Большой мир: книги о времени и пространстве
Маргалит Фокс
Тайна лабиринта. Как была прочитана забытая письменность
«Тайна лабиринта» Маргалит Фокс - образец того нон-фикшна, читать который легко и не больно, а по прочтении в голове остается четкая картинка, равно пригодная и для университетского экзамена, и для светской беседы.
Тема, за которую берется Фокс, сочетает в себе относительную свежесть с глубокой научной проработанностью - речь в книге идет о линейном письме Био том, как оно было дешифровано. Впервые обнаруженное великим английским археологом сэром Артуром Эвансом на Крите в 1900 году, оно считалось одной из величайших загадок древности вплоть до 1953 года, когда древний шифр удалось взломать молодому талантливому дилетанту -британскому архитектору Майклу Вентрису. Однако (и в этом книжку Фокс в самом деле можно назвать новаторской) между Эвансом и Вентрисом вклинилось еще одно «утраченное звено» - американский филолог и исследователь Алиса Кобер, фактически подготовившая почву для последующего прорыва, но не дожившая до него буквально несколько лет - и в силу этого лишившаяся законных лавров первооткрывательницы.
Неторопливо, но без явных сюжетных лакун и провисаний Фокс сопровождает своего читателя от того погожего дня, когда высокомерный коротышка Эванс впервые извлек из земли глиняные таблички с непонятными знаками, до восхитительного мгновения, когда Вентрису впервые пришло в голову подложить под эти знаки звуки древнегреческого языка. В промежуток между этими двумя точками укладываются научные страсти и свары (Эванс, а позднее его преемники буквально сидели на табличках, которые не могли расшифровать сами, и не давали другим ученым работать с ними), безуспешные попытки соотнести таинственные письмена с самыми разными языками - от хеттского и этрусского до китайского, пара человеческих драм, одна неизлечимая болезнь, а также героический подвиг Алисы Кобер, при помощи ручки, бумаги и картонных пачек из-под сигарет сумевшей всего за несколько лет и в одни руки осуществить анализ, с которым по сей день не справляются самые мощные компьютерные процессоры. Попутно - чтобы не слишком углубляться в крито-микенские дебри - Фокс расскажет о принципах дешифровки неизвестных знаковых систем и вообще снабдит читателя кратким экскурсом в историю трех главных типов письменности - иероглифической (знак = слово), слоговой (знак = слог), алфавитной (знак = звук), и их гибридов, к числу которых как раз и относится линейное письмо Б.
Если в детстве вы фанатели от «Книги о языке» Франклина Фолсома или зачитывались «Заговорившими табличками» Соломона Лурье, то, по большому счету, из «Тайны лабиринта» вы узнаете не так много нового (как уже было сказано, по-настоящему новым может считаться только материал об Алисе Кобер, архив которой был недоступен до начала нулевых годов). Однако есть в американской школе нон-фикшна, во всех ее проявлениях - от недосягаемых концептуальных вершин вроде «Ружей, микробов и стали» Джареда Даймонда до просто добротных образчиков вроде «Тайны лабиринта», - какое-то особое свойство, которое в конечном итоге оказывается важнее, чем неожиданность полученной информации или неповторимость авторской интонации. Пожалуй, лучше всего это трудноуловимое свойство описывается свойством «аккуратность». Американский нон-фикшн - это такой универсальный, добротный и аккуратный casual, идеальное чтение на каждый день: с гарантированным качеством, ровными швами и практичными лекалами. Без головокружительных восторгов, откровений и провалов, зато с безусловным уважением к читателю и предмету, с хорошим чувством стиля и неуклонно соблюдающимся золотым правилом «не менее двух шуток на главу».
Сергей Иванов
Блаженные похабы
Если вы читали написанный Сергеем Аркадьевичем Ивановым веселый и практичный путеводитель по византийским древностям «В поисках Константинополя», то, принимаясь за «Блаженных похабов», подготовьтесь к тому, что эта книга - совсем иной природы. В сущности, перед нами настоящая академическая монография - с многостраничным аппаратом, пространными цитатами на древнерусском и греческом и прочими характерными приметами научного издания. Однако есть обстоятельства, не то, чтобы препятствующие помещению книги Сергея Иванова в узко специальный контекст, но делающие такую атрибуцию не единственно возможной и определенно не главной.
