Вскоре после того, как Шэй воскресил Бэтмена-Робина, Крэш Витале поджег себя.
Он смастерил самодельную спичку, как делаем все мы: снимаешь флуоресцентную лампу с держателя и подносишь ее металлические контакты близко к розетке, чтобы образовалась электрическая дуга. Сунь в этот зазор кусок бумаги, и получится факел. Крэш смял страницы из журнала и разложил их вокруг себя. Когда Тексас начал звать на помощь, галерея уже заполнилась дымом. Надзиратели открыли дверь камеры Крэша и направили на него мощную струю воды из шланга. Мы слышали, как этой струей Крэша ударило о дальнюю стену. Его, вымокшего насквозь, привязали к каталке – спутанные волосы, безумные глаза.
– Эй, Зеленая Миля, – вопил он, пока его увозили с яруса, – как это вышло, что ты меня-то не спас?
– Потому что птица мне нравится, – пробубнил Шэй.
Я рассмеялся первым, потом захихикал Тексас. Джои – тоже, но лишь потому, что не было Крэша, который их заткнул бы.
– Борн… – произнес Кэллоуэй первое слово с того момента, как птичка вернулась к нему в камеру. – Спасибо.
Повисло молчание.
– Она заслуживала еще одного шанса, – сказал Шэй.
Дверь на галерею со скрежетом открылась, и на этот раз появились надзиратель Смайт и медсестра с вечерним обходом. Сначала Алма зашла ко мне в камеру, подавая стаканчик с пилюлями.
– Судя по запаху, кто-то готовил здесь барбекю и забыл меня пригласить, – сказала она и дождалась, пока я не положу таблетки в рот и не запью водой. – Хорошего сна, Люций.
Она ушла, и я встал у двери. По цементному помосту текли ручейки воды. Вместо того чтобы уйти с яруса, Алма остановилась у двери Кэллоуэя:
– Заключенный Рис, позволишь мне взглянуть на твою руку?
Кэллоуэй ссутулился, закрывая птичку. Все мы знали, что он держит в ладони Бэтмена, и разом затаили дыхание. Вдруг Алма увидит птицу? Донесет ли она на него?
Я мог бы догадаться, что Кэллоуэй не даст этому случиться, – он шуганул бы Алму, не позволив ей приблизиться. Но не успел он заговорить, как мы услышали нежное щебетание – и из камеры не Кэллоуэя, а Шэя. Раздалось ответное чириканье – дрозд искал товарища.
– Какого дьявола здесь творится? – оглядываясь по сторонам, спросил надзиратель Смайт. – Откуда эти звуки?
Вдруг из камеры Джои долетел посвист, а затем тонкий писк из камеры Поджи. К своему удивлению, я услышал птичий щебет где-то рядом с моей койкой. Резко обернувшись, я бросил взгляд на вентиляционную решетку. Здесь что, поселилась целая колония дроздов? Или это Шэй – мало того что чародей, а вдобавок чревовещатель – подражает голосам птиц?
Охранник прошел вдоль яруса в поисках источника шума, присматриваясь к потолочным люкам, и заглянул в душевую.
– Смайт? – прозвучал по интеркому голос офицера с пульта управления. – Что происходит, черт побери?!
В месте, подобном этому, изнашивается все, и терпимость не исключение. Здесь сосуществование может сойти за прощение. Ты не пытаешься полюбить человека, вызывающего у тебя отвращение, ты просто свыкаешься с этим. Вот почему мы подчиняемся, когда нам велят раздеться. Вот почему мы снисходим до игры в шахматы с растлителем малолетних. Вот почему мы не позволяем себе плакать по ночам. Живи и дай жить другим, и в конечном счете этого бывает достаточно.
Это, возможно, объясняет, почему мускулистая рука Кэллоуэя с нашлепкой из пластыря высунулась в окошко его двери. Удивленная Алма заморгала.
– Больно не будет, – пробормотала она, рассматривая новую розовую кожу там, где она была пересажена.
