В церкви мне нравилось очень многое.
Например, чувство, которое я испытывал, когда во время воскресной мессы двести голосов возносились в молитве к стропилам. Или то, что у меня всякий раз дрожали руки, когда я предлагал прихожанину облатку. Мне нравилось недоверчивое выражение лица какого-нибудь тинейджера, когда тот с вожделением смотрел на мотоцикл «триумф-трофи» шестьдесят девятого года, отремонтированный мной, а потом оказывалось, что я священник и что быть крутым и быть католиком – вовсе не взаимоисключающие понятия.
Я служил младшим священником в церкви Святой Екатерины, что была одним из четырех приходов Конкорда, штат Нью-Гэмпшир. Почему-то времени постоянно не хватало. Мы с отцом Уолтером по очереди совершали мессу или выслушивали исповеди. Иногда нас просили провести урок в приходской школе соседнего городка. Всегда находились больные, чем-то обеспокоенные или одинокие прихожане, которые ждали нашего посещения. Всегда надо было читать молитвы. Но мне доставляли радость даже самые обычные дела: подмести вестибюль или вымыть сосуды для евхаристии в приделе, чтобы ни одна капля праведной крови не оказалась в канализации Конкорда.
У меня не было своего кабинета в церкви Святой Екатерины, в отличие от отца Уолтера. Но он столь давно служил в приходе, что воспринимался такой же его частью, как скамьи из палисандрового дерева и плюшевые драпировки у алтаря. Правда, он повторял, что постарается освободить для меня место в чулане, где он дремал после обеда. Но разве я мог позволить себе разбудить человека семидесяти с лишним лет и выпроводить его? Вскоре я перестал просить об этом одолжении, а просто поставил небольшой письменный стол в кладовке, где хранился хозинвентарь.
Сегодня мне предстояло написать проповедь. Я знал, что если уложусь в семь минут, то пожилые прихожане не заснут. Но вместо проповеди мои мысли были заняты одной из наших самых юных членов общины. Ханна Смайт была первым ребенком, которого я крестил. Теперь, всего год спустя, она то и дело попадала в больницу. Неожиданно у нее случился отек горла, и обезумевшие родители срочно везли ее в отделение скорой помощи для интубации, а там порочный круг начинался снова. Я вознес короткую молитву Богу, чтобы врачи вылечили Ханну. Когда я осенял себя крестным знамением, к моему столу подошла миниатюрная женщина с серебристыми волосами:
– Отец Майкл?
– Мэри Лу, как поживаете? – откликнулся я.
– Вы не могли бы уделить мне несколько минут?
Мэри Лу Хакенс обычно не ограничивалась несколькими минутами, а могла говорить час напролет. У нас с отцом Уолтером был неписаный уговор спасать друг друга от ее неумеренных восторгов после мессы.
– Чем могу вам помочь?
– Мне очень неловко, – призналась она. – Просто я хотела узнать, не можете ли вы благословить мой бюст.
Я улыбнулся ей. Прихожане часто просили нас помолиться за предмет поклонения.
– Разумеется. Он у вас с собой?
Она посмотрела на меня как-то странно:
– Ну конечно.
– Отлично! Давайте взглянем на него.
Мэри Лу скрестила руки на груди:
– В этом нет необходимости!
С опозданием уразумев, что именно она просила меня благословить, я почувствовал, как к моим щекам прилила кровь.
– Прошу прощения… – залепетал я. – Я не имел в виду…
Ее глаза наполнились слезами.
– Завтра мне удаляют опухоль молочной железы, отец, и я в ужасе.
Поднявшись, я обнял ее за плечи, подвел к ближайшей скамье и предложил бумажную салфетку.
– Простите, – всхлипнула она, – не знаю, с кем еще можно поговорить. Если я скажу мужу, то, боюсь, он тоже испугается.
– Вы знаете, с кем можно говорить, – мягко произнес я. – И вы знаете, что Он всегда слушает. – Я коснулся ее макушки. – Всемогущий и вечный Боже, бессмертный Спаситель всех верующих, услышь нас от имени Твоего слуги Мэри Лу, для которой мы молим о Твоем милосердии, а после восстановления ее телесного здоровья она воздаст Тебе благодарность в Твоей церкви. Во имя Господа, аминь.
