VIII
Проходили недели. Для Ругона снова началось томительное, унылое существование. Он ни разу не намекнул на приказ императора остаться в Париже. Он говорил только о своей неудаче, о мнимых препятствиях, мешающих ему заняться распашкой земель в Ландах, — тут он был неистощим. Какие, собственно, могли быть препятствия? Он их не видел. Ругон даже позволил себе вознегодовать на императора, от которого, по его словам, нельзя было добиться объяснения. Быть может, государь опасается, что его заставят финансировать предприятие?
По мере того как проходили дни, Клоринда все чаще являлась на улицу Марбеф. Она как будто каждый раз ждала от Ругона какого-то известия и, видя, что тот молчит, удивленно на него взглядывала. После поездки в Компьен она жила в ожидании близкого торжества. Она придумала целую драму: неистовый гнев императора, шумное падение де Марси, немедленное возвращение к власти великого человека. Этот женский домысел ей казался непогрешимым. Когда прошел месяц, а граф по-прежнему оставался министром, удивлению ее не было границ. Она прониклась презрением к императору, который не умел мстить. На его месте она целиком отдалась бы ненависти. О чем он только думает, этот вечный молчальник?
И все-таки Клоринда надеялась. Она чутьем угадывала победу, верила в неожиданную случайность. Положение Марси пошатнулось. Ругон окружал молодую женщину вниманием, словно муж, опасающийся измены. После странного взрыва ревности в Компьене он стал следить за ней почти по-отечески, донимал нравоучениями, требовал ежедневных встреч. Молодая женщина улыбалась, уверенная, что теперь он не уедет из Парижа. Однако в середине декабря, после нескольких недель сонного покоя, он опять заговорил о своем предприятии. Он советовался с банкирами, рассчитывая обойтись без помощи императора. Он опять зарылся в карты, планы и специальные книги. По его словам, Жилькен навербовал уже свыше пятисот рабочих — горсточку созидателей будущего государства, — согласившихся ехать в Ланды.
Клоринда, не жалея усилий, привела в движение всю клику. Им предстояло трудное дело. Каждому была предназначена своя роль. Сговоры велись в доме Ругона по воскресеньям и четвергам, где-нибудь в углу, полушепотом. Друзья делили между собой сложные задачи. Ежедневно они обходили Париж, с непоколебимым упорством стремясь завоевать сторонников. Все средства были хороши, в счет шел самый ничтожный успех. Они ничем не пренебрегали, извлекали выгоду из мельчайших событий, дни их, с утра и до позднего вечера, были заполнены. В заговоре приняли участие друзья друзей, те в свою очередь привлекли новых друзей. Весь Париж был вовлечен в интригу. В самых захолустных кварталах люди, неведомо почему, мечтали о победе Ругона. Дюжина приспешников Ругона держала весь город в руках.
— Мы — это правительство завтрашнего дня, — серьезно говорил Дюпуаза.
Он проводил параллель между ними и теми, кто создал Вторую империю.
— Я сделаюсь Марси при Ругоне, — добавлял он.
Претендент это всего только имя. Чтобы создать правительство, нужна клика. Двадцать молодчиков с хорошими аппетитами сильнее любого принципа, а если они могут еще выдвинуть видимость какого-нибудь принципа, то становятся непобедимыми. Сам Дюпуаза бегал по городу, посещал редакции газет и, покуривая сигары, глухо подтачивал Марси. У него всегда были наготове неблаговидные истории о графе, он обвинял его в неблагодарности и эгоизме. Когда ему случалось ввернуть имя Ругона, он намеками сулил неисчерпаемые, хотя и неясные блага: дать бы Ругону волю — он всех бы осыпал дождем милостей, наград и субсидий. Дюпуаза снабжал таким образом газеты новыми слухами, словечками, анекдотами, которые непрерывно поддерживали в публике интерес к великому человеку. Две мелкие газетки поместили статьи о посещении особняка на улице Марбеф, другие толковали о пресловутом труде об английской конституции и конституции 1852 года. После Двухлетнего молчания к Ругону снова, видимо, возвращалась популярность, отовсюду слышался гул неясных похвал. Дюпуаза занимался другими делишками, темными махинациями, подкупом влиятельных лиц, отчаянной биржевой игрой, основанной на более или менее твердой уверенности в том, что Ругон вернется в правительство.
— Будем думать только о нем, — говорил он с откровенностью, которая смущала более чопорных членов клики. — Потом он подумает о нас.
У Бэлен д'Оршера была тяжелая рука: он возбудил против де Марей такое скандальное дело, что его поспешили замять. Он сделал более искусный ход, намекнув, что может стать министром юстиции, если зять его снова вернется к власти, — этим он завоевал приверженность своих коллег. Кан тоже повел в атаку свой отряд — финансистов, депутатов, чиновников, — пополняя его всеми недовольными, которые попадались на пути. Он сделал Бежуэна своим верным помощником, ухитрившись использовать даже де Комбело и Ла Рукета, хотя те явно не подозревали, что кроется за делами, на которые он их толкал. Сам он, действуя в высоких официальных сферах, распространил свою пропаганду вплоть до Тюильрийского дворца и порою по нескольку дней вел тайные подкопы для того, чтобы какое-нибудь словечко, передаваясь из уст в уста, дошло до ушей императора.
