– Здравствуй, Нина! Мне нужен контакт надежного киллера. Ты можешь пробить по своим каналам?
– Мама, откуда у меня могут быть киллеры! И зачем тебе киллер?
– Как зачем? Решить проблему. Не будет человека – не будет проблемы. Свои руки марать не хочется. У меня есть некоторые сбережения. Тысяч 150 могу выделить на киллера, если все сделает чисто. В интернете я нашла несколько телефонов, но пока не звонила. Надо же по-умному поступить, чтобы следов не было. Из таксофона надо звонить. И в перчатках, чтобы отпечатков не оставить.
– Мама, ты не в себе.
– Я как раз в себе, а вот эта скотина, твой отец, не в себе. Это же надо, опозорить меня на старости лет перед соседями. Что люди подумают?
– А что подумают эти люди, если его убьет нанятый тобой киллер?
– Ты знаешь, что он сделал? Он не просто ушел, он продал нашу общую любимую машину! Наше семейное достояние! Он продал ее и купил небось кабриолет для своей профурсетки малолетней. Ты считаешь, этого мало, чтобы его убить?
– Думаю, что до заказного убийства не дотягивает грешок.
– Понятно, значит, ты родной матери помочь не хочешь. Вот она благодарность! Отворачиваешься от меня в трудную минуту.
И бросила трубку.
Прошло четыре дня после новости. Четыре дня после последнего дня Помпеи, когда вулкан извергся. Надо было продолжать жить среди развалин. Пока родители были вместе, существовала призрачная гарантия счастливой семейной жизни. Родители живут, значит, и у нас получится. Значит, есть шансы. У них же брак держится: да, ругаются, скандалят, но ведь живут же! Семья родителей, как стена, которая защищает брак детей. Стоит ей развалиться, и все – никакой защиты. И остаешься один на один со своим браком. И вдруг иначе смотришь на него – на брак этот, и замечаешь, что по всей его поверхности протянулись трещины. Ты замазываешь-замазываешь трещины всем, что попадается под руку, – своим временем, сидением дома, своими принесенными в жертву делами, своими слезами, вашей страстью, своим жиром, вашим общим временем, новыми детьми, расставаниями, любовницами. Кто чем. Скандалами даже, личной психотерапией. Надеждами, что все склеится само. Мыслями, что так у всех, но живут же.
Или наоборот отворачиваешься от трещин и смотришь на те места вашего брака, где они еще не появились. И вроде как легче.
Но даже закрыв глаза и отвернувшись, слышишь тот самый треск. Это как сидеть в разрушающемся доме, зная, что соседний подъезд уже развалился.
И тогда закрадывается мысль: вдруг отец правильно сделал, что ушел? Вдруг это единственный выход? Вдруг лучше поздно, чем никогда?
До отца не дозвониться. Он прислал эсэмэску: «Прости меня, Нина». И больше ничего.
Мама была в неистовой ярости. Она порезала и сожгла все вещи отца.
Нине очень хотелось поговорить с отцом, расспросить его. Они всегда были на одной волне, находили общий язык. Даже в последние годы, когда отец, как рассказала мама, уже жил на две семьи, Нина ничего не замечала. Тихий, добрый человек. Всегда все в дом. Когда он успевал? Как жила та, с которой он бывал урывками? Ждала его? О чем он говорил с ней? Рассказывал ли о дочери, о жене? Как они познакомились, как решились стать любовниками? Вопросы ворохом летали в голове у Нины. А ответов не было. Ответом стала только эсэмэска: «Прости, Нина». И молчание. Молчание – знак согласия.
Вечером Нина бродила по дому, вытирала зеркала. Наводила порядок в комнате старшей дочки, которая на следующий день должна была вернуться из лагеря. Раскладывала ее вещи в комоде, в котором все превращалось в дичайший бардак.
И постоянно заглядывала в мессенджер – ждала сообщений.