– Аминь, – прошептала Мэри Лу.
Это еще одно, что мне нравится в церкви: никогда не знаешь, чего ждать.
Шэй Борн вернулся на первый ярус после трех дней в лазарете, и у него появилась миссия. Каждое утро, когда приходили надзиратели, чтобы узнать, кто хочет в душ или на прогулку во двор, Шэй спрашивал разрешения поговорить с начальником тюрьмы Койном.
– Заполни запрос, – снова и снова твердили ему, но, похоже, до него не доходило.
Когда наступала его очередь гулять на плацу, напоминавшем тесную клетку, он вставал в дальнем углу и, глядя в сторону административного корпуса, изо всей мочи выкрикивал свое требование. Когда ему приносили обед, он спрашивал, согласился ли начальник поговорить с ним.
– Знаете, почему его перевели на первый ярус? – спросил однажды Кэллоуэй, когда Шэй вопил из душа, требуя аудиенции у Койна. – Потому что на прежнем месте все от него оглохли.
– Он ведь тормоз, – отозвался Крэш. – Тут уж ничего не попишешь. Верно, Джои?
– Он не умственно отсталый, – сказал я. – Возможно, у него ай-кью в два раза выше, чем у тебя, Крэш.
– Заткнись, ты, мазилка! – приказал Кэллоуэй. – Заткнитесь, все!
Кэллоуэй опустился на колени у двери своей камеры, выуживая что-то с помощью переплетенных нитей, вытянутых из одеяла и привязанных одним концом к свернутому в трубочку журналу. Он забросил удочку в центр узкого перехода – рискованный трюк, поскольку надзиратели могли вернуться в любую минуту. Мы обычно передавали что-нибудь друг другу таким способом: книжку в мягкой обложке, шоколадный батончик. Поначалу мы не могли сообразить, чем он там занят, но вскоре заметили на полу маленький яркий овал. Лишь Господу Богу известно, зачем птице понадобилось свить гнездо в такой дыре, но несколько месяцев назад птаха, залетевшая к нам через прогулочный плац, сделала это. Одно яйцо вывалилось из гнезда и разбилось, недоразвившийся птенец дрозда лежал на боку, его тощая сморщенная грудка ходила ходуном.
Кэллоуэй дюйм за дюймом смотал бечевку.
– Он не выживет, – заметил Крэш. – Маме он уже не нужен.
– Ну а мне – нужен, – сказал Кэллоуэй.
– Положи его в теплое место, – предложил я. – Заверни в полотенце или типа того.
– Или в футболку, – добавил Джои.
– Не нуждаюсь в советах чмо, – заявил Кэллоуэй, но секунду спустя спросил: – Думаешь, футболка подойдет?
Пока Шэй вопил, призывая начальника, все слушали прямой репортаж Кэллоуэя. Дрозда завернули в футболку. Дрозда засунули в кед. Дрозд повеселел. Дрозд на полсекунды приоткрыл левый глаз.
Мы все успели позабыть, каково это – сильно любить что-то или кого-то и очень бояться это потерять. В первый год, попав сюда, я представлял себе, что полная луна – мой домашний любимец, что она раз в месяц приходит именно ко мне. А прошлым летом Крэш занимался тем, что обмазывал джемом решетку вентиляционной трубы, чтобы привлечь колонию пчел, но делал это не из любви к пчеловодству, а потому, что ошибочно полагал, будто может выдрессировать их для нападения на спящего Джои.
– Ковбои идут, – предупредил Крэш о приближении надзирателей к галерее.
Через минуту двери с лязгом открылись. Офицеры стояли перед камерой с душем, ожидая, когда Шэй просунет руки в проем, чтобы надеть ему наручники для перемещения на двадцать футов обратно в камеру.
