Иногда становится очевидно, что наши планы однозначно потерпели неудачу. Игра закончена, мы проиграли. Последствия неудачи могут быть пугающими, однако здесь ничего не поделаешь. Мы исчерпали наши ходы, а время ушло. Но если и на этом этапе нас продолжают волновать все та же проблема, значит, мы оказались в ловушке реверсии.
Мы изучаем кинорекламу в газете, выбираем фильм, выстраиваем вечер так, чтобы времени на все хватило, ловим такси, подъезжаем к кинотеатру — и узнаем, что расписание сеансов изменилось. Или застреваем в пробке и приезжаем с опозданием. Решим ли мы все-таки отправиться в кинозал или, наоборот, заняться чем-то совершенно другим, наши мысли будут снова и снова возвращаться к неисполненному намерению: посмотреть фильм, и посмотреть его целиком, с самого начала. Естественно, мысли эти уже ничего не изменят. Это просто потеря времени.
Реверсия — это временнáя противоположность фиксации. При фиксации мы яростно трудимся над тем, чтобы ускорить наступление застывшего будущего. При реверсии мы тщимся изменить необратимое прошлое. Далее мы увидим, что большинство проявлений фиксации имеют свое зеркальное отражение в ситуациях реверсии. Есть, однако, и существенная асимметрия. Когда будущее, которое движется в своем собственном темпе, все-таки наступает, фиксации приходит конец. Мы получили то, чего так хотели, хотя сила наших желаний и оказалась в этом процессе совершенно ненужной. Но реверсия никогда не кончается сама по себе. Мы можем возвращаться к старым обидам и разочарованиям до конца своих дней, однако прошлое от этого не изменится ни на йоту. Наше желание изменить его не просто ненужно — оно неосуществимо. От фиксации часто нас способно исцелить течение времени. Но от реверсии приходится избавляться самим. Каждая реверсия потенциально вечна.
Фиксация и реверсия базируются на одной общей стратегической проблеме: как оставаться при деле в ситуации, когда сделать ничего нельзя. При фиксации такая «работа» состоит в активном ожидании, поглядывании на часы, подчеркивании дат на календаре. Но подобное решение не годится для реверсии — здесь-то нам нечего ждать. Все уже случилось. И здесь проблема, как занять себя, решается весьма элегантным способом. Мы изобретаем призрачную вселенную условно-прошедших событий, заполненную всевозможными «было бы» и «надо было», в которой мы можем яростно трудиться над решением уже не существующей задачи столько, сколько душа пожелает. Не жалея усилий и с немалой изобретательностью мы разрабатываем планы завоевания сердца той девочки или того мальчика, к которым так и не осмелились подойти в девятом классе. С талмудической дотошностью мы доказываем, что наследство, доставшееся другим, должно было достаться нам.
Фиксация и реверсия базируются на одной общей стратегической проблеме: как оставаться при деле в ситуации, когда сделать ничего нельзя.
Реверсия — это болезнь «надо-было-мне». Конечно, не все мысли о прошлом относятся к разряду реверсивных. Интерес историка или романиста может побуждать нас к исследованию того, что было и прошло. Мы можем анализировать прошлое, чтобы в будущем не совершать те же самые ошибки. Мы можем просто развлекаться фантазиями на тему, как все могло быть, — точно так же, как мы развлекаемся, смотря телевизор. Все эти случаи легко отличимы от настоящей реверсии. Когда мы оказываемся в ловушке реверсии, то наши мысли все еще настроены на достижение уже упущенной цели. Мы ведем себя так, словно помехи к ее достижению все еще перед нами, а не давно позади — как будто прошлое и будущее поменяются местами, если только мы будем давить посильнее и подольше. Конечно же, сознательно мы в это не верим. Наша иррациональная вера бессознательна.
Однако когда наш интерес к прошлому имеет исторический, писательский, практический или развлекательный характер, это означает, что мы уже отбросили прежнюю цель и поставили перед собой новую. Развлекать себя фантазиями о собственной популярности в школе совсем не то же самое, что действительно пытаться добиться той же цели задним числом. В первом случае речь идет о невеликом, но вполне нормальном удовольствии, во втором — о постоянно раздираемой болячке. Конкретные мысли, мелькающие в нашем сознании, в обоих случаях могут даже быть одними и теми же: «если бы я пригласил ее погулять...», «если бы я не был таким толстым...». Но только в реверсии эти мысли призваны служить бесплодной попытке ухватить руками то, что уже перестало существовать.