Первое - это, конечно, сам тон повествования, виртуозно балансирующий на стыке строгого академизма и очень выразительного - порой ироничного, порой сочувственного, но в любом случае предельно персонального -высказывания. А второе - это собственно тема, оставляющая почти бесконечное пространство для самых широких параллелей и метафорических прочтений.
«Блаженными» или «похабами» (от глагола «хабить», то есть «портить») на Руси называли юродивых - святых безумцев, ходивших по снегу босиком, пристававших к женщинам, испражнявшихся на публике, дерзивших власть имущим и вообще всячески фраппировавших общественность своим поведением. Однако сама традиция «безумных во имя Христа» пришла из Византии - и Сергей Иванов прослеживает эволюцию юродства от ее зарождения в VI веке, когда на улицах сирийского города Эмессы безобразничал благочестивый провокатор по имени Симеон, до фактического истребления последних юродивых в сталинских лагерях («хорошо было блажить при Николае, а поблажи-ка при советской власти», - говорила юродивая Мария Дивеевская).
Византийское юродство, предполагающее одновременно пребывание в самом средоточии мира с его соблазнами и полнейшую для них неуязвимость, в интерпретации Иванова оказывается альтернативой мученичеству - неслучайно оно расцветает в относительно спокойные для христианства времена, когда православная община рискует заскучать, и вянет на фоне раздоров и войн. Юродивый не существует вне фокуса всеобщего внимания: он непознаваем и трансцендентен, как кантовская «вещь в себе», а ошарашенные наблюдатели могут только описывать его выходки и почтительно гадать о внутренних мотивациях. «Нельзя сказать “я -юродивый”, только “он - юродивый”», - пишет по этому поводу Иванов. «По зову Бога он выбегает в мир из пустыни, словно на единоборство с Диаволом», - описывает поведение юродивого один из агиографов, но тактика и стратегия этой величественной битвы остаются для обычных людей загадкой. Именно это - особенно в русском изводе юродства - роднит поведение «похаба» с поведением царя, столь же непостижимого и внеположного всем мирским законам (этим, в частности, объясняется временами совершенно «юродское» поведение Ивана Грозного).
Сергей Иванов относится к числу тех добродетельных авторов, которые в самом деле пишут о том, о чем пишут, не подмигивая читателю многозначительно и всеми способами избегая натянутых параллелей с современностью. Тем ценнее и глубже те спонтанно возникающие при чтении «Блаженных похабов» аллюзии с нашим временем и нашими сегодняшними обыкновениями и нравами, которые во множестве порождает книга Иванова - многослойная, парадоксальная, пробуждающая читательскую мысль и в высшей степени необычная.
Джонатан Харрис
Византия: история исчезнувшей империи
Британский византинист Джонатан Харрис с самого начала берет быка за рога: честно признавая: у Византии как у государства очень плохая историческая репутация. Погруженные в придворные интриги, бессмысленные догматические споры, бесконечное украшение и без того богато украшенных храмов и утомительные ритуалы, византийцы не сумели ни выстроить эффективную систему управления, ни создать надежную армию - да что там, они даже до ветряной мельницы не додумались. Однако подобный взгляд на Византию вступает в разительное противоречие с тем, что из всех империй подобного масштаба именно она просуществовала дольше всего - более тысячи лет, причем в самых враждебных и постоянно меняющихся (преимущественно к худшему) условиях. Именно поэтому автор предлагает отвлечься от мнимой несостоятельности Византии и поговорить о том, каким образом ей удалось выживать так долго, сохраняя при этом культурную, религиозную и языковую целостность.
В сущности, книга Харриса - это очередной (более краткий, чем увесистый кирпич Джона Норвича, но куда более пространный, чем «История Византии в 22 пунктах» на сайте Arzamas) пересказ основных вех византийской политической истории. Основание Константином новой столицы, принятие христианства, реформы Юстиниана, иконоборческая ересь, борьба со славянами, арабами и персами, великолепие Македонской династии, четвертый крестовый поход, закончившийся захватом Константинополя -и дальше, под горку, к страшному дню 29 мая 1453 года, когда, защищая город на древних стенах Феодосия, в бою пал последний император - по иронии судьбы тоже, конечно же, носивший имя Константина.