Нина очень любила детей. Алину – строптивую, одаренную, умную принцессу. И Богдана – нежного, ласкового мальчика, такого открытого этому миру. И если Алина шла по жизни как дикая кошка, крадучись, подолгу отсиживаясь в засадах, то Богдан бежал нараспашку, радостно топая и хлопая, он был готов любить каждого встречного. Такая у него была особенность.
Нина любила своих детей до слез умиления и вины. Иногда терзания по этому поводу были невыносимы. С ними сталкивается каждая мать, успокаивала себя Нина. Она была разумной женщиной.
С утра Нина поехала забирать Алину из лагеря.
– Как отдохнула?
– Норм.
– Понравилось?
– Да.
– А что именно понравилось?
– Мам, ну что за тупые вопросы! Я не хочу сейчас разговаривать. Все норм, мам, без зашквара. Давай помолчим лучше, чтобы не ругаться. Я музыку послушаю.
Нина с дочкой ехали в машине. Алина, внезапно повзрослевшая, сидела рядом. В наушниках у нее играл трэш. Истошные крики исполнителей тонули в общем грохоте так называемой музыки.
Об этом никто не предупреждает. Конечно, есть люди с грустными глазами, которых ты старался не замечать раньше. Они иногда говорят о том, что их дети стали подростками. Это какой-то другой сорт людей, к которым, тебе кажется, ты никогда не примкнешь. Ведь ты сам недавно был подростком и все помнишь, и уж эту проблему ты точно решишь.
Одно дело объяснить глупому малышу, что ему нельзя грызть провод. А другое дело – с подростком, уже соображающим родным человеком, поговорить на равных. Конечно же, про провод сложнее, думаешь ты.
Дальше ты живешь себе потихоньку, растишь свое любимое дитя, чувствуешь себя молодой, не ребенком, но свеженькой. Решаешь задачи этой совсем недавно начатой жизни.
Но внезапно твой ребенок становится подростком. Всё действительно происходит неожиданно. И ты уже старик. Конечно, все это только в глазах ребенка, но эти глаза смотрят с такой болью и непоколебимостью, что нет сил. Ты уже – то самое поколение, которое ничего не понимает в современности, на тебя заведено дело с огромнейшим компроматом. В ребенке зарождается недоверие. И так дико странно, что у твоего родного дитяти есть секреты и темы, на которые он уже не хочет с тобой разговаривать, потому что ты из другой стаи – из стаи родителей. И кажется, ну ладно мои родители тогда бы не поняли, а я-то пойму. Но нет. И видишь, как любимое чадо откололось и поплыло своим собственным курсом, не слушая советов и набивая первые, уже не совсем детские, шишки. Сердце рвется. Только и успеваешь повторять: «Это пройдет, это пройдет, это пройдет».
Алина была непростой девочкой. С детства имела свой взгляд на вещи. Удивительно, но она как будто знала какую-то очень важную, очень страшную, очень большую тайну мира. Характер у нее получился трудный. Особенно цепляло неуместное правдорубство. Она говорила людям в лицо то, что думала о них, об их поступках, о том, как стоило бы себя вести. И никогда об этом не жалела – и не жалела людей.
Однажды Нине позвонила учительница младших классов. Плакала и жаловалась на Алину. Алина ушла из класса, сразу же как прозвенел звонок. Учительница еще не успела додиктовать домашнее задание и остановила Алину в дверях.
– После звонка я уже не принадлежу школе, я принадлежу родителям. Если вы не успели что-то рассказать, то это ваши проблемы, – сказала Алина и вышла из класса.
Нина ходила в школу, успокаивала учительницу, извинялась. Алину водили на разные психологические школьные тестирования, пытались как-то ее типировать – все без толку…
И таких случаев было не один, не два. Родные не ограничивали Алину в свободе высказываний. Мягко журили, но больше восхищались. И это все, как сейчас казалось Нине, шло дочери не на пользу.
