Это я – про весну нынешнюю, двухтысячного года. Принесла она мне огорчений едва ли не больше, чем все мои остальные весны, вместе взятые. Да, была весна ареста, но и весна Победы, и весна первого успеха в песне, и весна нашей свадьбы с Лидочкой. А эта – привела меня, в общем-то, к финалу: оказалось, что сердца моего осталось на считанные дни, и коронарограмма подтвердила это. И повезли меня на каталке (помните – «лебеди-саночки»?) под лампы в операционной знаменитого и, как оказалось, весьма симпатичного хирурга Рината Акчурина.
Но эта его знаменитость лишь прибавляла мне надежды на успешный, а точнее, просто положительный исход операции, а дальше не избавляла от неминуемых мучений выхода из кризиса. С Божьей помощью мы пережили эти стрессовые две недели. А в день выписки меня, еще совсем слабого, учившегося снова ходить по земле, постиг еще удар (удар! еще удар!): температура 39,6, потеря сознания и новая операция под общим наркозом – перитонит, и двадцать минут до смерти. Хирургам, опять же с Божьей помощью, хватило этих двадцати минут! И снова палаты, уколы, бесконечная сдача крови. Лежание плашмя на спине. Подумать только, за все мои длинные годы я не знал, что такое капельница! А тут сразу все узнал – такое, о чем боюсь даже вспомнить. Да и что можно вспомнить при температуре 39,6, в бреду?
Я отстрадал свое в госпитале Вишневского. Несмотря на повышенное внимание врачей, отстрадать свое ты можешь только сам. Потерять от обилия лекарств и наркозов аппетит и сон, представьте себе: бессонные ночи, лежание на спине – грудь-то разрезана, а теперь еще разрезан живот, Господи, помоги!
И Он помог – я покинул и госпиталь Вишневского с премилым доктором Немытиным, и вот, вышагивая по коридорам санатория на своих ставших худыми и ватными ногах, снова пытаюсь оклематься. Гоню от себя впечатления и обломы этой холодной весны, не в силах выйти в зелень и ощутить цвет и запах жизни, которую я было покинул насовсем: боюсь простудиться и опять – под капельницы.
И колесо обозрения крутит совсем другие воспоминания! Пытаюсь понять: кто я есть, почему я такой, а не другой? От кого и от чего у меня мой легкий нрав, самолюбие, все меньше граничащее с самоуверенностью, эта, а не другая внешность? От родителей, о которых так мало написал я в этой книге, от обстоятельств и узлов, в которые завязывала меня жизнь? От чего в человеке что вообще?
Вот в 1942-м пишу маме наспех, собираясь покидать Ростов, к которому подошли немцы, записку, где и как нам встретиться. И понимаю, что никак и нигде нам больше не встретиться, потому что мама мобилизована на рытье противотанковых рвов. И скорее всего, уже попала в немецкое окружение.
Предчувствие не обмануло меня, оно у меня развито, как у женщины: мама всю войну провела в немецкой оккупации, пробираясь из города в город по Украине, где нищенкой, а где и нанимаясь на черную работу. Семейная легенда рассказывает, что по доносу была она вызвана на допрос к самому гауляйтеру Эриху Коху, который при двух овчарках допрашивал ее:
– Откуда вы знаете немецкий язык?
– За два года его нетрудно выучить. Но я также знаю и французский.
– Вот как! – И гауляйтер перешел на французский… Он служил в Париже. И это спасло маму.
Что здесь правда? Может быть, гауляйтер был поменьше рангом, чем наместник Украины, но остальное, скорей всего, правда. Даже я помню, как в пору нашей жизни в Ленинграде, когда отец еще был студентом, маму учила французскому бывшая фрейлина двора баронесса Остен-Сакен, в том доме, где висел между этажами неподвижный с самой революции лифт – он же одновременно Зимний дворец и крейсер «Аврора» наших ребячьих затей.
И мама двигалась на запад с немцами, пока ее сын вместе с Красной Армией не обогнал отходящих немцев и не освободил маму вместе со всей Украиной. Мама работала судомойкой в фашистском госпитале города Староконстантинова, бывшего еврейского местечка, возле Шепетовки. Моя молодая, красивая, крашенная в рыжий цвет мама.
А потом, когда я, чемпион по притягиванию неприятностей, попал из военного огня в тюремное полымя, мама присылала мне в лагерь почти ежемесячно по двести рублей, отрывая их от себя и спасая меня от голодной смерти. От своих семисот рублей зарплаты экономиста.
Бессребреница моя мама, не нажившая за всю жизнь ничего, кроме раздобытой мной, уже писателем, девятиметровой комнаты в коммуналке у Красных ворот и крошечного холодильника «Морозко» на две кастрюли!
Когда мама умерла, совершенно здоровая, во время йоговской гимнастики, мгновенно – закололо сердце, и «скорая» приехала поздно, – я буквально сошел с ума от горя и неожиданности.
Что у меня – от мамы? И есть ли что – не знаю. Я не так прекраснодушен, не так добр, не так способен на подвиги ради кого-то, не так чужд всему внешнему в окружающем меня мире. Так что, я генетическая копия своего отца?
Отца забрали, когда мне было уже 14, но я не очень хорошо могу рассказать о нем, хоть и был его любимцем и гордостью. Гордился он не моими академическими успехами (помню, как лупил меня, с трудом постигавшего таблицу умножения: ну почему семью девять – шестьдесят три?) Нет, отец гордился моими успехами в спорте. Я уже при нем получил футбольную форму спортобщества «Сталь» в Таганроге, а как я забивал голы на пустырях, отец иногда мог видеть сам.
Но мой отец, я уже, помнится, говорил, был еще одним из отцов города. Он ведал всем – строительством, коммунальным хозяйством, трамваем, жильем и водопроводом, всеми траншеями и котлованами. И приезжал поздно, а когда в обеденный перерыв обедал дома, всегда с белым сухим вином, и наскоро прочитывал кипу газет, мы не могли посягать на это его время.
Зато в карты, в домино и в шашки ему не было равных и далеко за пределами Таганрога. Иногда он позволял мне допоздна сидеть во время преферансных ночей и учиться у таких же – но приезжих – гроссмейстеров, как он, этому вовсе не бесполезному в жизни умению. Не научился – они почти не хлопали картами, а быстро расписывали висты, и пулька продолжалась не более одного часа. Я потом утром изучал записи – не проиграл ли отец?
Нет, ни игроцкой лихости, ни удивительной энергии на работе, ни авторитета в профессии, скорее всего, я не унаследовал от моего отца! А как спокойно спросил он у энкаведешников: «Ордер?!» Откуда же мы – такие, как есть? Почему, передав своим дочерям не вызревшую в нас музыкальность и художественные способности, мы не добились от них хоть какого-то результата? Ведь сами мы кое-что все же успели на этом поприще! Почему?
И какой смысл был клонировать овечку Долли – ведь по всем другим признакам, кроме каракулевой шкурки и вылупленных зеленых глаз, это будет совсем другое существо?!
Холодная весна, черемуха цветет, на улицу не выйти, и всякие глупости туманят сегодня мое тоже еще не совсем оправившееся сознание.