И в реверсии, и в фиксации мы часто даем выход нашему неудовольствию. При реверсии мы недовольно бормочем, без устали напоминая нашим несчастным спутникам, что все-таки опоздали на этот проклятый сеанс. При фиксации мы ворчим, что приехали слишком рано и теперь вынуждены ждать. Такие жалобы совершенно бесполезны. Но не всякая жалоба напрасна. Стоит различать жалобы и причитания. Жалобы более общее обозначение неудовлетворенности тем, как развиваются события. Причитания — это сожаления о том, чего уже нельзя изменить. Жалоба, если это не причитания, может иметь смысл для достижения цели. Потому и существуют отделы по работе с жалобами. Но никому не придет в голову создавать отделы причитаний, где люди могли бы оплакивать свое прошлое, изменить которое никто не в силах.
Тем не менее есть достаточное количество религиозных и психотерапевтических организаций и заведений, бойко предлагающих услуги коллективного плача. Причину их преуспеяния несложно понять. Их клиенты рано или поздно устают ныть и сокрушаться и обращаются к другим делам. Возникающее при этом чувство уверенности в себе приписывается полезности причитаний. Но с таким же успехом можно было с самого начала пропустить стадию причитаний и сразу обратиться к другим делам. Конечно, для многих людей это непростая задача. Привычка снова и снова размышлять о прошлых бедах и неудачах сидит в нас глубоко, как и привычка волноваться о будущем. При этом попытки заняться чем-то другим нередко оказываются попросту безуспешными. Мы пытаемся наслаждаться обществом человека, с которым мы теперь рядом, но нас преследует лицо любимой, которую мы потеряли. Однако причитания не лекарство от нашей проблемы. Они и есть болезнь.
Реверсия всегда ловушка — идет ли речь о небольших разочарованиях или о настоящих катастрофах. Когда тысячи погибших от стихийного бедствия похоронены, нас ждут тарелки, которые надо мыть, письма, которые надо писать, дети, которым нужно рассказывать сказки, хорошие книги, которые стоит прочесть. Мы ничем не поможем жертвам, превратив всю оставшуюся жизнь в непрерывные стенания. И речь не о том, что о мертвых следует забыть. Память о них — драгоценное достояние, и мы в буквальном смысле были бы неполноценны, если бы они перестали являться нам в мыслях и играть роль в нашей внутренней жизни. Это единственно достойный способ чтить их память. Мертвые ничего не приобретают от наших «могло бы быть» и «надо было», от наших причитаний, от чувства вины за то, что мы остались в живых. Ничего не приобретаем и мы.
Когда мы лежим со сломанной ногой в гипсе, нам хватает неприятных ощущений и без мучительных мыслей о том, как можно было избежать несчастного случая.
Но жизнь без ментальных ловушек вовсе не становится жизнью без страданий. Не сумев предотвратить травму, мы испытываем физическую боль. И боль других отзывается в нас душевной болью. Выживание индивидуума и социальной группы зависит от этих механизмов. Но нет никакого смысла добавлять к физической боли от ран самобичевание реверсии. Когда мы лежим со сломанной ногой в гипсе, нам хватает неприятных ощущений и без мучительных мыслей о том, как можно было избежать несчастного случая. Не надо. Он уже произошел.
Вина — это ловушка реверсии, то есть возврата к нашей моральной несостоятельности. Стыд — очень похожая реверсия, когда мы ударили лицом в грязь. Мы испытываем чувство вины за то, что стали причиной страданий ребенка, и чувство стыда, что о нас думают как о человеке, ставшем причиной страданий ребенка. Вряд ли нужно говорить, что и вина, и стыд помогают не больше, чем любая другая форма реверсии. Что сделано, то сделано. Возможно, нам следует быть внимательнее, чтобы избежать подобных ошибок в будущем, а может быть, нам стоит пересмотреть свои моральные принципы или наше представление о себе самих. Но вновь и вновь возвращаться мыслями к тому, что уже сделано и почему не надо было этого делать, — потеря времени.
Вина и стыд — наиболее мучительные разновидности реверсии, точно так же, как беспокойство — самая мучительная форма фиксации. Однако есть одно любопытное различие между нашим отношением к вине, с одной стороны, и стыду и беспокойству — с другой. Как мы видели, все понимают тщетность беспокойства. Едва ли удастся найти людей, считающих чувство стыда ценным. Но вина до сих пор имеет своих пылких апологетов.
