так. Из суеверия скорее всего и осторожности. Подразумевая, в частности, возможность вчерашнего инцидента.
– Такое вот дело, Николай Александрович, – начал он, опрокинув вторую чарку. – Как вы считаете, пятнадцать миллионов долларов нам хватит с вами на приличную жизнь в эмиграции?
– Сколько-сколько? – Власьев не донес до рта вилку с наколотыми на зубья шпротами.
– Пятнадцать, ну, может быть, на несколько десятков тысяч больше. Я так уж точно и не помню. Однако за порядок величины ручаюсь. Если удачно пройдет все, что я на завтра наметил, мы с вами можем стать обладателями именно такой суммы.
Самообладание у Власьева было совсем неплохое. Или он за двадцать лет отшельничества просто потерял ориентировку в покупательной способности иностранной валюты и ему теперь что пятнадцать тысяч, что пятнадцать миллионов – все едино.
– И каким же, простите, образом такое состояние приобрести возможно?
– Да уж и не знаю, как назвать. Кража? Хищение государственного имущества в особо крупных размерах? А то и сразу измена Родине со всеми вытекающими.
– Названные вами диспозиции весьма отличаются, не знаю даже, как их совместить, либо одно, либо другое-третье. Поподробнее извольте объяснить.
Шестаков попробовал.
Времени на рассказ ушло гораздо больше, чем требовалось для того, чтобы передать суть вопроса. Очевидно от того, что, по-прежнему комплексуя, Шестаков одновременно с изложением фабулы пытался каким-то образом заранее подыскивать оправдания своим предстоящим действиям.
Власьев сразу это заметил, но собеседника не перебивал, только усмехался понимающе-иронично в бороду.
Когда нарком наконец замолчал, Власьев с сомнением покашлял, почесал затылок, закурил, причем проделывал все это нарочито медленно.
– И что же вы ждете от меня, Григорий Петрович? Какой реакции? Я должен сейчас начать вас успокаивать? Укреплять в мысли, что ничего плохого вы не затеваете, что просто вынуждены поступить подобным образом, и хоть и грех воровать казенные деньги, но в вашем особенном случае…
Так не дождетесь.
Шестаков вдруг вообразил, хотя и глупо это было, что бывший старший лейтенант, дворянин почти равных с Рюриковичами кровей, сейчас заявит ему, в духе небезызвестного графа Игнатьева, автора только что вышедшей и ставшей невероятно популярной книги «50 лет в строю», что честь не позволяет украсть у народа тяжким трудом заработанные, по копеечке собранные деньги, пусть и распоряжается ими сейчас вполне преступный режим, но признанный все же этим народом.
Сам-то он в своих ночных бессонных размышлениях терзался как раз этим.
Но Власьев, выдержав долгую паузу, вдруг рассмеялся не слишком трезвым, издевательским смехом.
– Господи боже мой, до чего вы странный все-таки человек, Григорий Петрович! Как только сумели столько лет продержаться у подножия Красного трона? Не голова у вас, прошу прощения за грубость, а котелок с возвышенными мыслями! Да на вашем месте… Как только такая возможность представилась… Не пятнадцать миллионов, всю казну большевистскую увел бы не задумываясь! Вы хоть понимаете, что это за деньги? Золотой запас российский, предательски у Колчака захваченный, сокровища Эрмитажные, за границу по дешевке проданные, рабским трудом мужиков в колхозах заработанные. А на что их потратить вам вот лично было поручено? На еще одну гражданскую войну, чтобы и в Испании большевики власть захватили и тамошних потомков Дон Кихота к стенкам ставили да в теплом море живьем топили.
Возбудившись, Власьев торопливо, расплескивая коньяк, наполнил стаканы. Не чокаясь и не ожидая собеседника, сделал крупный глоток.
– Да если удастся, это же великолепно будет! Сколько мы людей от смерти спасем, против которых ваше оружие могло быть направлено! И, наоборот, сколько большевикам, и здешним и тамошним, гадостей сделать можно будет. – Власьев от восторга задохнулся даже. А может быть, от коньяка, не так пошедшего.
Прокашлялся, отдышался. Взглянул покрасневшими глазами на наркома. Подсвеченное снизу дрожащим язычком свечи, лицо его вдруг напомнило Шестакову не то древнегреческого сатира, не то персонажа с фресок Микеланджело.
– А если все ж таки терзает вас воспаленная совесть, мой милый гардемарин, то можете совершенно безупречное оправдание к себе применить.
– Какое же это?
