Как жилось мне накануне ухода в армию в городе Тбилиси? Молодо жилось, весело, голодно – как перед концом света. Август 42-го. Где-то уже не так далеко грохочет война, а у нас инжир поспел, и молодое вино маджари стоит копейки, но и копеек у меня нет.
И хлеб по карточкам съеден уже за два дня вперед, и в столовой на станции Тбилиси Товарная 28-го числа приходится умолять буфетчицу выдать хлебушек по талонам следующего месяца:
– Ну, Нателочка, ламазо, ну, пожалуйста!
Подрабатывая грузчиками на Товарной, мы получали еще тарелку похожего на хаш супа, но к вечеру спина болела от тяжести колесных пар или сотен ящиков с яблоками, а предстояли еще лекции в институте, хотя бы две первые. Почему две? А потому что после них полагалась в буфете булочка и две-три кильки в придачу. Никогда не ели сладковатую булочку с килькой? Помнится, это было как бабушкин кулич в детстве.
Ростовские железнодорожные студенты занимались после тбилисских, во вторую смену, но и мы, и преподаватели держались за свой институт, который давал то ли бронь, то ли отсрочку от призыва. А неподалеку, по Кубани, уже грохотала война, и непонятно, на каком рубеже дадут ей укорот.
Как-то на лекции по металлургическому процессу играем себе в «морской бой», дожидаясь звонка за булочкой. А доцент Спиваков все это видит и говорит:
– Однажды доменную печь разорвало, и чугун расплавленной рекой хлынул…
Никакого интереса!
– … хлынул из лотка по канаве в направлении детского сада…
Какого детского сада? Что за чугун? Но мы играем в «морской бой». И – ноль реакции.
Доцент Спиваков поставил последнюю ставку:
– Я беру лопату и, стоя по щиколотку в расплавленном металле…
Не реагируем. И он тихонько сложил бумаги в портфель и на цыпочках покинул аудиторию. В очереди за булочкой он стоял впереди меня, и у него было время рассказать мне эту историю.
Жили мы в общежитии – спали на железных койках в зрительном зале кинотеатра имени Плеханова. Матрасом, одеялом и простыней служили нам обыкновенные чертежные доски. Рахметовы. Но зато в другом зале шел «Маскарад», и мы смотрели эту прелесть десятки раз. И бессонницы у нас не было.
А назавтра в грузовом дворе снова катали тяжеленные колесные пары, напевая удивительный вальс Хачатуряна. И я театрально отчитывал кого-то словами Арбенина-Мордвинова: «Вы – шулер и подлец, и я вас здесь отмечу, чтоб каждый почитал обидой с вами встречу». И бил себя по носу заигранной колодой карт, которая постоянно болталась в кармане.
Мы и сами были актерами на киностудии. За массовку платили по три рубля, платили по-грузински размашисто: примерил костюм воина Моурави («Сила воинов – сила царства!») – держи трояк. Выехали на натуру, а солнышка нет – еще три рубля. А всего-то, конечно, выходило кот наплакал. Как-то один лишь раз пригласили на групповую съемку в картину «Неуловимый Ян». Надо было танцевать с дамой в кафе. Интим. Гонорар – 75 рэ. Представляете? Вот он шанс стать Ротшильдом. Да, но где взять европейский костюм? А белую манишку, если из ваших стоптанных башмаков выглядывают протертые носки?!
А вот облачиться в форму фашистского солдата за трояк – это пожалуйста: в костюмерной студии такого добра навалом, любого, вплоть до генеральского. И представьте: подъезжаем на станцию Мцхет, а может быть, это были Коджоры – мы, штук тридцать одетых немцами массовщиков, на открытой платформе, а на соседнем пути – санитарный поезд Красного Креста с нашими по-настоящему ранеными. Они прогуливаются на костылях по перрону, на солнышке, никак не рассчитывая повстречать здесь, в глубоком тылу, самых натуральных фрицев. Ну, разумеется, помрежи и милиция оградили и нас, и их от ледового побоища.
Такие вот мелочи! Но это и есть жизнь, это и есть мой двадцатый век, и мало-помалу складывается та самая картинка из стеклышек в калейдоскопе, которую я обещал вам в самом начале.
А потом мы, немцы, окружали мост. Все было настоящее: комья земли, летевшие на нас от пиротехнических петард, река, мундиры, немецкая речь в озвучке. Вот только сам мост был макетом, стоял перед камерой маленький и тютелька в тютельку совпадал в перспективе с настоящим. Потому что мост предстояло взорвать, а кино может все сделать хитро и как на самом деле.
Все было похоже на правду. А вот холодные и грязные мы были, как настоящие немцы под Москвой. А в ушах звучал неотвязный вальс Хачатуряна из кинофильма «Маскарад», пока – не скоро – не стал с ним вровень знаменитый вальс из «Доктора Живаго».
Война уже катилась на запад, пока я готовил солдатиков-артиллеристов на пустых щах из квашеной капусты в маршевые роты, на фронт. И писал рапорты с просьбой отправить меня в действующую армию. С одной стороны, въевшийся в поры с пионерских костров патриотический дым, а с остальных трех сторон медленное, голодное угасание диктовали текст этих рапортов. И благословили. Уважили.
33-я истребительная противотанковая бригада формировалась в городе Чугуеве. Ах, что за суп подавали в Чугуеве, что за гречку! Ах, что за бекеша была у комбрига! Перехожу на гоголевское «Ах!» Автоматически – места-то какие, в трех шагах от Ивана Никифоровича. Ну, совсем другое дело, и повоевать можно. А что убьют, так это потом, и не всех, Бог даст, и промахнутся. Пока же дайте еще черпак каши, да с маслицем, повара, – не шутить едем!