– Они не знают, что это может быть, – сказал надзиратель Смайт. – Они исключили легочные проблемы и астму. Говорят, похоже на аллергию, но мы все убрали из ее комнаты, Рик, так что детская теперь голая, как камера.
Иногда надзиратели болтали при нас друг с другом. Они никогда не посвящали заключенных в свою жизнь, и это, по сути, было хорошо. Мы не хотели знать, что у парня, который подвергает нас полному личному досмотру, есть сын, забивший победный гол в футбольном матче в прошлый четверг. Лучше обойтись без сантиментов.
– Врачи говорят, – продолжал Смайт, – что ее сердечко не выдержит такого стресса. И я тоже не выдержу. Представь, каково это – видеть свою крошку со всеми этими подключенными трубками и мешочками?
Второй надзиратель, Уитакер, был католиком. Он любил подбрасывать на мой обеденный поднос написанные от руки цитаты из Библии, осуждавшие гомосексуализм.
– Отец Уолтер в воскресенье читал молитву за Ханну. Он сказал, что с радостью навестит тебя в больнице.
– Нет ничего такого, что я хотел бы услышать из уст священника, – пробормотал Смайт. – Что это за Бог, который творит подобное с ребенком?
Руки Шэя проскользнули через окошко в душевой камере, на них надели наручники, и дверь открылась.
– Начальник говорил, что примет меня?
– Угу, – пробубнил Смайт, ведя Шэя в камеру. – Он приглашает тебя на крутое чаепитие!
– Мне просто надо поговорить с ним пять минут…
– Не у тебя одного проблемы, – огрызнулся Смайт. – Заполни запрос.
– Не могу, – ответил Шэй.
Я откашлялся:
– Офицер, можно мне тоже бланк запроса, пожалуйста?
Он запер камеру Шэя, вынул бланк из кармана и просунул его в окошко моей камеры.
Когда надзиратели выходили с галереи, послышалось тонкое невнятное чириканье.
– Шэй? – спросил я. – Почему ты не хочешь сделать запрос?
– Не могу найти правильные слова.
– Уверен, начальнику наплевать на грамматику.
– Нет, когда я пробую писать, то путаю буквы.
– Так скажи мне, и я напишу за тебя.
Наступила пауза.
– Ты сделаешь это для меня?
– Вы оба, завязывайте с мыльной оперой! – вмешался Крэш. – Меня от вас тошнит.
– Скажи начальнику, – начал диктовать Шэй, – что я хочу пожертвовать свое сердце, после того как он меня прикончит. Я хочу отдать его девочке, которой оно нужно больше, чем мне.
Я приложил бланк к стене и написал все это карандашом, поставив подпись Шэя. Привязав запрос к своей удочке, я забросил листок в узкую щель под дверью его камеры.
– Отдай это надзирателю, который будет делать обход завтра утром.
– Эй, Борн, – вмешался Крэш, – не представляю, что бы я с тобой сделал. С одной стороны, ты подонок, убивший ребенка. За то, что ты сотворил с этой девчушкой, я бы пожелал тебе стать грибковой паршой, покрывающей Джои. Но с другой стороны, ты завалил копа, и я благодарен тебе за то, что на свете стало одной свиньей меньше. И что я, по-твоему, должен испытывать? Ненавидеть тебя или уважать?
– Ни то ни другое, – сказал Шэй. – То и другое.
– Знаешь, что я думаю? Убийство ребенка перевешивает все добро, что ты мог совершить.
Крэш встал перед дверью своей камеры и принялся молотить по оргстеклу металлической кофейной кружкой:
– Вышвырните его! Вон! Вон!
Джои, привыкший довольствоваться положением пешки, первым подхватил эти выкрики. Вскоре к ним присоединились Тексас и Поджи, поскольку они всегда слушались Крэша.
– Вышвырните его!
– Вышвырните его!
Из громкоговорителя зазвучал голос Уитакера:
– У тебя проблемы, Витале?
– У меня проблем нет. Проблемы есть у этого гаденыша, убившего ребенка. Вот что я скажу, офицер. Выпустите меня на пять минут, и я освобожу прилежных налогоплательщиков Нью-Гэмпшира от необходимости избавиться от него…
– Крэш, – тихо произнес Шэй, – остынь.