Но с особенной страстью трудились женщины. Они вели ужасающие своей неприглядностью головоломные интриги, истинное значение которых очень часто оставалось неясным. Госпожа Коррер называла теперь хорошенькую госпожу Бушар не иначе, как «своей кошечкой». Она увозила ее за город, так что господину Бушару пришлось как-то целую неделю прожить холостяком; даже д'Эскорайль был вынужден проводить вечера в мелких театриках. Как-то Дюпуаза повстречал обеих дам в обществе господ, увешанных орденами, о чем он, правда, никому не заикнулся. Госпожа Коррер снимала теперь две квартиры, — одну на улице Бланш, другую — на улице Мазарини. Последняя была очень кокетливо обставлена, и туда, беря ключ у привратницы, заходила в дневные часы госпожа Бушар. Передавали, что однажды, дождливым утром, переходя с подобранными юбками Королевский мост, она одержала победу над важным сановникам.
Мелкая сошка тоже копошилась, пуская в ход все, что только могла. Полковник Жобэлен встречался в одном кафе на бульварах со старыми друзьями — военными. Между двумя партиями в пикет он наставлял их на путь истинный; если ему удавалось завлечь в свой лагерь полдюжины человек, то вечерам он, потирая руки, твердил, что «вся армия стоит за правое дело». Бушар у себя в министерстве занимался такой же вербовкой. Понемногу он внушил чиновникам яростную ненависть к де Марси; он не гнушался даже курьерами, и все мечтали теперь о золотом веке, про который столоначальник на ухо шептал приятелям. Д'Эскорайль старался влиять на богатых шалопаев, расхваливая широту взглядов Ругона, его терпимость к некоторым проступкам, его любовь к смелости в силе. Даже Шарбоннели, сидя на скамейке Люксембургского сада, куда они ежедневно после полудня отправлялись дожидаться исхода своей нескончаемой тяжбы, — и те ухитрились заполучить симпатии мелких рантье квартала Одеон.
Что касается Клоринды, то ей было мало заправлять всей кликой. Она вела сложнейшие интриги, о которых никому не рассказывала. Никогда еще не встречали ее по утрам в глухих уголках Парижа в таких растерзанных пеньюарах, никогда еще не прижимала она к себе с такой страстью свой министерский портфель, лопнувший по швам и перевязанный шнурками. Она давала мужу необыкновенные поручения, и тот, ничего в них не понимая, исполнял их с кротостью барана. Луиджи Поццо она гоняла на почту, де Плюгерна брала с собой в качестве провожатого; старик часами выстаивал на тротуаре, поджидая ее. Одно время ома, по-видимому, хотела заставить итальянское правительство действовать в пользу Ругона. Ее переписка с матерью, жившей по-прежнему в Турине, лихорадочно оживилась. Она мечтала перевернуть всю Европу и по два раза в день бегала к Рускони для свиданий с дипломатами. Частенько во время этой необычной кампании она вспоминала о своей красоте. Иной раз она выходила днем причесанная, умытая, великолепная. Даже друзья с восхищением говорили ей, что она прекрасна.
— Без этого нельзя, — отвечала она со значительным видом, изображая покорность судьбе.
Клоринда расценивала себя как решающий козырь. Отдаться мужчине было для нее сущей безделицей. Ей это доставляло так мало удовольствия, что она относилась к таким вещам, как к любому другому делу, только, может быть, более скучному. Когда она вернулась из Компьена, Дюпуаза, знавший о приключении на охоте, хотел было допытаться, в каких она отношениях с де Марси. Он смутно подумывал об измене Ругону ради графа, если Клоринда окажется всемогущей любовницей последнего. Но она чуть не поссорилась с бывшим префектом, энергично отрицая всю историю. Неужели же он считает ее какой-то дурочкой, подозревая в подобной связи? И тут же, забывая свои слова, она давала понять, что не намерена больше встречаться с де Марси. Было, правда, время, когда она подумывала о том, чтобы выйти за него замуж. Она считала, что ни один умный человек не станет серьезно заботиться о делах своей любовницы. Впрочем, у нее есть другие планы.
— Видите ли, — говорила она порой, — есть много способов добиться цели, но лишь один из них может доставить нам удовольствие… Мне надо свести кое-какие счеты.
Клоринда неотступно следила за Ругоном, хотела видеть его великим и как будто рассчитывала, откормив его сначала властью, приберечь для будущего пиршества. Она держала себя покорной ученицей, с нежным смирением склонялась перед ним.
