Книга: Нетелефонный разговор
Назад: Химический анализ
Дальше: Дуэль

Я не приду

Прочел у Катаева полторы странички – воскресший в его фотографической (или псевдофотографической?) памяти Маяковский. И узнал о живом Маяковском больше, чем во всем многотомье, прочитанном ранее. Перемноженная на талант Валентина Петровича особость человека Владимира Маяковского. Как вещички в карманах перекладывал! Описан бывший или не бывший в самом деле визит поэта к писателю 13 апреля 1930 года, накануне самоубийства. Такой Маяковский принадлежал только Катаеву.

Сладко читать катаевскую прозу, даже и не завидно – как можно завидовать высоте? И вспомнилось, что, прогуливаясь долгими переделкинскими вечерами мимо дачи Катаева (а ее никак не миновать – напротив калитки Дома творчества), мы видели и в полночь горящую лампу на столе писателя, которого и тогда, и всегда считаю одной из вершин так называемой советской литературы.

Мы – это литературная масса недомерков, путевочная шелупонь, разночинцы в империи социалистического реализма, коллежские регистраторы и титулярные советники в Табели о рангах, составленной бонзами из особняка на Поварской. Катаев принадлежал к бонзам. Хоть и уважаемым.

Население литфондовских дач менялось – по каким-то признакам в опустевшие домики вселялись новые люди, и дай Бог им там подольше жить и не вдоветь их женщинам.

Получить литфондовскую дачу я ни в каком сне и не мечтал, как не собирался переплыть Атлантический океан на бумажном кораблике из тетрадного листка. Дачи давались одновременно и тайно, и пафосно очередному фавориту партии и толстых журналов – это было признанием, наградой, признаком бессмертия на ближайшую пятилетку.

 

Переделкино.

Переверткино.

Переблядкино.

Симфония имен!

Слова Ошанина,

Музыка Фрадкина.

Вот здесь-то

Весь совок

И сочинен.

Мы мирно ходим

Мимо,

Не скандалим,

Здесь жертвы есть,

Но больше –

Стукачи.

И то ли дачи

Им дают к медалям,

То ли медали –

К дачам,

Как ключи.

 

Только вот откуда появляется у новых высокомерие – мне довелось испытать горькое разочарование в общении с сегодняшними поселенцами, узаконенными Литфондом. Никогда бы раньше не подумал, что заразятся (ввиду кем-то внушенной им их значительности, что ли?) и мои бывшие товарищи, тот же Миша Рощин, Володя Войнович. Не хотел имен собственных – вырвалось! Неужели микробы соцреализма так непреходяще и неистребимо заразительны?

Иногда Валентин Петрович встречался нам гуляющим по тем же улицам, вежливо отвечал на наши поклоны, исполненные поклонения. «Белеет парус одинокий» был скорее катаевским, а не лермонтовским. Мы были хорошо знакомы только с его книгами. И зная, что неподалеку творят и другие титаны этой литературы, например Федин или Леонов, я проходил спокойно мимо их дач, равно как и их творений. Да, все они были из самой-самой лауреатской обоймы управляющих литературными делами и органами нашей самой читающей в мире страны. Но – и только. Мы понимали разницу, мы смотрели не из настоящего, а из будущего.

Я стараюсь не бывать на похоронах. Впечатлителен. Не в силах поцеловать эту смертную полоску бумаги на лбу даже родных людей. Не провожал и Катаева, хоть и могу себе представить тяжелое и скорбное мероприятие, бесчувственные речи формально ответственных за похороны чиновников от литературы. И надписи на венках, и этот утвержденный в Агитпропе эпитет «замечательный» или «выдающийся». 11 шныряющих на заднем плане незаметных людей в незаметных костюмах, кому положено потом отчитаться «объективно». Обо всем и персонально – об интересующих органы субъектах.

В Доме литераторов почти всегда слева от входа с бывшей улицы Герцена стоял траурный треножник с извещением о смерти очередного нашего собрата. И сразу портилось настроение, и некуда было деться от мысли, что все мы смертны, что не за горами и наша очередь и что нас излишне много в Союзе писателей. Ведь это же по-настоящему – союз наследников гениев – от Пушкина до Толстого, до… Тут я и призадумался: ну, в поэзии были, ладно, и Маяковский, и Блок, и Ахматова, а в прозе… до кого?