– А такое. Деньги, «казенные», вам взять вроде бы невместно. А оружие вражеское на поле боя захватить да умело его использовать – не стыд уже, а доблесть. Орденами за это награждают. В статуте ордена святого Георгия так прямо и написано: «Кто с боя взял вражеское орудие».
– Но…
– Какое «но»? – повысил Власьев голос. – Какое «но»?! Украденные у своего народа деньги, на которые покупают оружие, чтобы убивать чужой народ, чем от подлинного оружия отличаются? Разве что формой. Хрустящая бумажка, конечно, не линкор и не пушка, а по сути? Так что посчитайте захваченные суммы военным трофеем в продолжающейся гражданской войне и не психуйте, а гордитесь! Если же все равно руки жечь будут, передайте их по принадлежности.
– Кому же, извольте пояснить?
– Вот это – все равно. Хотя бы Российскому общевоинскому союзу. – Власьев как-то расслабленно усмехнулся, потом подобрался и, приподнявшись на стуле, резко скомандовал: – Юнкер, встать! Смирно!
Шестаков совершенно автоматически дернулся, привстал, качнувшись и оперевшись о стол, и только через секунду понял всю глупость своего поведения.
– Шутить изволите, господин старший лейтенант? – с некоторой обидой спросил он.
– Какие уж шутки? Просто проверил, в какой мере вы еще сохраняете собственную личность, а в какой уже превратились в нечто иное.
Самое интересное, что нарком отлично понял смысл вроде бы странных слов Власьева. Даже испытал некоторое, не от себя исходящее удовольствие. Поскольку сам уже успел достаточно осознать степень расщепленности своего сознания. Шизофрении, выражаясь медицинским языком. Но это его не только не угнетало сейчас, а скорее радовало.
Потому что он понимал – в роли бывшего наркома шансов на выживание у него нет, а если довериться другой, поселившейся в нем личности, все более и более овладевающей ситуацией, – можно не только выжить, но и достигнуть многих успехов.
Дело ведь было в чем? В сравнительно спокойном состоянии он ощущал себя Григорием Шестаковым, пусть и с некоторыми новыми чертами характера, приобретенными, очевидно, вследствие невероятным образом завертевшейся жизни, а когда ситуация становилась по-настоящему острой – на первый план выходила натура совсем другая, жесткая, агрессивная, все умеющая. И ему все чаще и чаще хотелось, чтобы она, эта новая личность, взяла на себя полную ответственность за его поведение.
– Так вот, гардемарин. Пока вы не доказали еще мне, что стали наконец офицером, извольте слушаться старшего по возрасту, званию и производству в чин. Когда докажете – готов подчиняться беспрекословно.
– А разве я не доказал еще? – с обидой спросил Шестаков. – Хотя бы и там, в машине?
– Доказали. Но не совсем. Впрочем, не о том мы сейчас. Я что говорил? Стыдно вам советские деньги на себя тратить – ради бога. Можем их положить на специальный счет в банке, с условием снять после свержения Советской власти в России. А сами будем жить только на проценты, как будто это командировочные нам будут.
А сам Власьев при этом, хитро улыбаясь, уже посчитал, что даже и проценты составят по триста с лишним тысяч на человека в год, если считать его, Шестакова, и жену наркома. Вполне прилично. Хватит и на квартирку в Париже, и на виллу где-нибудь в Нормандии или Бретани. Ницца его не привлекала своим вечно синим небом и толпами курортников. Хотелось пустынности, штормового моря и дождливого неба.
– Оставьте свои планы, Николай Александрович, – сочувственно сказал Шестаков, будто догадавшись о мыслях товарища, – до поры до времени. У нас еще столько препятствий и опасностей впереди.
– А это не так уж существенно. Главное, цель наметить и убедить себя в непреложной обязательности ее осуществления. Остальное приложится. Проверено. Вот я еще что придумал. Только что, услышав от вас о возможных суммах добычи. – Старший лейтенант вновь усмехнулся, то ли своим мыслям, то ли чересчур серьезному лицу товарища. – Флот наш Черноморский, как вам должно быть известно, по-прежнему догнивает в Бизерте.
Французы, лягушатники поганые, ни себе, ни людям. – Он длинно, с чувством выругался в лучших балтийских традициях. – Так я решил – если доживем и деньги будут – выкуплю у них крейсер «Алмаз». Хорошая из него яхта получится.
– Да какая там яхта, – возразил неизвестно зачем Шестаков. – Соржавел он давно.
– О чем вы говорите? Тридцать лет для корабля – не возраст! Ну, капитальный ремонт сделаем, вместо паровых машин турбины поставим. А так, он и строился как яхта для наместника Дальнего Востока адмирала Алексеева. Цусиму невредимым прошел.