Меня отвлек свистящий шум, что вдруг стал доноситься из моей крошечной раковины. Только когда вода хлынула из крана, я встал посмотреть. Происходящее было примечательно в двух отношениях: обычно вода текла тоненькой струйкой, даже в душе. К тому же жидкость, которая сейчас выплескивалась из металлической раковины, была густого красного оттенка.
– Мать твою! – заорал Крэш. – Меня затопило!
– Чувак, это похоже на кровь, – в ужасе произнес Поджи. – Я не стану этим умываться.
– В унитазе то же самое, – добавил Тексас.
Все мы знали, что трубы в наших камерах соединяются. Это означало, что буквально невозможно было отделаться от дерьма, приносимого от соседей. Однако ты мог фактически отправить по трубам свое послание вдоль всего коридора. Перед тем как попасть в канализацию, оно ненадолго появлялось в раковине соседней камеры. Я обернулся и заглянул в свой унитаз. Вода была темной, как рубин.
– Чтоб мне провалиться, – проронил Крэш. – Это не кровь. Это вино.
Он загоготал как помешанный:
– Угощайтесь, дамы. Выпивка за счет заведения.
Я выжидал. Я не пил там воду из-под крана. И без того меня не покидало чувство, что мои препараты от СПИДа могли быть частью какого-то государственного эксперимента, проводимого над обреченными узниками… Я не был готов пить из системы водоочистки, контролируемой той же администрацией. Но потом я услышал смех Джои и причмокивание, с каким Кэллоуэй пил из крана, и пьяные песни Тексаса и Поджи. Действительно, настрой всего яруса радикально изменился, и вскоре мы услышали по интеркому рокочущий голос Уитакера, явно смущенного картинками на мониторах.
– Что там у вас происходит? – спросил он. – Утечка в водопроводе?
– Можно и так сказать, – ответил Крэш. – Или можно сказать, нас одолела сильная жажда.
– Присоединяйтесь, офицер, – добавил Поджи. – Поставим еще выпивку.
Всем это вроде казалось смешным, но они уже успели приговорить примерно полгаллона этого непонятного пойла. Я опустил палец в темный поток, продолжавший бить из моей раковины. Это могла быть вода с примесью железа или марганца, но на самом деле эта липкая жидкость пахла сахаром. Я нагнул голову к крану и начал осторожно пить.
Мы с Адамом были тайными сомелье и ездили на виноградники Калифорнии. На мой день рождения в том последнем году Адам подарил мне бутылку «Каберне-Совиньон» две тысячи первого года производства «Доминус Эстейт». Мы собирались распить ее в канун Нового года. Несколько недель спустя, когда я вошел в комнату и увидел их, переплетенных, как тропические лианы, эта бутылка тоже была там – опрокинувшись, она упала с тумбочки и запятнала ковер спальни, как и пролитая перед тем кровь.
Если бы вы просидели в тюрьме с мое, то испробовали бы много всяких инновационных способов кайфануть. Я пил крепкое пойло, полученное перегонкой из фруктового сока, хлеба и леденцов. Я вдыхал дезодорант-спрей и курил высушенную банановую кожуру, завернутую в страничку из Библии. Но это было нечто новое. Настоящее вино, клянусь Богом!
Я расхохотался. Но потом зарыдал, оплакивая то, что потерял, – то, что теперь буквально утекало у меня сквозь пальцы. Вам может недоставать только того, о чем вы помните. Прошло много времени с момента, когда земные блага перестали быть частью моей повседневной жизни. Я налил вина в пластмассовую кружку и выпил его. Я делал это снова и снова, постепенно забывая, что все необыкновенное в жизни кончается. Учитывая мою историю, я мог бы читать лекции на эту тему.
Наконец надзиратели сообразили, что с водопроводом случилась какая-то заваруха. Двое из них, кипя от злости, поднялись на наш ярус и задержались перед моей дверью.
– Ты! – скомандовал Уитакер. – Наручники.