Единственное, что можно поставить Джонатану Харрису в упрек, - это традиционная уже фиксация на жизни императоров и их окружения: из «Византии» мы почти ничего не узнаем ни о культуре, ни о повседневной жизни, ни о ментальности простых византийцев - словом, обо всех тех занимательных штучках, которые открыли читателю в XX веке французские историки школы Анналов и которые, собственно, только и позволяют в полной мере вдохнуть воздух чужого времени. Впрочем, в случае с Византией эта тема в целом плохо изучена, так что особых претензий к Харрису быть не может. Неслучайно один из лучших отечественных специалистов по Византии Сергей Иванов в недавнем интервью сайту «Горький» сказал: «Мы практически ничего не знаем о том, как выглядела повседневная жизнь византийцев. Величайший из ныне живущих византинистов Сирил Манго как-то признался, что ни за что не согласился бы быть консультантом какого-нибудь художественного фильма про Византию, потому что не смог бы ответить ни на один вопрос, как должно выглядеть что-нибудь - штаны на актере, что герои должны есть и так далее».
Словом, если вы планируете всерьез углубиться в историю Византии, то книга Джонатана Харриса станет для вас неплохим - добротным, компетентным и доступным - введением в предмет. Если же вы рассчитываете прочитать всего одну книгу об этой эпохе, то и в этом качестве вполне «Византия: История исчезнувшей империи» отлично сгодится - важно только понимать, что ею история великой державы, косвенным образом породившей нашу собственную государственность, не исчерпывается.
Питер Франкопан
Первый крестовый поход. Зов с Востока
26 ноября 1095 года во французском городе Клермон римский папа Урбан II произнес зажигательную речь, в которой призвал христиан западной Европы отправиться в поход на Восток, спасти своих восточных братьев от поругания и освободить Иерусалим из рук неверных. Речь эта имела поистине грандиозный успех, и уже через два года изрядно поредевшее и потрепанное, но по-прежнему исполненное энтузиазма войско крестоносцев стояло под стенами Иерусалима.
В традиционной историографии этот эпохальный тектонический сдвиг, по меньшей мере на двести лет определивший русло европейской истории, принято трактовать с двух возможных позиций. С одной стороны, крестовые походы рассматривают с точки зрения Запада, учитывая при этом все возможные аспекты - от борьбы между папой Урбаном и его прямым конкурентом, антипапой Клементом (кто из двух пап сделает более сильный политический ход, тот и победил), до увеличения благосостояния в обществе, повлекшего за собой рост авантюризма и интерес к путешествиям. С другой стороны, массовое движение западного воинства на Восток исследуют с позиции исламского мира, для которого оно стало одновременно и катастрофой, и сигналом к консолидации.
Питер Франкопан, историк, автор знаменитого «Шелкового пути», директор оксфордского Центра византийских исследований и дальний родственник английской королевы, находит в этой истории новый ракурс: в его изложении главным героем первого крестового похода оказывается не Запад и не Восток, но зависшая между ними Византия и конкретно ее император Алексей I Комнин. Именно он, по мнению Франкопана, был скрытым инициатором крестоносного порыва, который хотел использовать для спасения своей империи, гибнущей под ударами турок-сельджуков.
Выбрав такую точку обзора, Франкопан, понятное дело, в первую очередь фиксируется на событиях в Константинополе и окрестностях. В фокусе его внимания оказываются и сама личность Алексея I (человека аскетичного, властного и целеустремленного), и его первоначальные успехи на военном поприще, и сложнейшие придворные интриги, и шаткие альянсы с вождями турок, и всё более катастрофические поражения в 90-х годах XI века.
Франкопан также показывает ложность представления о том, что якобы к этому времени между католиками и православными уже разверзлась непреодолимая пропасть. История первого крестового похода наглядно демонстрирует, что в XI веке христиане всего мира еще воспринимали друг друга как братьев - возможно, не самых любимых и скорее двоюродных, чем родных, но определенно связанных между собой теснейшими узами. Постепенное трагическое ослабление этих уз, необратимое увеличение дистанции между двумя ветвями церкви, в ко-нечном итоге погубившее Восточную римскую империю, - еще один из сквозных сюжетов «Зова с Востока».
