Близится к концу долгая моя дорога в дюнах. В дюнах, в соснах, в карцерах, теплушках, воронках, под конвоем, под ярким светом концертных софитов. Есть еще заначка жизненных сил, но все больше разных таблеток на тумбочке набирается, все менее охотно отзываюсь на суетные приглашения тусовок, и я понимаю – осталось немного.
И охота забраться на продуваемую высоту какой-нибудь тригонометрической вышки в поле, из опоясывающих весь земной шар (занятие опасное – лазил, под тобою никакой опоры – ничего!), и оглядеть оттуда вехи своей долгой и все-таки, в общем, счастливой жизни. А еще проще и удобнее – увидеть ее с колеса обозрения ЦПКиО: житель-то я городской, московский!
Начиналось все безоблачно и с ходу, с высокого старта: детство в семье одного из отцов знаменитого города, первые роли в драмкружке, похвальные грамоты, лидерство в дворовом футболе, почти равное славе, немка, скрипка, записочки от девчонок. Так быстро все это промелькнуло, что мне не вспомнить даже, чем я тогда питался. Да ничем, футболом единым.
А потом, с четырнадцати лет и почти на всю жизнь – член семьи врага народа, сам – враг народа, пария, вынужденный прогибаться и таиться, врать в бесчисленных анкетах, несмотря на полную реабилитацию: года-то, там проведенные, никуда не денешь!
Артиллерийское училище даже на войну не посмело выпустить меня лейтенантом, первого своего отличника, отдел кадров докопался до им же погубленного папаши. Фронтовые раскисшие дороги – раскисшие запоминаются больше, потому что именно по ним не катит сама наша противотанковая пушка «ЗИС-3» (даже пушка имени Сталина!). Ордена, контузия, госпиталь, наконец, город Берлин и речка Эльба. Так быстро в анкете не напишешь – там дата приема, дата увольнения, а здесь хоть и длинная, но лирика.
Крутись, крутись, колесо, разматывай помаленьку мою запутанную жизнь! Тюрьмы, пересылка, этапы, вологодский конвой, лагеря. А в лагерях все перепробовал: лес валил, грузчиком два года на северном завозе был? Был. Рельсы из ледяной воды под сто граммов спирта тягал? Еще как. Доходил от голода и фурункулеза. Работал, не умея на счетах считать, бухгалтером. А потом принял связку ключей в крови – убили восемнадцатью ударами заточкой прежнего завстоловой. Смелости хватило! Недолго покашеварил и стал экспедитором технического снабжения – из города Соликамска возил все, что тайга требовала: запчасти, стройматериалы, горючее. Это запомнилось. Метель, большак, сорок пять градусов мороза, а ты сидишь сверху, на бензовозе; там у тебя к поручням ящички привязаны, а в них – звездочки к электропилам – дефицит, без них лесоповал остановится. Сидишь, как ребеночка, руками держишь. Потеряешь звездочки – потеряешь голову. Так и замерзаешь – от чайной до чайной. А в чайной – борщ горячий да водки стакан, а все выбегаешь: выглядываешь – не спиздили ли звездочки, будь они прокляты.
А потом – шабаш, начальник: справочка, пять селедок и проездной литер домой. А дома-то нет, нелюбимая жена не ждала, значит, к маме. А мама сама жена врага народа, ну что ж, два врага – не так уж и много в одной необставленной комнате.
Вот жизнь, никак ее коротко не пробежишь. Но уж скоро перевал. Еще поездить без билета из Орехово-Зуева в Москву, в той самой увековеченной Веничкой Ерофеевым электричке: Павлово-Посад, Фрязево, Кудиново, Купавна. А что делать, если у тебя в кармане всего рубль, а до вечера в Москве хоть булочку с чаем перехватить надо. Вот гонорарчик днем в какой газете перехватим – и назад, пожалуйста, как Савва Морозов, а не как Веничка Москва-Петушки, с билетом, с бутербродом, с гостинцами для семьи.
Два-то раза всего и был женат, немного, несмотря на нормальный интерес к женщинам. Сорок четыре уже года счастья – просыпаться и видеть рядом с собой на подушке лицо любимой Лидочки, очей очарованье, – никакое другое рядом и не воображу – не подойдет! Всегда ей в моих глазах те же 18 лет. Это ли не зачеркивает все мое, хоть и стенографически записанное, лихолетье? Подходите, контролеры, требуйте штраф – за все годы рассчитаемся. Лидочка, достань кошелек!
И давно уже посторонние на улице узнают, и кланяются, и автографы просят, и, главное, вижу – любят. Хоть и понимаю, что это результат телевизионного и газетного мелькания, все же радует: частичка-то малая и мне причитается. Хорошо заканчиваю. Правда, наверное, лучше плохо начинать, чем хорошо заканчивать. Но плохо начинать мне уже поздно.
И любят, и говорят свое (кто только это выдумал?) – спасибо, что вы есть!
И вот, хоть и без проблем, которыми озабочено большинство моих сверстников, пожилых людей, а все-таки не то чтобы заканчивается жизнь, это уж слишком сурово, человек-то я вроде как молодой, но годов много, и уходят они, прям как сквозь сито просеиваются.