– Я слушаю только мужчин из моей семьи, а ты мужчина не из моей семьи, – отвечала Алина сделавшему ей замечание гостю.
Однажды Алина пришла к директору школы. Частная маленькая школа, где старались найти индивидуальный подход к каждому ученику. Так вот, Алина пришла к директору школы и сказала: «Я больше на уроки ИЗО ходить не буду, потому что я вашу учительницу по ИЗО ненавижу».
Алина рисовала на уроке рыбу, рыбы – тема урока. По плану у рисунка должен был быть фон, но Алина думала иначе, она хотела рыбу на белом. Учительница настаивала на фоне, Алина упорно не хотела рисовать задний план. Вышла из класса – и прямиком к директору.
И снова Нину вызывали в школу. Снова расшаркивания и защита дочери перед несовершенной образовательной системой.
Эти случаи пересказывали за семейными ужинами, передавали гостям. Алинина дерзость принималась в семье как диковинка, как аллигатор в квартире. И до какой-то поры все удерживалось в рамках благополучия. Когда именно произошел сбой, Нина не помнит.
«Наверное, все было бы иначе, если бы не развод», – думала Нина. Все могло бы сложиться для Алины совсем по-другому, если бы Нина не развелась с первым мужем. Если бы у Алины был отец. Тогда, возможно, не было бы этой бездны, куда, как казалось Нине, проваливается дочь.
С появлением нового мужа и брата (что особенно повлияло на Алину) отношения матери и дочки разладились. И сначала этого никто не хотел замечать. Из лучших побуждений. Алина все больше времени проводила в своей комнате, все дольше сидела в интернете, все дальше уходила в свое, совсем не ведомое Нине плавание.
Они сидели в одной машине и молча смотрели на дорогу. Две такие родные девочки, две такие далекие. Две такие несчастные и неспособные утешить друг друга. Все сценарии утешения, которые приходили в голову Нине, Алина разбивала парой слов. Самой же Алине не приходило в голову утешать мать, потому что мать сама во всем виновата. Она виновата в своей никчемной жизни, в мерзком малыше (так Алина называла брата) и не подходящем для нее муже. И она же – мать – виновата в том, что жизнь Алины бесповоротно разрушилась.
Дома Алина не притронулась к еде. Встала на весы – 37 килограммов. На два больше, чем было до лагеря. Эта чудовищная новость была настолько невыносимой, что Алине захотелось что-то сделать с собой, с этим непослушным телом, которое так настырно не хотело снижать вес. Она закрылась у себя в комнате, достала канцелярский нож и сделала один надрез на руке. Посередине между двумя другими старыми шрамами. Кожа легко поддалась лезвию и выпустила струйку крови. Порезы стали уже привычным делом. Их удавалось скрывать под длинными рукавами.
Нина изо всех сил старалась залатать увеличивающуюся брешь, лезла в душу, предлагала разные совместные занятия или просто ругала Алину за бардак в комнате. Спрашивала про школу, про учебу. Это все были неверные заходы, но у Нины по-другому не получалось. Тревога в ее сердце была настолько сильной, что временами овладевала ею полностью, Нину выбрасывало из равновесия, она не могла совладать со страхом за дочь. Страхом, приносящим боль, страхом, который принимал уродские формы и выражался в крике, неправильных вопросах, ошибочных предложениях, неверном поведении – страхом, который только увеличивал стену между матерью и дочерью.
Алина говорила, что мать предала ее, но не тогда, когда вышла замуж и родила младшего ребенка. Дочь не могла просить Нине кардинального изменения, которое мать допустила: вдруг стала скучной, ординарной – такой, за которую стыдно перед подругами. У подростков такие заморочки. Слова дочки отзывались в Нине тяжелейшей ядовитой болью. Алина, как всегда, находила то место, которое больше всего болело и которое хотелось спрятать даже от самой себя.