Если история крестовых походов не входит в круг ваших интересов, то скорее всего вы прочтете книгу Питера Франкопана просто как увлекательное, фундированное и ясное повествование о том, что творилось на пространстве от Франции до Палестины в конце XI века, о великих победах, трагических поражениях, интригах, подвигах, корысти и предательстве. Если же ваши познания в предмете чуть выходят за рамки школьной программы, то эффектом от подобной смещенной оптики, от фокусировки на непривычном и общего «византиецентризма», станет вполне натуральное головокружение, а многие события мировой истории (включая, к примеру, многовековую культурную изоляцию Руси - со всеми вытекающими) предстанут перед вами в радикально новом свете.
Айван Моррис
Мир блистательного принца: придворная жизнь в древней Японии
Опубликованная в 1964 году и, наконец, переведенная на русский книга англичанина Айвана Морриса, культуролога, переводчика и друга Юкио Мисимы - золотая классика японистики, сочетающая в себе оригинальность исследования (Моррис был настоящим большим ученым с мировым именем) с чарующим изяществом изложения. Собственно, безукоризненное изящество - едва ли не ключевой элемент этого текста, перебрасывающего ажурный мостик из XX века в эпоху Хэйан - самый изысканный и церемонный период японской истории, расцвет которого пришелся на XI век.
Вынесенный в заглавие «блистательный принц» - это, конечно же, принц Гэндзи, любвеобильный и томный герой знаменитого романа императорской фрейлины Мурасаки Сикибу, и большая часть деталей, призванных проиллюстрировать хэйанские быт и нравы, заимствована автором из этого фундаментального для всей японской культуры текста. Однако помимо романа Мурасаки Моррис обращается и к другим важным книгам эпохи - в частности, к «Запискам у изголовья» другой знатной придворной дамы, Сэй Сёнагон. Если же читателю хочется большего академизма и информативности (а заодно и меньшего перекоса в сторону литературных источников), то на каждой странице имеются пространные, куда более строгие по стилю сноски, читать которые можно параллельно с основным текстом, можно отдельно от него, а можно и вовсе пропускать - всё, в общем, понятно и без них.
К X веку Япония полностью обособилась от Китая (из которого до этого с жадностью заимствовала решительно всё - от способов стихосложения до архитектуры) и оборвала с ним все связи, императорский двор переехал в новую благоустроенную столицу - Хэйан-кё, подарившую название всей эпохе (позднее этот город стал известен как Киото), власть прочно закрепилась в руках могущественного клана Фудзивара, а во дворце потекла жизнь бесконечно утонченная и при этом абсолютно самобытная. Собственно, вся книга Морриса представляет собой вдумчивый и детальный рассказ о тончайших нюансах этой жизни, о едва ли не чувственных отношениях придворных с природой и временами года, о сложнейших таинствах этикета и церемониала, об устройстве общества, о месте в нем женщины (одновременно очень высоком и почти бесправном), о религии (распадавшейся на три равновеликих рукава - буддизм, синтоизм и традиционные поверья), а главное - о повсеместном культе красоты и художественной чувствительности, стоявшей в списке добродетелей несопоставимо выше нравственности.
Эпоха Хэйан относится к числу периодов, словно созданных для того, чтобы смотреться в них, как в зеркало. Тотальная театральность и демонстративность чувств, возогнанных до предела; пронзительное (и тоже несколько аффектированное) ощущение близкого конца и обреченности, пронизывающее каждое мгновение бытия; культурный изоляционизм и распад традиционной семейной модели, - при желании практически любое время (наше - не исключение) найдет в эпохе Хэйан нечто родное и узнаваемое. Однако - и в этом состоит едва ли не главное достижение Айвана Морриса -автор умело противостоит соблазну уподобления. Его книга - это честное и самоценное погружение в тот самый мир блистательного принца, без попытки использовать его в качестве метафоры для разговора о собственной эпохе, без притянутых аналогий и многозначительного подмигивания. И именно эта аскетичная чистота авторской мысли, эта рыцарственная и бескорыстная преданность избранному предмету делает книгу Морриса не просто увлекательной, но еще и максимально вневременной, принципиально не устаревающей и свободной от диктата актуальности.