Вся эта кутерьма с заковыванием моих запястий в наручники через открытое окошко камеры затевалась ради того, чтобы Уитакер мог отпереть дверь и обследовать камеру, пока Смайт сторожит меня. Я смотрел через плечо, как Уитакер опускает мизинец в поток вина и подносит его к языку.
– Люций, что это такое? – удивился он.
– Сначала я подумал, каберне, офицер, – ответил я. – Но теперь склоняюсь к дешевому мерло.
– Вода поступает из городского резервуара, – сказал Смайт. – Заключенным нельзя туда лезть.
– Может, это чудо, – пропел Крэш. – Вы же все знаете о чудесах, так ведь, офицер, фанатик веры?
Дверь моей камеры закрыли и освободили мне руки. Уитакер вышел на мостик яруса.
– Кто это сделал? – спросил он, но мы его не слушали. – Кто несет за это ответственность?
– Какая разница? – откликнулся Крэш.
– Так помогите мне. Если ни один из вас не сознается, я попрошу, чтобы сантехники на всю неделю отключили вам воду, – начал угрожать Уитакер.
– Уит, – рассмеялся Крэш, – Американский союз защиты гражданских свобод нуждается в живом примере.
Под наш хохот надзиратели стремительно ретировались с яруса. Смешными становились совсем не забавные вещи, я даже был не против послушать Крэша. В какой-то момент вино потекло тонкой струйкой и потом иссякло, но Поджи уже вырубился, а Тексас и Джои стройно пели балладу «Дэнни-бой», я же быстро отключался. Фактически последнее, что я помнил, – это как Шэй спрашивает Кэллоуэя, как тот назовет свою птичку, и его ответ: Бэтмен-Робин. И еще Кэллоуэй подбивал Шэя на состязание по выпивке, но Шэй говорил, что воздержится. И что он вообще не пьет.
После превращения в вино водопроводной воды на нашем ярусе в камеры два дня кряду шел непрерывный поток сантехников, научных работников и тюремных администраторов. Очевидно, мы были единственным блоком в тюрьме, где такое случилось. Представители власти поверили этому, потому что после обыска надзиратели конфисковали из наших камер флаконы с шампунем, молочную тару и даже пластиковые пакеты, которые мы находчиво использовали для хранения излишков вина. Кроме того, на стенках труб было обнаружено соответствующее вещество. Хотя никто не собирался показывать нам результаты лабораторных анализов, ходили слухи, что исследуемая жидкость явно не водопроводная вода.
Наши прогулки и душ отменили на неделю, как будто мы были виноваты в случившемся. Только через сорок три часа ко мне пустили тюремную медсестру Алму, от которой всегда пахло лимонами и постельным бельем, а на ее голове в виде башни кольцами была уложена коса. Я все думал, к каким ухищрениям она прибегает, когда ложится спать. Обычно она приходила дважды в день и приносила мне полный стаканчик ярких и больших, как стрекозы, пилюль. Она также смазывала кремом зараженные грибком ступни заключенных, проверяла зубы, испорченные кристаллическим метамфетамином, – вообще, делала все то, что не требовало посещения лазарета. Признаюсь, несколько раз я симулировал болезнь, чтобы Алма измерила мне температуру или кровяное давление. Иногда на протяжении многих недель она была единственным человеком, прикасавшимся ко мне.
– Итак, – начала она, когда ее впустил в мою камеру надзиратель Смайт, – я слышала, у вас тут творится всякое. Расскажешь, что произошло?
– Рассказал бы, если бы мог, – ответил я, покосившись на сопровождающего ее охранника. – А может, и нет.
– Мне на ум приходит только один человек, во время оно превративший воду в вино, – сказала она. – И мой пастор уверит тебя, что этого не было в тюрьме штата в минувший понедельник.
– Возможно, твой пастор предположит это в следующий раз, когда Иисус наполнит тела прекрасным вином «Шираз».
Рассмеявшись, Алма сунула мне в рот термометр. Поверх ее спины я рассматривал Смайта. Покрасневшими глазами он в задумчивости уставился на стену, вместо того чтобы следить за мной и не дать мне совершить какую-нибудь глупость, например взять Алму в заложники.