От души скажу: не корабль – игрушечка. Бывал на нем, приходилось, еще в девятом году. Как раз перед производством. – Власьев загрустил. – Уж так мне на вторую эскадру попасть хотелось, с желтокожими макаками сразиться. Да возрастом не вышел. В «Новом времени» с возмущением откровения капитана Кладо почитывал, про наш бардак и неизбежность разгрома. Только когда подрос и поумнел, понял, как мне повезло.
А теперь обзаведусь крейсером-яхтой, по морям стану плавать куда заблагорассудится, так и помру на мостике. Поверите ли, сколько лет прошло, а море снится и снится.
Видно было, что Власьева начало развозить. По-офицерски, вполне прилично, без намека на возможные безобразия и неправильное поведение, но все же. Шестаков помнил, что в таких случаях достаточно было сифона зельтерской, двух часов сна и чашки крепкого кофе, чтобы человек вновь обрел здравомыслие и бодрость духа.
– Ну, дай бог, чтобы так и вышло. Тогда слушайте план. Или на завтра перенесем, по причине общей утомленности организмов?
– Вы что же, думаете, пьян я? Ошибаетесь. Не знаю, как вы нынешние, а мы в свое время из ресторации в шесть утра вываливались, а в восемь на вахту заступали. И правили оную со всем тщанием. От начальства за все восемь лет ни разу нареканий не имел.
Потому, Гриша, говорите сейчас подробно, что надумали, а я до утра с боку на бок поваляюсь, сна-то наверняка не будет, глядишь, уточню диспозицию.
Старший лейтенант откинулся на стуле, слегка уже маслеными от хмеля и удовольствия глазами обвел стены, оклеенные редкостным кремовым линкрустом, стол, накрытый согласно новому их образу жизни, и снова с замирающим сердцем, не веря сам себе, подумал: а ведь что, чем черт не шутит, может еще начаться новая, человеческая жизнь!
Какие наши годы, сорок восемь всего! Здесь бы, в Москве, еще двое суток продержаться, а потом доберемся до кордона, пересидим месячишко, все успокоится – и в Петрозаводск.
Далее же – лесом на Суоярви или Ладогой до Сортавалы. Дорога известная.
– Что же, коли так, Николай Александрович, слушайте, – сказал Шестаков. – Я, кажется, все уже в деталях обдумал, но если свежие мысли у вас появятся – выслушаю со всей признательностью.
Изумительное чувство испытывает человек, внезапно и, что важно, на короткое время избавленный от смертельной опасности.
Любому фронтовику, отведенному с передовой в ближний тыл, это чувство известно.
Вот и сейчас Шестаков, устроив на ночлег товарища в своем кабинете (сам он там спать не захотел, по известной причине), постелил себе на широкой оттоманке в гостиной, отдернул шторы, чтобы видеть уголок неба, где летящие облака время от времени приоткрывали полную луну, поставил на стул стакан с остывшим чаем – если вдруг ночью захочется пить, рядом положил взведенный пистолет и позволил себе медленно погрузиться в сон.
Только мысли на грани яви и сна пришли к нему совсем не те, которые он ожидал.
Он рассчитывал подумать о предстоящей спокойной жизни, о том, как они с Зоей и детьми окажутся в Париже, в котором он никогда не был, или в Берлине и Лондоне, где бывать приходилось, как начнет делать только то, что хочется, не обременяя себя понятиями «долга» и «исторической необходимости», то есть станет наконец просто богатым и ни от кого не зависящим обывателем.
А вместо этого представилось ему совсем другое. Какой-то морской берег, ресторанчик на веранде над обрывом, красивая светловолосая девушка в непривычной одежде, запомнилось даже ощущение нарастающего влечения к ней – причем в обстановке удивительного спокойствия, курортного благополучия. В котором чашка кофе стоит восемнадцать копеек, а стакан легкого вина – двадцать.
Потом наступило пробуждение, более чем неприятное оттого, что вернулся он в чужую жизнь.
В какой-то краткий пограничный миг между сном и явью Шестаков успел почувствовать или запомнить мысль, что привидевшееся ему – не совсем иллюзия, что это часть реальности, которая станет возможной, но лишь после того, как он пройдет некое испытание.
Может, так, а может, и нет. Очень трудно не только истолковать, но и просто воспроизвести в памяти недавний, совершенно отчетливый и логичный сон.
Наверное – даже вообще невозможно, поскольку требуется совместить две абсолютно неконгруэнтные системы координат.