Патрик Барбье
Празднества в Неаполе. Театр, музыка и кастраты в XVIII веке
Книга французского историка и культуролога Патрика Барбье (русскому читателю он известен «Историей кастратов», биографией Полины Виардо и блистательной «Венецией Вивальди») носит самое легкомысленное название и читается как развлекательный исторический роман, однако на практике представляет собой серьезное, фундированное и парадоксальным образом актуальное исследование такой важной области, как государственная политика в сфере культуры. В фокусе внимания Барбье - правление Карла Бурбона, сына испанского короля Филиппа V, ставшего в 1734 году первым полностью независимым правителем Неаполитанского королевства.
Тщедушный, носатый, смуглый и, в отличие от своего отца-меломана, абсолютно равнодушный к прекрасному, Карл в двадцать лет получил в управление область до невозможности проблемную в силу исторических и экономических причин, а в дополнение ко всему совершенно помешанную на музыке. Чудовищно перенаселенная (Неаполь в XVIII веке был третьим по размеру городом Европы после куда более благоустроенных Лондона и Парижа), грязная, чудовищно криминализированная, праздная (не столько в силу естественных наклонностей горожан, сколько в силу объективной нехватки рабочих мест) столица Неаполитанского королевства представляла собой приобретение более чем сомнительного качества.
Вместе со своей юной женой Марией-Амалией, дочерью польского короля Августа Сильного (на протяжении всей ее жизни Карл был пылко влюблен в супругу, а описание их первой брачной ночи, отправленное счастливым супругом родителям, - один из самых трогательных и смешных моментов в книге) молодой король взялся исправлять нравы и приводить в порядок обветшавшее неаполитанское хозяйство. А надежным рычагом в этом деле для него стала любовь неаполитанцев к музыке, пению и культуре в целом.
Карл перестраивает главный городской театр таким образом, чтобы он стал частью королевского дворца - теперь, отправляясь в оперу, горожане словно бы приходят в гости к своему монарху чтобы вместе насладиться любимым зрелищем (сам Карл оперу едва выносил и открыто зевал во время представления, но стоически терпел эти муки ради единения с народом). Король поддерживает все четыре городские консерватории - сиротские приюты, которые понемногу становятся кузницей лучших музыкальных кадров для всей Европы. Карл по мере сил потворствует страстной любви неаполитанцев к уличным празднествам, пытаясь в то же время сделать их чуть менее дикими и варварскими - так, именно в его правление окончательно запрещают травмоопасную передвижную «Кокань» (так именовали аттракцион, в котором горожанам предлагалось в страшной давке штурмовать платформы, декорированные разнообразной снедью). Уроженка Саксонии Мария-Амалия приносит на неаполитанскую землю искусство фарфора, который на многие годы становится одним из источников богатства и объектом национальной гордости ее подданных...
Свободно плещась в реке времени и каждый раз выныривая на поверхность с новой яркой историей, анекдотом или неожиданной подробностью (многие из них вам наверняка захочется сохранить в памяти, чтобы после пересказать друзьям), Барбье в то же время вполне четко показывает, как любое - даже самое несовершенное - правление может быть облагорожено, а то так даже и исправлено грамотным, вдумчивым и уважительным отношением к культуре. Если бы существовал список рекомендательного чтения для отечественных чиновников от культуры, «Празднества в Неаполе» Патрика Барбье следовало бы включить в него под гордым номером один.
Винсент Дж. Питтс
Коррупция при дворе короля-солнце. Взлет и падение Никола Фуке
С первых же страниц книги американского историка Винсента Дж. Питтса у читателя возникает чувство, что он оказался внутри романа Александра Дюма «Виконт де Бражелон». Интриги Кольбера приводят могущественного суперинтенданта Франции Никола Фуке к катастрофе, и вот уже лейтенант мушкетеров Шарль ДАртаньян спешит выполнить королевский приказ и арестовать опального чиновника. Маркиза дю Плесси-Бельер пытается спасти своего возлюбленного, мать Фуке, придворная фрейлина, надеется выхлопотать сыну помилование, спасая жену Людовика XIV от кровотечения при помощи старого народного средства - горчичного пластыря, однако король-солнце неумолим в своем гневе, и за бывшим министром захлопываются двери темницы... Не хватает только железной маски, за которой, по версии Дюма, скрывался именно Фуке.