Достав из кармана латексные перчатки, Алма натянула их на руки, ставшие такими же белыми, как у Кэллоуэя. И да будет вам известно – в тот самый миг, как медсестра прикоснулась к нему, странный шум прекратился.
Священник должен ежедневно проводить мессу, даже если никто не приходит, хотя такого почти не бывало. В городе масштаба Конкорда в церкви всегда было хотя бы несколько прихожан, молящихся с четками в ожидании священника.
Я читал ту часть мессы, где творятся чудеса.
– «Сие есть тело Мое, которое за вас предается», – вслух произнес я, преклонил колена и поднял вверх гостию.
Следующим вопросом после: «Какого рожна Бог – это еще и Святая Троица?», который мне, как священнику, задавали не католики, был вопрос о пресуществлении – вера в то, что при освящении Святых Даров хлеб и вино действительно превращаются в тело и кровь Христа. Я понимал, почему многие сбиты с толку: если это правда, то нет ли в причастии чего-то людоедского? А если превращение действительно происходит, почему мы этого не видим?
Когда я ребенком ходил в церковь, задолго до того, как вернуться в ее лоно, то принимал причастие, как все прочие, особо не задумываясь над происходящим. Для меня это выглядело как крекер и чашка вина – и до и после освящения. Сейчас могу сказать, что это по-прежнему выглядит как крекер и чашка вина. Аспект чуда сводится к философии. Не акциденции предмета делают его таковым, а что-то более существенное. Человек остается человеком, даже лишившись конечностей, зубов или волос, но если он вдруг перестанет быть млекопитающим, то результат будет другим. Когда я во время мессы освящал гостию и вино, менялась сама суть этих вещей, а внешние свойства – форма, вкус, размер – оставались прежними. Точно так же как Иоанн Креститель, увидев человека, сразу понимал, что смотрит на Бога. Точно так же как мудрецы, увидев Младенца, знали, что Он наш Спаситель. Каждый день я держал в руках то, что выглядело как печенье и вино, но по сути было Иисусом.
Вот почему с этого момента мессы я не разжимал пальцев, пока не вымою руки после таинства евхаристии. Нельзя было потерять ни крупинки освященной гостии. Мы делали для этого все возможное, удаляя остатки причастия. Но в тот момент, когда я об этом подумал, облатка выскользнула из моей руки.
Я почувствовал то же самое, что в третьем классе во время финальных игр Малой лиги, когда смотрел, как мяч слишком быстро и высоко летит в мой угол левой половины поля, с замиранием сердца понимая, что не поймаю его. Оцепенев, я наблюдал, как облатка благополучно падает в чашу с вином.
– Правило пяти секунд, – пробормотал я, опустив руку в чашу и выловив облатку.
Облатка успела частично пропитаться вином. Я с изумлением смотрел, как на ней вырисовывается челюсть, ухо, бровь.
У отца Уолтера бывали видения. Он говорил, что главной причиной его решения стать священником было вот что: как-то, когда он был служкой, статуя Иисуса потянула его за одежду, веля ему придерживаться намеченного пути. Позже, когда он жарил форель на своей кухне, ему явилась Мария, и вдруг рыбешки начали подскакивать на сковороде. «Не позволяй ни одной упасть на пол», – предупредила она и исчезла.
Сотни священников выделялись чем-то в своем призвании, но никогда не удостаивались подобного Божественного заступничества – и все же мне не хотелось оказаться в их числе. Как и подростки, с которыми я работал, я понимал потребность в чудесах – они не позволяют действительности парализовать нас. Итак, я уставился на облатку в надежде, что намеченные вином черты воплотятся в портрет Иисуса… а вместо этого поймал себя на том, что смотрю на что-то совершенно иное. Всклокоченные темные волосы, которые пристало иметь скорее барабанщику из группы гранж-рока, чем священнику, нос, сломанный на соревновании по борьбе в неполной средней школе, и небритые щеки. На поверхности облатки с изысканностью гравюры был запечатлен мой портрет.
«Что моя голова делает на теле Христа?» – подумал я, кладя на дискос облатку темно-фиолетового цвета, начавшую таять. Я поднял чашу.
– «Сие есть кровь Моя», – произнес я.