Всплыл в памяти неизвестно откуда взявшийся очередной парадокс: «Сон – это та же реальность, только увиденные в ней события нигде не происходят».
И только потом Шестаков осознал себя окончательно в той реальности, где все происходит на самом деле. А овладевшая им тоска имела совершенно четкое обоснование: наступил день, когда определится все. Или – долгая, в меру приятная жизнь, или – смерть. Хорошо, если быстрая и окончательная.
Но выбирать не из чего. Делай что должен, свершится, чему суждено.
Власьев тоже не спал почти до утра, но размышлял не столько о планах на завтрашний день, как о будущем, когда все уже будет позади и снова он окажется в нормальной, человеческой жизни. Купит себе квартиру в Париже, или нет, все-таки лучше в Лондоне.
Англичане ему ближе и как лучшая в мире морская нация, и просто так, психологически. Немаловажно и то, что уж на острова Альбиона коммунизм не придет никогда, ни под каким видом, ни мирным способом, ни военным.
Не квартиру, а дом он приобретет, на тихой, близкой к аристократическому центру улочке, с камином, с узкими лестницами-трапами на второй этаж и в мансарду. Сошьет себе три костюма, смокинг, фрачную пару, атласный халат, фланелевую вечернюю куртку, станет бриться два раза в день, ужинать в клубе, а там и яхту купит, как наметил.
И незаметно начал соскальзывать в уютный сон, будто и не готовился еще предыдущим утром к лютой смерти в подвалах Владимирского централа.
Утро же пришло неожиданно и вместе с адреналиновой тоской от неумеренно выпитых вчера хорошего коньяка и плохой водки (словно и вправду вообразил, что ему по-прежнему тридцать лет), с мутно-серым светом из-под откинутого края шторы принесло тревожные мысли.
Многое предстоит сегодня сделать, и на каждом шагу будет подстерегать совсем нешуточная опасность.
Власьев понимал, наверное, лучше Шестакова, что оперативное сообщение о небывало дерзком побеге прошло уже по всем каналам милиции и госбезопасности, доведено до каждого участкового и опера, и опять ищут их, ищут со всем азартом и профессиональной злобой не только по всем прилегающим областям, но и в Москве тоже.
Хотя, по элементарной логике, не должны бы предположить сыскари, что рванут беглые преступники в столицу, где и в спокойные времена затеряться куда труднее, чем в провинции, только совсем неопытный человек может подумать иначе.
Но минуточку, ищут ведь уже не беглого наркома Шестакова, а тех бандитов из Кольчугина. А значит, расклад совсем другой.
Что же, придется быть поосторожнее, только и всего, и не дать повода любому из полутора тысяч столичных постовых заинтересоваться ими и попытаться проверить документы.
А ситуация, возможно, изменилась для них и к лучшему. Приказ бросить все силы на поиск беглых бандитов как бы полуофициально снижает степень важности приказа предыдущего, о поиске исчезнувшего наркома с семьей.
Кто-то из высшего начальства продолжает, безусловно, держать и тот приказ на контроле, но не рядовые исполнители. Для тех выполнение одновременно двух почти взаимоисключающих заданий – дело почти непосильное.
Поднявшись, попили они с Власьевым чаю, перебрали и просмотрели доставшиеся им паспорта. Шестакову выбрали подходящий, с не очень отчетливой фотографией отдаленно похожего на него человека, некоего Батракова Василия Трофимовича, 1898 года рождения, прописанного в городе Фрунзе, столице Киргизской АССР.
Имелась при паспорте и командировка, удачно выписанная по маршруту Фрунзе – Москва – Кольчугино. Сроком – до 25 января. То есть в случае проверки никто не удивится, откуда да почему.
Власьеву же с документами, нигде не засвеченными, не было проблем. Он по-прежнему мог оставаться самим собой.
Перед выходом из дома Власьев сбрил свою дремучую, двадцатилетней давности растительность, оставив лишь усы и небольшую интеллигентскую бородку. Вроде как у Чехова.
Возникли у него, впрочем, известные сомнения. Как воспримут его новый облик окрестные селигерские жители, если придется вернуться, конечно. Такой факт непременно вызовет долгие пересуды у соседей, заинтересует при встрече и участкового, и районного уполномоченного НКВД.
– Не беда, – успокоил его Шестаков, перебиравший вещи в платяном шкафу, соображая, как бы им приодеться получше. – В Кольчугине вас запомнили именно по бороде и бекеше. Других примет и зацепок нет. А будущее… Не понимаю, отчего вы считаете, что любое изменение вашей внешности хоть кого-то взволнует? Прямо по поговорке – пуганая ворона куста боится.