С древних времен необходимость чувства вины подкреплялась идеей, что вина способна отвратить от повторения проступка. Предполагается, что чувство вины должно работать как боль от ожога. Ожегшись один раз, мы вряд ли захотим снова сунуть палец в огонь. По такому же принципу и вина должна остерегать нас от недостойного поведения. Однако такая аналогия рассыпается в прах в одной критической точке. Боль следует сразу же за нашим прикосновением к чему-то горячему, независимо от нашей воли и желаний. Вина же — это то, что мы сами делаем с собой.
Неприятные чувства, связанные с виной, создаются и сознательно поддерживаются нашими собственными мыслями о вине. Если бы мы не удерживали свой проступок в голове, чувство вины исчезло бы. Боль от вины скорее напоминает пощечину, которую мы даем себе сами, а не физический ожог. Мы сами выбираем такой образ действий. Но каким же образом страх вины может стать мотивом избегать недостойного поведения? Если бы единственной причиной, удерживающей нас, было желание избежать пощечин, то нас это никоим образом не удержало бы. Мы просто предпочли бы не лупить себя по щекам. А если бы нашим единственным мотивом был страх вины, мы предпочли бы не считать себя виноватыми. Страх вины вряд ли можно считать причиной чувства вины, которое мы испытываем по своей воле — точно так же, как неосторожную езду нельзя объяснить страхом аварии.
Страх вины вряд ли можно считать причиной чувства вины, которое мы испытываем по своей воле — точно так же, как неосторожную езду нельзя объяснить страхом аварии.
Один пример, казалось бы, противоречит представлению, что вина — это продукт нашего собственного мышления. В случае тяжелой депрессии люди нередко чувствуют себя виноватыми, будучи не в состоянии сказать, что они сделали не так. Они знают лишь то, что виноваты и недостойны снисхождения. Такая пустая вина является зеркальным отражением в прошлое пустой фиксации, направленной на будущее. При пустой фиксации мы живем в нетерпеливом ожидании каких-то сказочных будущих событий, которые сами не в состоянии назвать и определить. В состоянии пустой вины мы постоянно обращены к столь же неопределенным прошлым грехам. Но даже в этом случае чувство вины поддерживается нашими собственными мыслями. Мы не можем сказать, что конкретно мы сделали не так, но убеждены, что наверняка что-то не в порядке. Или же нас просто одолевают мысли о собственной никчемности. Не будь у нас таких неопределенных мыслей, мы не испытывали бы чувства вины. Конечно, мы сами можем и не осознавать эти мысли о своей виновности. Кажется, что чувство вины обволакивает нас помимо нашей воли, словно оно вырабатывается какими-то железами внутренней секреции. Но как железы внутренней секреции могут соотноситься с прошлыми событиями? Мы можем чувствовать себя усталыми, безучастными, взволнованными или напряженными без всякого участия мысли. Но вина — это прежде всего идея, за которой уже следуют определенные чувства.
Факт остается фактом: когда мы действуем аморально, мы испытываем чувство вины. Но это чувство не возникает само по себе. Мы сами создаем его, порождая в уме мысли о вине. Мы сами обрекаем себя на это страдание, руководствуясь неисследованной нами, как правило, бессознательной и абсолютно ошибочной стратегией управления собой. Мы наказываем себя за аморальность чувством вины для того, чтобы впредь не поддаться соблазну. Иначе говоря, мы относимся к себе как к другому человеку, которого хотели бы подчинить своей воле. Подобную стратегию можно уподобить попытке бросить курить, нанося себе пощечину каждый раз, поднося огонь к сигарете. Подобный образ действий вряд ли может дать хорошие результаты с точки зрения наших собственных ценностей. Самобичевание ведет либо к меньшей потере, чем аморальность сама по себе, либо к большей. Рассмотрим оба случая по порядку.
Если наказание менее страшно, чем аморальность поступка, оно вряд ли может быть эффективным. Предположим, неприятности из-за того, что мы совершали что-то плохое, оказались недостаточными, чтобы мы перестали это делать. Но тогда как могут оказать влияние еще менее тяжкие последствия? Если легкая пощечина самому себе может заставить человека бросить курить, то осознание гораздо более серьезных последствий курения само по себе может быть только более эффективным инструментом. Пощечина получается бессмысленной. Аналогично небольшую дозу вины легче перенести, чем прямое оскорбление нашего собственного нравственного чувства. Если сама аморальность поступка не отталкивает нас, то тем более не отвратит от него легкое ощущение вины.