Запикал термометр.
– У тебя по-прежнему повышенная температура.
– Скажи мне что-то, чего я не знаю, – ответил я, нащупав кровь у себя под языком, сочащуюся из язв – неотъемлемых при этой ужасной болезни.
– Принимаешь лекарства?
– Ты же видишь, как я каждый день запихиваю их себе в рот, – пожал я плечами.
Алма знала, что любой заключенный может придумать свой способ убить себя.
– Только не умирай при мне, Юпитер, – сказала она, стирая что-то липкое с красного пятна у меня на лбу, благодаря которому я получил это прозвище. – Кто еще расскажет мне то, что я пропустила в «Главном госпитале»?
– Пустяковый повод околачиваться здесь.
– Я слышала и похуже.
Алма повернулась к надзирателю Смайту:
– Мы закончили.
Она ушла, и по команде с пульта управления дверь плавно закрылась под скрежет металлических зубьев.
– Шэй, – позвал я, – не спишь?
– Не сплю.
– Пожалуй, тебе стоит закрыть уши.
Шэй не успел спросить почему, а Кэллоуэй уже разразился потоком ругательств, что происходило постоянно, когда Алма приближалась к нему на пять футов.
– Проваливай отсюда, черномазая! – завопил он. – Клянусь Богом, что оттрахаю тебя, если только прикоснешься ко мне…
Надзиратель Смайт прижал дебошира к стене камеры.
– Ради всего святого, Рис, – сказал он, – неужели из-за чертова пластыря каждый день должно повторяться одно и то же?
– Да, если его клеит эта черная сука.
Кэллоуэя осудили за то, что он семь лет назад дотла спалил синагогу. У него были повреждения головы, и потребовалась обширная пересадка кожи на руках. Однако он полагал свою миссию выполненной, потому что напуганный раввин покинул город. Пересаженная кожа еще нуждалась в лечении – за прошедший год Рис перенес три операции.
– Знаете что, – сказала Алма, – мне наплевать, даже если руки у него сгниют.
И ей действительно было все равно. Но ей было не все равно, когда ее называли черномазой. Каждый раз, услышав это слово от Кэллоуэя, она сжималась и, выйдя из его камеры, шла по галерее чуть медленнее.
Я прекрасно понимал, что именно она чувствовала. Если ты отличаешься от других, то порой не видишь массу людей, принимающих тебя таким, какой ты есть. Но замечаешь того единственного, который не принимает тебя.
– Из-за тебя я подхватил гепатит С, – проворчал Кэллоуэй, хотя наверняка заразился через лезвие цирюльника, как заражаются в тюрьме другие заключенные. – Из-за тебя и твоих грязных негритянских лап.
Кэллоуэй был сегодня особенно несносным, даже для себя. Поначалу я подумал, что он бесится, как и все мы, оттого что нас лишили наших скудных привилегий. Но потом до меня дошло: Кэллоуэй не хотел впускать к себе Алму, потому что она могла обнаружить птенца. А случись это, Смайт конфисковал бы пичугу.
– Что ты намерена делать? – спросил Смайт у Алмы.
– Не собираюсь с ним спорить, – вздохнула она.
– Вот и правильно! – прокаркал Кэллоуэй. – Ты же знаешь, кто здесь босс. РАХОВА!
При этом выкрике, означающем священную войну против евреев и цветных, все заключенные специально изолированных тюремных камер разразились воплями. В таком белом штате, как Нью-Гэмпшир, обитателями тюрьмы руководило «Арийское братство». Они контролировали торговлю наркотиками за решеткой, они набивали друг другу татуировки в виде трилистника, молнии и свастики. Чтобы быть принятым в банду, надлежало убить кого-то с одобрения «братства» – чернокожего, еврея, гомосексуалиста или любого другого неугодного человека.
Вопли становились оглушительными. Алма прошла мимо моей камеры, Смайт следом за ней.
Когда они проходили мимо Шэя, тот сказал надзирателю:
– Загляните внутрь.