Впрочем, книга Питтса - вовсе не роман, а вполне академичное (местами даже слишком академичное - сноски, занимающие порой больше половины страницы, прямо скажем, не облегчают чтение) исследование, посвященное не столько драматическим обстоятельствам падения Фуке, сколько событиям, за ними последовавшим - а именно эпохальному и скандальному процессу над суперинтендантом. То, что Людовику XIV виделось скорым показательным судом над изменником и казнокрадом с обязательной казнью в финале, Фуке сумел превратить в трехлетнее осмысленное разбирательство, закончившееся для короля полным моральным поражением.
Традиция требует прежде, чем переходить к описанию краха героя, рассказывать о его возвышении, поэтому первая треть книги Питтса - довольно занудный обзор восхождения нескольких поколений семьи Фуке к вершинам власти («Людей селф-мейд - “сделавших себя сами” - во Франции XVII века не было. Во всяком случае, среди тех, кто правил страной. "Селф-мейд” бывали только семьи. Неуклонно, поколение за поколением они, выходцы из простого сословия, поднимались всё выше, торговали и копили деньги - материальную основу для повышения социального статуса семьи»). Однако начиная уже с третьей главы повествование становится до невозможности увлекательным и - что особенно ценно и неожиданно - жгуче актуальным для России сегодня.
Питтс подчеркивает, что назвать Фуке невиновным в злоупотреблениях и коррупции будет некорректно - сколоченное им огромное персональное состояние говорит об этом с предельной ясностью. Другое дело, что применительно к эпохе Короля-Солнце сам термин «коррупция» не имеет смысла - коррупция была не столько отклонением от нормы, сколько самой нормой, естественным и единственно возможным образом жизни всего государственного аппарата, и в нее были вовлечены фигуры куда более влиятельные и важные, чем злополучный Фуке. Именно на обнародовании этого факта и на его осмыслении выстроил свою линию защиты опальный суперинтендант, и эта стратегия спасла его от плахи и едва не спасла от тюремного заточения.
Чахлые и, как всем казалось, бессильные в условиях абсолютизма государственные институты внезапно пробудились от спячки и под давлением общественного мнения нашли в себе силы дать отпор верховной власти. Вполне реальный риск для карьеры (большая часть судей, оправдавших Фуке по всем главным статьям обвинения, так или иначе лишились своих должностей или были отправлены в ссылку) оказался менее значим, чем риск для репутации и чести. Как пишет Питтс, «Суд над Фуке выявляет механизм “показательного процесса'1, а также - риски, которыми он чреват, когда инициировавшая его власть теряет контроль над изложением событий и позволяет защите выступить с собственной, убедительной и часто весьма опасной контристорией». Что называется, российской оппозиции на заметку.
Оливия Лэнг
Одинокий город
Англичанка Оливия Лэнг переехала в Нью-Йорк, влюбившись в мужчину однако роман оказался скоротечным, и очень быстро Лэнг осталась в чужом городе совсем одна. Погрузившись в собственные переживания, в полной мере впустив в себя одиночество и растворившись в нем, она внезапно обнаружила, что это состояние обладает ресурсом не только для саморазрушения и депрессии, но и для продуктивной внутренней работы. Книга, ставшая ее результатом, это одновременно и интимный персональный опыт, и прикладное искусствоведение, и в высшей степени необычный портрет Нью-Йорка, и критический очерк жизни в мегаполисе как таковом - пространстве, по мнению автора, изначально ориентированном на максимальную людскую разобщенность.
Вынужденно изолированная от современников, лишенная теплой дружеской поддержки, Лэнг ищет себе товарищей и собеседников в прошлом.
Американский художник Эдвард Хоппер становится для нее воплощением одиночества в браке: его, вроде бы, гармоничный союз с художницей Джо Верстилл Нивисон при ближайшем рассмотрении оказывается трагическим сожительством людей, глубоко чуждых и чужих друг другу. Мучая друг друга, они сосуществуют вместе на протяжении сорока с лишним лет, черпая в этом парном одиночестве странное удовлетворение и творческую энергию.