Как хочется жить,
Высоко, безразмерно,
Вдвойне!
Вернуться к истокам,
Когда нам любилось
И пелось.
Конечно, и в двадцать
Хотелось нам жить на войне,
Еще бы! Конечно!
Но так, как сейчас,
Не хотелось.
Как хочется жить
За небывшую юность, всегда,
А жизнь – стометровка,
Когда ее взглядом окинешь!
Как будто на старте стою,
А года
По белым квадратам
Уже набегают на финиш!
Сижу. Пишу. И нá тебе – удар. Гол! И я в Склифе. Для непосвященных – это не из мира спорта, это «неотложка», институт Склифосовского. Инфаркт. Второй. Реанимация. Дело нешуточное. Лежишь, притороченный проводами к монитору, на котором борется со смертью твоя единственная надежда – сердце.
Капельница – слева, капельница – справа, тревога – внутри. Пи-пи – в утку. Пейзаж закончен. Кардиограмма – аховская. Обход врачей, старший – крутой такой, по-нашему, по-лесоповальски, лепила. Уверенный в себе, авторитетный. Похож на спокойного автоинспектора, даже симпатичный. Я таким доверяю. Расскажите, доктор.
– Значит, так, – говорит. – Первый инфаркт у вас был задней стенки, а эта неприятность – на передней. Всего-то и есть две артерии. Плохо, что обе у вас поражены. Это как недолет – перелет, вилка, следующая неприятность будет с непредсказуемыми последствиями. (Перевожу для неинтеллигентов: следующая пиздец!)
– Но может кардиограмма и соврать?
– Гарантия! Отвечаю бутылкой коньяка.
– За что же коньяк? Вот если бы вы пообещали что-то хорошее.
Надо, надо, доктора, оставлять больному надежду! – О, батенька, да у вас тут просветление в конце туннеля! – А пациент уже умер.
Три дня в реанимации, похожей на преисподнюю, и наконец я в палате. Лидочка, радость моя, прорвалась со своими грейпфрутами и другими причиндалами. Счастье! И сердечко бьется, борется. И мысли всякие в голову стучатся. Сейчас друзья в очередь начнут в окошко камешками бросаться: «На кого похож, на меня? Да нет! А на кого? Ты его не знаешь!» (Анекдот.)
А какие, собственно, друзья? Разве есть они у меня, разве были когда-нибудь раньше? Хоть где, хоть на войне? Да нет, там все друзья, в одну пулю смотрим, убьют – похороним. А раньше, в детстве? Да нет, тоже все – одна команда: в футбол по пустырям топчемся, рыбу удим, в разные школы ходим, заткнув книжки за пояс.
Вот сейчас почти каждый день Володя Леменев приходит. Авторитет. Нет, не солнцевский. Здешний, склифосовский авторитет. Сосудистый хирург от Бога. Профессор. Больше сорока лет ежедневно оперирует. Я быстро не сосчитаю, но тысяч десять операций за плечами.
– Вчера, – говорит, – чеченца чинил. А боевик, не боевик – не мое дело. Привезли, и на стол. И мой руки. Вот ты, – это он мне, – ты же боевик, «Лесоповал» все же, а я к тебе прихожу. Посижу, погляжу – вроде как и тебе легче, и мне.
Друг или не друг? Это после своих двух-трех операций заходит. Не лечить, а врачевать. Дружить то есть.
И со всеми я – друг, и никто от меня подлянки не дождался и не дождется, а чтоб вот один кто-то, да такой, до гроба, не случалось. Предавали многие, кидали, подличали.
Да дружат-то, в общем, всегда против кого-то: я те за Вовку рыло начищу! А я против кого-то не хочу. Вот и приходит ко мне, и пусть до конца моих дней приходит, единственная любимая моя подружка Лидочка.
Как-то поэт Александр Межиров, в пору недолгих наших коротких отношений, сказал поэту Володе Приходько:
– Из Миши ничего путного не выйдет. Он живет как бухгалтер.
Догадываюсь – утром два яйца всмятку. Потом отведет меньшую в школу. А вечером проверит дневник и сядет с женулькой смотреть передачу из Сан-Ремо. Скукота! Никакого полета. Надо жить рисково, на чистом адреналине, как летчик-испытатель, поднимая в небо самолет, который еще наполовину чертеж. И катапультировавшись, преподнести любимой платок из парашютного шелка. Или, по-теперешнему, вдвоем взять одним газовым пистолетом обменный пункт «Тверьуниверсалбанка», чтобы досадить лично Николаю Ивановичу Рыжкову!
Но компания друзей в Москве у нас все же сложилась. Сначала по интересам мы вместе делали эстрадный спектакль для молодых тогда артистов Александра Лившица и Александра Левенбука, оба из сословия медиков. Алик Левенбук и до сих пор наш семейный доктор. Если что, звоню ему, он спрашивает:
– Поясница? Ну-ка нагнись! Больно? Да, надо вызвать врача.