Позвольте мне, не обращая внимания на чей-то вкус, удивить и вас – до Валентина Петровича Катаева, наследника великого из того ряда Ивана Бунина.

Я живал в переделкинском Доме творчества, в засиженных мухами коттеджах насупротив дач Катаева и Чуковского – мы ютились, и пишмашинки не умолкали все 24 дня, на которые рассчитана литфондовская путевка. И что-то осталось же в литературе и от нашего сидения за столом. Но лично я всегда ощущал себя безбилетником в поезде «Москва – Петушки», и Союз писателей навсегда внедрил в меня чувство не то чтобы ненужности, но – непричастности. Я был всего лишь строчкой в справочнике Союза на букву «Т»: Танич Михаил Исаевич, поэт. Ну, а в моем справочнике Союз писателей даже и строчки не имеет – буква «С», скорей всего, занята Солженицыным.

Как меня похоронят? Поставят ли траурное объявление о панихиде? Кто скажет обо мне синтетическое похвальное слово? Какая разница! Я не хожу на похороны. Не приду и на свои.

Я должен был умереть раньше, в свои 19-20 лет, на войне.

Эго была Прибалтика. Тяжелое по потерям наступление на Лиепаю. Декабрь 1944-го. Какому мудрецу начальнику артиллерии бригады вздумалось приказать мне выкатить противотанковую пушку впереди уже малочисленной пехоты (человек по сто в батальоне)?

Я потом видел свою пушечку в Севастополе, в музее под открытым небом, после войны. Погладил ее как мог нежно и записал в блокноте:

 

Голубыми дырками

Пробоин

Узнает живых

Однополчан.

 

А тогда покатили мы, пятеро – четыре солдата и младший лейтенант, – по проложенному в сосновом лесу зимнему латышскому большаку, на руках, на подъем, за колеса и за поднятые станины (это я катил, стоя в полный рост). И выкатили прямо на немецкий блиндаж! Я первым увидел немца, стоявшего по плечи в ровике и спокойно заряжавшего патроны в ленту своего ручного пулемета. Шоссе здесь начинало опускаться на сгибе. И я увидел, что он увидел нас.

Я бросил станины, упал, и пушка упала. Но немец (я его запомнил навсегда, но не стану описывать – зачем?) успел нажать гашетку пулемета. Прозвучало в лесной вечерней темноте, среди белого снега, знакомое скорострельное фр-р-р-р! Мы подняли головы. Четверо – живы и целы. Один, лейтенант – он был как раз не справа, откуда выстрелил немец, а слева – был убит каким-то необъяснимым образом, через щиток и нас, стоявших прямо против пулемета, немец угодил ему в голову через шею, пули были разрывные. Юра успел только захрипеть.

Долго рассказывать, как мы потом увезли из-под носа у немцев труп, как нас заставили стрелять из нашей пушки и мы стреляли, пока она не сползла, откатываясь, в правый кювет, – это долго. Но только наутро я раскрыл дерматиновую лейтенантскую сумку и нашел там открытку – Юра писал маме, в Одессу: «Не беспокойтесь обо мне, если долго не будет писем. Со мной ничего плохого не случится. Я – счастливый…»

Я подумал и отправил открытку маме – пусть он еще хоть сколько-то пробудет живым. Мы ведь, двадцатилетние солдаты, только историей были признаны взрослыми, а на самом деле были детьми…

 

В компании

Бумаги и чернил,

С которыми

Живу и не скучаю,

Мои товарищи,

Я вас похоронил –

Я вас не узнаю,

Когда встречаю.

Соколики –

Медали на грудях.

Приколотые

В матушке-пехоте,

Толчетесь вы со мной

В очередях,

И, как я вас,

Меня не узнаете…

 

Здесь коротко описана одна из моих предназначенных ста смертей там, на Большой войне, где до смерти – четыре шага и даже меньше.

А как умру, где похоронят и какими словами проводят, – мне это все равно. Я не люблю ходить на похороны. Вот и на свои не приду.

Назад: Химический анализ
Дальше: Дуэль