Икону поп-арта Энди Уорхола Оливия Лэнг рисует человеком, запертым внутри собственной речевой дисфункции. Практически не способный говорить по-английски (родной язык Уорхола - редкий русинский диалект, не понятный в Нью-Йорке никому, кроме родителей художника), нервный, болезненно застенчивый, он маскирует свою отчужденность от других людей показной эксцентричностью, а фото- и кинокамера, без которых он практически не выходит из дома, служат ему и защитой от мира, и непреодолимым барьером на пути к нему.
С его историей оказывается переплетена история писательницы, художницы и феминистки Валери Соланас, в 1968 году совершившей покушение на Уорхола (художник выжил, но лишился части легкого). Под конец жизни она впала в совершеннейшую паранойю - Соланас казалось, что все вокруг пытаются украсть у нее слова, и она замкнулась в молчании, общаясь с окружающими при помощи знаков и ребусов.
Фотограф Дэвид Войнарович, в детстве ставший жертвой чудовищного семейного насилия, на протяжении всей жизни ищет утешения в беспорядочных сексуальных связях, однако делается в результате лишь еще более одиноким. А вот его подруга и соратница, фотохудожница Нэн Голдин, своими работами (да и всей своей жизнью) воспевает секс в качестве лекарства от одиночества: слияние тел становится для нее надежным способом преодолеть разобщенность душ...
Сплавляя собственный опыт с опытом предшественников, изящно и легко перекидывая мостики через время и пространство, рассказывая о титанах искусства как о жертвах, героях и мучениках одиночества, Оливия Лэнг создает книгу одновременно очень щемящую и очень утешительную. Умело продуцируемое ею ощущение, что в своем одиночестве мы, извините за тавтологию, не одиноки, позволяет любому городскому невротику почувствовать себя не изгоем, выброшенным на окраину бытия, но почетным членом престижного закрытого клуба, участником древнего и гордого братства одиноких. Из социально неодобряемого и, в общем, довольно стыдного порока одиночество у Лэнг становится одним из возможных способов жизни, сопряженным с трудностями, но в то же время приносящим бесценные плоды.
Пожалуй, единственное, что портит эту во всех отношениях замечательную и полезную книгу, - это качество русского издания. Подготовленное в чудовищной спешке и ставшее полем кровопролитной битвы между издателем, редактором и переводчиком, местами оно выглядит настолько неудобочитаемым, что, возможно, это тот случай, когда лучше обратиться к оригиналу
Марк Курлански
Гавана:столица парадоксов
Есть подозрение, что «Гавана» Курлански (создателя знаменитых бестселлеров «Соль» и «Молоко») писалась на волне краткого потепления в американо-кубинских отношениях в качестве так называемой «второй книги в путешествие» - то есть как персональное и познавательное дополнение к безличному и сухому путеводителю. Однако легкий налет прагматизма (к тому же: как мы теперь знаем, несколько преждевременного - ни о каком массовом паломничестве американских туристов на Кубу речь пока не идет) не умаляет достоинств книги, главное из которых - заразительная и очевидно искренняя любовь автора к своему предмету.
«Прежде, чем ты заработаешь право что-то сказать о нем, попробуй его немного полюбить» - эта фраза американского писателя Нельсона Олгрена, сказанная о Чикаго, становится для Курлански своеобразным ключом к пониманию Гаваны. Как следствие, там, где другие видят разруху, нищету, постколониальную травму и унизительную уравниловку кастровского социализма, Марк Курлански видит преимущественно красоту - ну, или во всяком случае ее впечатляющие следы.
Любая - даже самая трагическая - эпоха в пятисотлетней истории кубинской столицы оказывается у него если не безоблачной, то по-своему обаятельной и своеобразной. Так, Курлански ухитряется находить романтику и поэзию во временах раннего колониализма (на протяжении первых трех веков существования Гаваны многострадальный город грабили и сжигали в среднем каждые десять лет). Столетия рабства (продержавшегося на Кубе дольше, чем где-либо еще, и отличавшегося особой бесчеловечностью) обретают в его трактовке зловещее величие. Период миражной и коррумпированной «независимости» XX века предстает у Курлански в ореоле лихорадочного и макабрического карнавального веселья. И даже кровавые послереволюционные репрессии (так, любимая туристами крепость Ла-Кабанья в Старой Гаване служила местом массовых расстрелов, которыми руководил Че Гевара) или годы затхлой советской гегемонии выглядят у него по-своему живописно.