А тогда с «Аликами» и Николаем Владимировичем Литвиновым мы увлеченно делали «Радионяню», а другие члены содружества, Феликс Камов и Аркадий Хайт, работали над серией за серией «Ну, погоди!» Бывали у нас и Лион Измайлов (еще не было закрыто его «Шоу-досье», так как оно еще и не начиналось), и Эдуард Успенский, Эдюля, уже сражавшийся, как с ветряными мельницами, с артелями и конфетными фабриками за своего Чебурашку. Но как-то так ближе сдружились вот эти десять человек (считая и жен). По поводу и без повода мы собирались и хохотали до упаду, а часто слушали забугорные рассказы возвратившихся с гастролей Аликов и варили мясо в масле по системе фондю. В минуты горестей и печалей мы тоже были неразлучны. Но и в этой круговой близости ближе всех ко мне оказался Феликс Камов. Человек глубинного остроумия, он долго редактировал (переписывал за авторов) сюжеты михалковского «Фитиля», а потом как-то вдруг решил уехать в Израиль, долго был в отказе, и чем дольше, тем решимость его становилась все гранитней.
Он и перевозил меня в Москву. «Две машины для вашей мясорубки нам много», – сказал, и, сложив стулья ножки в ножки, мы переехали на одной. А чтобы понятней был его юмор, вспомню: переиначив знаменитое детское «Начинается земля, как известно, от Кремля», он сказал:
– Как известно, от Кремля начинается хуйня!
Это вам не каламбур, а, может быть, самая гениальная формула того времени. Или еще одна, и достаточно, шутка. «Вопрос: какой транспорт будет ходить в XXI веке по Бульварному кольцу вместо троллейбуса № 31? Ответ: Вертолеты. С теми же остановками!»
Больше всех, раньше всех и заразительней всех хохотал Аркадий Хайт, сам придумавший пополам с Лионом Измайловым Хазанова, включая такого органичного, в связи с внешностью артиста, «Попугая». Нет уже Аркаши, совсем недавно не стало. Не в свою очередь.
Обязан вспомнить и Яна Френкеля. Мы крепко с ним дружили первые года четыре. Много работали, смущались успехом (я – открыто, он – в усы), и когда приходили в ресторан, оркестрик стоя начинал наигрывать яновский вальсок про «Текстильный городок» – Ян и сам был недавним скрипачом из ресторана «Якорь». Я и в голове не держал, что неплохо бы поработать с кем-то и другим, но обстоятельства выше. Сигизмунд Кац, композитор-остроумец, сочинил сомнительное двустишье, как всегда, думаю, ради красного словца, а не со злым умыслом: «Что останича от Френкеля без Танича?»
Как поступить с этой оскорбительной глупостью, да еще тогда? Теперь-то просто: мы бы его, Дзигу, заказали, поторговавшись с киллером, баксов за 500, и все. А тогда Яну, естественно, стало обидно, и он обиделся… на меня. И вскорости выпустил с голоса Евгения Синицина свою знаменитую, пополам с народом, песню «Калина красная». Без Танича. А я и радовался: видимо, я умею больше дружить, чем умеют дружить со мной. Замечательная песня!
И вовсе не в отместку, а просто так случилось, появился у нас с Саульским «Жил да был черный кот за углом», ну, сам появился, нечаянно. А потом возникли в моей жизни, все ненадолго, Аркадий Островский, Оскар Фельцман, Эдуард Колмановский, Вадим Гамалия. Всего-то по две-три песни, может быть, и заметные, но не до дружбы же. А между Яном и мной пробежал – если бы пробежал, нет, так и остался навсегда – холодок. Мы и позже работали вместе, и так, и в кино, и снова написали знаменитые песни: «Любовь-кольцо», «Обломал немало веток, наломал немало дров», «Кто-то теряет, кто-то находит». Но разбитые чашки склеиваются плохо.
А потом и вовсе Ян сменил круг общения. К нему уже благоволил сам Шауро из ЦК КПСС – и стал он композиторским начальником, и лауреатом всех премий, и народным артистом. Была у него эта слабость – тщеславие – в крови. А в моей памяти – хочу, чтобы и в вашей – Ян Френкель остался таким, как и был, красивым, деликатным, талантливым и остроумным человеком. Другом? Не знаю.
Я же говорил, что никогда не имел в жизни того, что в общепринятом смысле называется другом. Ну, как Маркс и Энгельс. Как Герцен и Огарев. Чтобы жен друг у друга соблазнять. Не было такого.
Только это написал, а тут – медсестра с резиновым жгутом.
– Кровь на РВ сдаем!
– Это как на РВ, на реакцию Вассермана, что ли? На сифилис?
– Ложитесь!
Тут я и засомневался: в кардиологии ли нахожусь, близко от смерти или, может быть, все значительно проще?
Мы считали,
Что я – двужильный,
Неуемный,
Неудержимый,
Вечен, прочен
И толстокож,
И попались
На эту ложь!
Оказался я
Тонкостенный,
Самый-самый
Обыкновенный
И не Вечный жид,
А еврей,
Со «скорой помощью»
У дверей.