– Я знаю, что там, внутри Риса, – отозвался Смайт. – Двести двадцать фунтов дерьма.
Хотя медсестра и охранник уже ушли, Кэллоуэй продолжал горланить.
– Ты что! – зашипел я на Шэя. – Если они найдут эту дурацкую птицу, то снова обшарят все камеры! Хочешь на две недели остаться без душа?
– Да речь не о том, – сказал Шэй.
Я не ответил, а просто улегся на койку, затолкав в уши мятой туалетной бумаги. И все же услышал, как Кэллоуэй распевает гимны «белой гордости». И все же услышал, как Шэй во второй раз повторяет мне, что говорил не о птичке.
В ту ночь, когда я проснулся весь в поту, чувствуя, как сердце готово выскочить из глотки, Борн снова разговаривал сам с собой.
– Они поднимают простыню, – сказал он.
– Шэй?
Я взял кусочек металла, выпиленный из кромки столика. Не один месяц ушел на то, чтобы вырезать его с помощью самодельной алмазной ленточной пилы – резинки от трусов с добавлением зубной пасты и пищевой соды. И что интересно, этот треугольный кусочек металла совмещал в себе зеркало и ножик. Я просунул руку под дверь, повернув зеркальце так, чтобы увидеть камеру Шэя.
Он лежал на койке с закрытыми глазами и скрещенными на груди руками. Его дыхание почти не ощущалось – грудь еле заметно поднималась и опускалась. Могу поклясться: я чуял запах червей во вскопанной земле. Я слышал, как о заступ могильщика ударяются камешки.
Он репетировал.
Я и сам это делал. Может быть, не совсем так, но и я репетировал собственные похороны. Кто придет. Кто оденется подобающим образом, а кто предстанет в каком-нибудь омерзительном прикиде. Кто будет плакать, а кто – нет.
Благослови, Господь, наших надзирателей! Они поместили Шэя Борна по соседству с тем, кто был обречен на смертный приговор.
Через две недели после прибытия Шэя на первый ярус как-то рано утром к нему в камеру вошли шестеро офицеров и приказали раздеться.
– Наклонись, – услышал я голос Уитакера. – Раздвинь ноги. Подними их. Покашляй.
– Куда мы идем?
– В лазарет. Медосмотр.
Я знал эту процедуру. Они обыщут одежду, чтобы удостовериться в отсутствии спрятанной контрабанды, потом велят снова одеться. После чего Борна выведут с первого яруса за пределы зоны специально изолированных камер.
Час спустя я проснулся от шума открываемой в камеру Шэя двери, когда его сопроводили обратно.
– Я помолюсь за твою душу, – важно произнес Уитакер и ушел с яруса.
– Ну что? – начал я неестественно жизнерадостным голосом. – Здоров как бык?
– Меня не водили в лазарет. Мы были в кабинете начальника тюрьмы.
Я уселся на койке, подняв глаза к отдушине, из которой доносился голос Шэя, и сказал:
– Он наконец-то согласился встретиться с…
– Знаешь, почему они врут? – перебил меня Шэй. – Потому что боятся, что ты взбесишься, если они скажут тебе правду.
– Какую правду?
– Это все управление сознанием. И у нас нет другого выбора, как подчиниться, потому что – а вдруг это единственный раз, когда действительно…
– Шэй, ты разговаривал с начальником или нет?
– Это он разговаривал со мной. Он сказал, что Верховный суд отклонил мою последнюю апелляцию, – ответил Шэй. – Казнь назначена на двадцать третье мая.
Я знал, что до перевода на наш ярус Шэй одиннадцать лет ожидал смертной казни. Вряд ли он сомневался, что это когда-нибудь произойдет. И теперь до этой даты оставалось всего два с половиной месяца.
– Уверен, им не хочется прийти и сказать: привет, мы забираем тебя, чтобы вслух зачитать твой смертный приговор. Чтобы я не взбесился, им проще сделать вид, что меня ведут в лазарет. Спорим, они обсуждали, как придут и заберут меня. Спорим, у них было совещание.