Впрочем, явная очарованность автора Гаваной в частности и Кубой в целом вовсе не подразумевает розовых очков в пол-лица. Сохранить трезвость и некоторую непредвзятость Курлански помогают в частности, кубинские писатели разных эпох и политических взглядов - неслучайно его книга посвящена именно им, «тем, кто поддержал революцию, тем, кто выступил ее противником, и тем, кто сделал и то, и другое». «Гаванские тексты» Сирило Вильяверде, Хосе Марти, Алехо Карпентьера, Рейнальдо Аренаса, Леонардо Падуры, а также иностранцев, писавших о Кубе (в их числе Энтони Троллоп, Грэм Грин и Эрнест Хемингуэй) становятся вторым ключом к пониманию Кубы - пожалуй, не менее важным, чем собственно авторская ею увлеченность. Так что если по завершении «Гаваны» вы внезапно обнаружите себя за чтением «Сесилии Вальдес» Вильяверде (кубинский аналог наших «Войны и мира»), модернистских стихов «апостола» кубинской войны за независимость Марти или головокружительной «Погони» классика XX века Карпентьера, не сомневайтесь - это тоже входило в авторские планы в качестве дополнительной инъекции любви к Гаване, причем не так важно -практической или умозрительной и дистанционной.
Ли Дугаткин, Людмила Трут
Как приручить лису (и превратить в собаку): сибирский эволюционный эксперимент
В 1952 году, еще до снятия официального запрета на генетику, молодой биолог Дмитрий Беляев решился на рискованный во всех смыслах слова эксперимент. Он собрался в ускоренном темпе повторить великую историю одомашнивания животных человеком, выбрав в качестве объекта для экспериментов черно-бурую лису. В те годы в академической среде господствовало убеждение, что процесс приручения собаки занял много веков (если не тысячелетий) и был основан на сложном многофакторном отборе. Беляев же положил в основу своего исследования всего один определяющий признак - дружелюбие и отсутствие страха перед человеком. На протяжении многих лисьих поколений он вместе с присоединившейся к нему вскоре ученицей Людмилой Трут отбирал и скрещивал наиболее «ручных» особей, чтобы всего за сорок лет убедительно доказать: именно этого ключевого свойства достаточно, чтобы превратить дикую лису в благовоспитанное домашнее животное и выработать в ней стойкую эмоциональную связь с хозяином.
Более того: хотя искусственный отбор опирался только на поведенческие характеристики, понемногу одомашненные лисы стали меняться и в других отношениях. У некоторых из них появились закрученные хвосты и отвислые уши, морды сделались короче (как у щенков), а на шкуре начали появляться белые пятна. Но что самое неожиданное - при виде человека эти новые лисы стали вилять хвостом и поскуливать (в дикой природе лисы перестают скулить примерно к полутора месяцам и никогда не выражают эмоции посредством хвоста). Иными словами, начав с поведения, биологи привели в действие мощнейший генетический механизм, не просто превращающий лису в собаку, но, по сути дела, наглядно демонстрирующий, как это произошло в древности. Кроме того, результаты эксперимента снабдили эволюционных генетиков богатейшим материалом для изучения таинственных до недавнего времени уз, связывающих внешний вид, генетику и повадки животных.
Удивительным образом в России об этом проекте не было написано ни одной популярной книги. Восполнять пробел пришлось американскому биологу Ли Дугаткину, работавшему в тесном сотрудничестве с Людмилой Трут, соратницей и преемницей Дмитрия Беляева. Главным и, пожалуй, единственным недостатком их совместной работы является традиционная для американского нон-фикшна манера с избыточной художественностью описывать внешность героев, с которыми автор не был знаком («Беляев был очень красив - волевой подбородок, густые угольно-черные волосы, проницательный взгляд голубых глаз...»), и мизансцен, которым никак не мог быть свидетелем. В остальном же «Как приручить лису» - идеальный пример текста, сочетающего в себе доступность с научной достоверностью, и позволяющий составить впечатление о незаурядном масштабе исследования, проведенного отечественными учеными.