А как высадились на литовской станции Ионишкис, а там перрончик чистенько подметен, и никаких следов войны, ни запахов, и дежурный по станции в мундирчике и фуражечка красного сукна. Ни дать ни взять человек в футляре – не из жизни, а из Чехова. Даром что рядом, под Шяуляем, только отгремело большое танковое побоище.
Если я стану эпически описывать войну, чтобы подробно и талантливо, то мне не хватит именно терпения и таланта, а вам силы перечитать снова «Они сражались за Родину», тем более обо всем остальном я вспоминаю бегло, как Геродот, высвечивая памятью, как фонарем (если бы волшебным!), кусочки прожитого.
На отличном шоссе, в прекрасную погоду, был рассвет, и до указанной точки на карте оставалось верст десять, не знаю, каким образом мой водитель Володин, мальчишка с шоферских курсов, ухитрился перевернуть вверх колесами наш «студебеккер», тащивший прицепом пушку и в кузове ящиков тридцать со снарядами. Колеса продолжали вертеться, а мы – выбираться из-под снарядных ящиков. Правда, живыми и почти что невредимыми.
Может быть, это была и хорошая примета, но, перевернув на ноги машину с помощью ее же лебедки и телеграфного столба, мы добрались куда надо, а точнее – куда смогли. Едва мы сбросили пушку с крюка посередине картофельного поля и еще не отпустили машину, как почти что прямо над нашей головой зенитчики попали в немецкий самолет-разведчик «Фокке Вульф-190», который мы звали «рамой», и этот огромный пылающий факел стал падать нам на голову. Неприятное ощущение, даже если то и боевое крещение. Тогда эта рифма не успела прийти мне в голову. Самолет упал и взорвался метрах в семидесяти от меня. Я ощупал, поднявшись с земли, кое-какие места своего телосложения. И подумал о себе: «Бессмертен!»
Сзади нас был литовский сарай, и за него заехал «виллис» (на «виллисах» ездили старшие офицеры), немцы его увидели и как начали лупить по сараю из пушек и минометов. Когда из минометов – ладно, но когда из пушек, то снаряды летели через нас чуть ли не на высоте моих дрожащих коленок. Благо, сарай вспыхнул сразу же. И началась моя одиннадцатимесячная командировка в ад, на передний край русско-немецкой войны, назовем ее по сути, а не по пафосной привычке!
Землянки, ровики, окопы. Главное – зарыться в землю, мы это поняли с первой шутки с «рамой». За супом далеко ползти, питаемся как сможем. Курить просим махорочки у проходящих мимо нас за «языком» полковых разведчиков; делим раз в неделю рыжего цвета сахарок – где его такой делают? – живем!
А тут – подарочек: два танка «тигра», метрах в семистах, стоят чуть бочком, вполоборота к нам, и не уползают. Мелькнуло: нет бензина или нет экипажа? Мы быстро выкатили свою сноровистую пушчонку к ветле, рядом с сорокапятчиками (совсем уж мелкая пехотная пушка, «тигры» ей не по зубам), и только развернули станины, как полетели щепки с ветлы за нами, а потом раздался звук выстрела. Мертвый танк пальнул! Я упал на спину в межу, на меня сверху свалился мой наводчик Толик Буниятов, и я увидел, как побелели его губы и он сплюнул кровью – большой осколок угодил ему в правый сосок, разорвав гимнастерку. Он мертво лежал на мне, и еще через минуту мы волокли его по другой меже, уходящей в тыл, на плащ-палатке.
Надеюсь, ему суждено было выжить, потому что, когда мы донесли его до санитарной машины, там были медики и горел костерок, из-за леса вынырнули прямо над нами на огромной скорости два фрица – «мессершмитта», очередью-очередью по нам, по Толику, по красному кресту, разметали костерок и ни в кого не попали! И я воспользовался счастьем Толика, а может быть, ему перепало от моего счастья.
Раньше-то, накануне ранения, точно ему перепало! Толик где-то пропадал и под утро притащил целую рамку из чьего-то улья с медом – облизнитесь! Вкуснота! Да вот беда – пчелы вырвались из улья, напали на него и сделали из Толика японского солдата у озера Хасан: глаз не видать, все остальное распухло – не узнать!
А хозяин меда видел, как пчелы его облепили и кусали-кусали, и пришел в часть жаловаться – мы стояли в латышском лесу. Полковник осерчал не на шутку, приказал выстроить весь полк и провел хуторянина мимо строя. Они шли медленно, вглядываясь в лица солдат. И несдобровать бы Толику, но не оказалось в нашем полку ни одного искусанного пчелами солдата: Толик страдал в ровике на огневой, накрытый одеялами и снарядными ящиками.
– Хороший ты командир! – может быть, подумал обо мне полковник.
– Что за жалостливые пчелы? – может быть, подумал хозяин пасеки.
Никуда не отвертеться мне от войны – эти три года потом аукали и аукали в моих стихах. Мы еще побываем на войне!
Нам было двадцать на войне,
В нас кровь играла и гудела,
Любовь, казалось бы, вполне
Сердцами нашими владела.
Но остужала гул в крови
Душа, уставшая смертельно,
И о войне, и о любви
Нам вспоминается раздельно.
Была судьба недоедать,
Входить в растерзанные села,
Копать,
Стрелять
И попадать!
Любить?
И не было глагола.
И теперь аукают, покалывая, в сердце. То Первый Прибалтийский кольнет, то Первый Белорусский. Годы строятся по ранжиру в моей палате неотложки имени профессора Склифосовского.