Я стал думать, что бы предпочел, будь это моя смерть, о которой объявили, как о поезде, отбывающем со станции. Захотел бы я услышать от тюремщика правду? Или же я счел бы милосердием быть избавленным от знания неизбежного, пусть даже на эти несколько минут перехода?
Ответ для себя я знал.
Я недоумевал, почему при мысли о казни Шэя Борна у меня в горле застрял комок, хотя мы были знакомы всего две недели.
– Мне очень жаль.
– Угу, – откликнулся он, – угу.
– Поли-ция! – выкрикнул Джои, и секунду спустя вошел надзиратель Смайт, а вслед за ним Уитакер.
Они отвели Крэша в камеру с душем. Расследование истории с нашим пьяным водопроводным краном, очевидно, не выявило ничего убедительного, помимо плесени в трубах, и нам вновь выделили время на личную гигиену. Но потом, вместо того чтобы покинуть первый ярус, Смайт потоптался на мостике и остановился перед камерой Шэя.
– Послушай, – начал Смайт, – на прошлой неделе ты мне кое-что сказал.
– Разве?
– Ты сказал, чтобы я заглянул внутрь. – Он помолчал. – Моя дочь была больна. Очень больна. Вчера врачи велели нам с женой попрощаться с ней. Я был вне себя от горя и ужасно разозлился. Вот я и схватил плюшевого мишку, которого мы брали с собой из дому в больницу, и разодрал его. Внутри он оказался набит скорлупками арахиса, а у нас и мысли не было заглянуть туда. – Смайт покачал головой. – Моя крошка не умирает, она даже не болела. Просто это аллергия. Но откуда ты узнал?
– Я не…
– Не важно.
Смайт засунул руку в карман и достал что-то небольшое, завернутое в фольгу. Это оказалось пышное шоколадное пирожное.
– Я принес его из дому. Моя жена их печет. Она хотела тебя угостить.
– Джон, нельзя давать ему контрабанду, – сказал Уитакер, оглядываясь через плечо на пульт управления.
– Это не контрабанда. Просто я… делюсь своим ланчем.
У меня потекли слюнки. В нашем меню шоколадных пирожных с орехами не было. Был только шоколадный кекс – раз в год как часть рождественского набора, в который входил также чулок с конфетами и двумя апельсинами.
Смайт передал пирожное через окошко в двери камеры. Встретившись с Шэем взглядом, он кивнул и ушел вместе с Уитакером.
– Эй, смертник, – позвал Кэллоуэй, – за половину этого дам тебе три сигареты.
– Меняю на целую пачку кофе, – предложил Джои.
– Он не собирается тратить это на тебя, – возразил Кэллоуэй. – Получишь кофе и четыре сигареты.
Тексас и Поджи тоже присоединились. Они меняются с Шэем на CD-плеер. Журнал «Плейбой». Рулон скотча.
– Одна шестнадцатая унции мета, – объявил Кэллоуэй. – Окончательное предложение.
«Братство» наваривало немало денег на обмене метамфетамина в тюрьме штата Нью-Гэмпшир. Видимо, Кэллоуэю сильно приспичило съесть это пирожное, раз он решил пожертвовать собственной заначкой.
Насколько мне было известно, появившись на нашем ярусе, Шэй ни разу не пил кофе. Я понятия не имел, курит ли он и употребляет ли наркотики.
– Нет, – ответил Шэй. – Всем вам говорю: нет.
Прошло несколько минут.
– Господи, я все еще чую его запах! – простонал Кэллоуэй.
Дайте скажу: я не преувеличиваю, когда говорю, что нам пришлось несколько часов кряду вдыхать этот аромат. Он был восхитительный! В три часа ночи, когда я пробудился из-за привычной для меня бессонницы, запах шоколада был настолько сильным, что могло показаться, будто пирожное находится в моей камере, а не у Шэя.
– Почему бы тебе не съесть эту чертову штуку? – пробубнил я.
– Потому что, – ответил Шэй, бодрствующий, как и я, – тогда мне нечего будет предвкушать.