Ну, скажете, если спросят, – жениться собрались. Учтите – окружающим на вас наплевать гораздо больше, чем вы предполагаете.
На Тишинском рынке друзья всего за пятьдесят рублей приобрели деревянный плотницкий ящик с обычным набором инструментов – ножовкой, рубанком, коловоротом, парой стамесок, молотком. Там же подыскали моток крученой бельевой веревки, еще кое-какой скобяной товар.
До намеченного Шестаковым момента было еще долго. Чтобы скоротать время, побродили по окрестным улицам и переулкам, тщательно проверяясь, нет ли слежки.
Похоже, это начинало превращаться уже в некоторую манию. Но преодолеть себя, успокоиться, держаться как ни в чем не бывало нарком никак не мог.
Власьев предпочел полностью довериться Шестакову, поскольку спорить на улице было бы себе дороже, а предосторожность, даже и излишняя, в принципе повредить не могла.
Два раза они соскакивали с трамвайной подножки в самых неподходящих местах, и никто не повторял их маневров, потом они еще на всякий случай проехались по обеим линиям метро, тоже садясь в голубые вагоны в самый последний момент и покидая их после громкого выкрика «Готов!» дежурной по перрону.
Убедившись, что слежки нет безусловно, друзья зашли пообедать в полуподвальную столовую на Пушкинской улице.
Еда была ничуть не лучше вчерашней, но Шестакову внезапно понравилось. Вспомнились вдруг времена беззаботной студенческой молодости. Он даже улыбнулся, глотая сильно сдобренный горчицей борщ. Думая, что понимает мысли товарища, Власьев хитро подмигнул.
– Ничего, коллега. Вот он – ваш социализм. Пусть дерьмо, но всем поровну и без карточек. Ради этого стоило делать Великую пролетарскую революцию? А помните, чем проклятый царизм кормил рядовых матросов даже в разгар империалистической бойни?
Шестаков помнил. При Советской власти никого и никогда (кроме ответработников выше среднего ранга) так не кормили.
– А вот если бы нам, пока есть время и возможность, взять да и пойти в приличный ресторан? Посидели бы, как люди, старое вспомнили, – мечтательно сказал Шестаков, который, кстати, в ресторанах не бывал с времен нэпа.
– О чем вы говорите? – возмутился Власьев. – Я, признаться, несколько раз выбирался то в Питере, то в Москве. Были моменты. Так ни разу вкусно не поел. Негде. Нечего и пробовать. Лучше уж так.
– Ну как негде? – не согласился Шестаков. – Есть же очень приличные рестораны. «Метрополь», «Националь», «Савой». Люди хвалят.
– Да о чем вы, милейший?! Наверное, никогда вы толком не ели. Да и когда? При царе молоды были и не слишком состоятельны, как я помню, а уж потом… Вы не представляете, как кормили у «Донона», у «Кюба», в той же «Астории», не говоря о гельсингфорсских «Фении» и «Берсе».
В Зимнем на приемах так не угощали. Поскольку любое искусство – а кулинария это тоже искусство, – под рукой тирании вырождается автоматически. Очевидно, это очередной, пока не познанный закон природы. Ведь правда – в царском дворце повара готовили намного хуже, чем в небольшом частном ресторане провинциального Гельсингфорса!
– Наверное, дело в том, – предположил Шестаков, – что частному повару нечего бояться. В худшем случае клиент обидится и не придет больше. Так другой придет. А у царского стола? Карьеры лишишься, если не большего. Тут не до фантазий, тут главное – предписанную технологию «от и до» соблюсти.
– Так, так, – согласился Власьев, – при вашем «социализме» всем просто на все наплевать. Понравится клиенту, не понравится, пустой будет зал или переполненный – все едино. Зарплата не изменится, и хлопот меньше.
На этом и закончили разговор, выходя на освещенную мутным полудневным-полувечерним светом улицу.
И только там наконец Шестаков объяснил товарищу предстоящую задачу.
Для визита в наркомат он выбрал наиболее удобный момент – время между двумя и четырьмя часами дня, когда большинство ответработников расходится пообедать, а кому положено – и поспать часика три после обеда перед обычным ночным бдением.
Сообразно с режимом дня Сталина все правительственные учреждения и партийные комитеты работали как минимум до часа ночи, а то и позже. Потом сотрудники расходились по домам, отдыхали, являлись на службу часам к десяти-одиннадцати утра – и все начиналось по новой.