В то же время, если наказание страшнее проступка, то оно может действительно оказаться эффективным. Но в этом случае мы по определению теряем больше, чем обретаем. Мы немедленно бросили бы курить, если бы за каждой сигаретой следовали непереносимые пытки. И мы не совершали бы аморальных поступков, если бы за ними следовало невыносимое чувство вины. Но кто будет сознательно принимать лекарство, от которого делается хуже, чем от самой болезни? Возможно, по отношению к другим идея принуждения к правильному поведению и не шла бы вразрез с нашими ценностями. Но мы наверняка не захотели бы делать это с собой. Если приговор, вынесенный самому себе, страшнее, чем провинность, нам явно стоит отказаться от меньшего зла — проступков, вызывающих такое наказание.
В общем, чувство вины либо неэффективно, либо вынуждает нас терять больше, чем мы приобретаем. В любом случае это ловушка.
Даже в самой успешной жизни остается нереализованным бесчисленное множество ценных возможностей. Есть люди, которых мы не знаем, а могли бы с ними подружиться на всю жизнь; варианты карьеры, которые вовремя не представились, а могли стать нашим истинным призванием; райские острова, на которых мы не побывали. Но мы не сожалеем об этих потерях. Просто отсутствия какой-то ценности недостаточно для того, чтобы погрузить нас в глубины реверсии. Сначала мы должны придать недостающей ценности статус чего-то желанного — чего-то, что предпочтительнее обычного хода нашей жизни. Нам не дает покоя только то, чего мы когда-то пожелали. Нереализованная возможность должна восприниматься как ощутимая нехватка чего-то в нашей жизни прежде, чем мы начнем предаваться реверсии.
Но эта грань между нереализованным и ощущаемой нехваткой обладает магическим воздействием на наш мозг. Когда не приехал друг, которого мы ждали, мы считаем, что потеряли что-то, и поэтому расстраиваемся. Но если бы мы его не ждали, то несостоявшийся визит просто отсутствовал бы в нашем восприятии. В действительности две ситуации совершенно одинаковы: визита не было. Когда мы плотно погружены в реальную жизнь, разочарований быть не может — уже потому, что неслучившиеся события попросту не существуют. Конечно, они могли произойти. Наш друг мог бы нас навестить. Но он мог появиться даже тогда, когда мы его не ждали. Таким образом, причина нашего расстройства не в нереализованности каких-то событий и не в действии принципа сослагательного наклонения. Но в таком случае, в чем же? Ведь могли бы существовать и добрые феи, и разноцветный снег, и бесплатные обеды. Как из бесконечного ряда не случившихся событий, которые могли бы нам понравиться, мы выбираем объект оплакивания?
Разочарование — акт произвольный. По собственной воле мы присваиваем чему-то желаемому, но не реализованному статус объекта притязаний, игнорируя при этом бесконечное число других желательных, но нереализовавшихся вещей. Мы можем расстраиваться по тому поводу, что наши вложения на бирже не принесли нам никакого дохода. В то же время мы не нашли на улице денег, не появился таинственный незнакомец, чтобы выписать нам щедрый чек, не возникла откуда ни возьмись в нашем кармане пухлая пачка банкнот. Все эти неслучившиеся события имеют один и тот же результат: денег у нас не прибавилось. Но только одно из них разочарует нас.
Коль скоро разочарования, во-первых, болезненны и, во-вторых, определяются произвольно, то почему бы нам таким же актом воли не считать их просто несуществующими? Несостоявшийся визит друга и не свалившаяся на нас удача на бирже имеют абсолютно тот же статус, что и несуществующие добрые феи! Это не более чем игра словами. То, что мы называем разочарованием, по сути, не более чем часть настоящего, в котором мы должны жить и действовать. Не заработать деньги на фондовом рынке — то же самое, что не инвестировать вообще. Потерять деньги — то же самое, что не иметь их с самого начала. Какая разница, как мы оказались там, где оказались? Мы здесь, а это и есть реальность.
Если мы не перестанем мыслить категориями сослагательного наклонения, то рано или поздно нас поглотят нескончаемые сожаления. Наша гора неисправимых неудач не станет ни на миллиметр ниже. Можно с математической точностью утверждать, что возможности реверсии с годами будут только расти. И к тому времени, как мы состаримся, окажется, что нас безраздельно поглотили неотступные мысли о том, как «могло быть» и «надо было». Если бы я поступил в медицинский институт! Если бы я женился на ней! Если бы мы жили в Калифорнии! Если бы нам не пришлось тратить столько времени на бесплодные сожаления!