Казалось, что среди лихорадочной деятельности клики один лишь Ругон ничего не замечал. По четвергам и воскресеньям он медленно раскладывал в гостиной пасьянс, уткнувшись носом в карты и как бы не слыша перешептывания за своей спиной. Друзья беседовали о делах, посылали через его голову знаки, устраивали заговоры у камина, точно его не было в комнате. Он казался таким добродушным и бесстрастным, таким далеким и отрешенным от всех и вся, что мало-помалу от шепота они переходили к громкому разговору, вышучивая рассеянность великого человека. Когда Ругона спрашивали, хочет ли он вернуться к власти, он выходил из себя и клялся, что с места не двинется, даже если победа будет ждать его на углу улицы Марбеф. И действительно, он все больше и больше замыкался в себя, изображая полнейшее незнание внешних событий. Маленький особняк Ругона, откуда исходила такая лихорадочная пропаганда, был обителью молчания и дремоты, так что близкие друзья еще на пороге дома обменивались многозначительными взглядами, говорившими, что здесь следует освободиться от запаха порохового дыма, которым была пропитана их одежда.
— Полноте! — кричал Дюпуаза. — Ругон водит нас за нос. Он отлично все слышит. Вы поглядите на его уши по вечерам: они так и шевелятся!
Это была обычная тема разговоров, когда в половине одиннадцатого вечера они все вместе уходили от Ругона. Не может быть, чтобы великий человек не знал о преданности своих друзей. Он изображает доброго боженьку, говорил все тот же Дюпуаза. Этот дьявол Ругон живет, как индусский идол, погруженный в самодовольное созерцание, и блаженно улыбается, скрестив руки на животе, среди толпы верующих, которые молятся на него, раздирая себя в клочки. Все нашли, что это сравнение необычайно метко.
— Я буду за ним наблюдать, — говорил в заключение Дюпуаза.
Но сколько ни наблюдали они за лицом Ругона, оно неизменно оставалось замкнутым, спокойным и почти простодушным. А что, если он действительно ничего не замечал? Впрочем, Клоринде было наруку, что Ругон ни во что не вмешивается. Она боялась, что, если его заставят открыть глаза, он может помешать осуществлению ее планов. О его судьбе пеклись как бы наперекор ему самому. Нужно было во что бы то ни стало подтолкнуть его, пусть даже насильно, и усадить куда-нибудь повыше. Потом можно будет свести счеты.
Но так как события разворачивались очень медленно, то понемногу клика стала терять терпение. Желчные выпады Дюпуаза подливали масла в огонь. Конечно, Ругона никто прямо не попрекал всем тем, что для него делалось, но его осыпали намеками, горькими двусмысленными словами. Полковник являлся теперь иногда в запыленных башмаках, — у него не хватало времени зайти домой; он совсем замучился, бегая весь день по дурацким делам, за которые ему, разумеется, никто не скажет спасибо. Порою Кан, мигая опухшими от усталости веками, начинал жаловаться, что вот уже месяц, как он недосыпает; он часто выезжает в свет, не для забавы, конечно, а чтобы повидаться с кое-какими людьми по кое-каким делам. Госпожа Коррер пускалась в трогательные рассказы, толковала о какой-то молодой женщине, очень достойной вдове, которую она недавно навещала; она вздыхала, что нет у нее теперь никакой власти; подчеркивала, что, будь она правительством, она многих бы несправедливостей не допустила. Потом все друзья начинали твердить о своих невзгодах, хныкая и поясняя, каким могло бы быть их положение, не будь они так наивны; конца не было этим жалобам, подкрепляемым недвусмысленными взглядами в сторону Ругона. Они пришпоривали его до крови, не отступая даже перед похвалами де Марси. Сначала Ругон сохранял невозмутимость. Он по-прежнему делал вид, будто ничего не понимает. Но прошло несколько вечеров — и когда в его гостиной произносились иные фразы, по лицу бывшего министра пробегала легкая судорога. Он не раздражался, но слегка стискивал зубы, как от укола невидимой иглы. В конце концов нервы его так сдали, что он забросил свои пасьянсы, — они у него больше не выходили. Он предпочитал медленно прохаживаться, беседовать или же уходить из комнаты, как только возобновлялись глухие упреки. Порою им овладевала слепая ярость; он с силой сжимал за спиной кулаки, борясь с желанием выставить этих людишек за дверь.
— Дети мои, — сказал однажды вечером полковник, — две недели ноги моей здесь не будет. Надо его проучить. Посмотрим, будет ли ему весело одному.
Ругон, мечтавший запереть перед ними дверь, почувствовал себя глубоко уязвленным, когда его покинули. Полковник сдержал свое слово, другие тоже последовали его примеру; гостиная опустела, в ней все время недосчитывалось пяти-шести друзей. Когда кто-нибудь из них после долгого отсутствия появлялся и Ругон опрашивал, не был ли он болен, тот с удивленным видом отвечал «нет», не давая никаких объяснений. В один из четвергов не явился никто. Ругон провел вечер один, прохаживаясь по просторной комнате, опустив голову и заложив руки за спину. Впервые он почувствовал, какие крепкие узы соединяли его с этими людьми. Размышляя о глупости Шарбоннелей, завистливой злобе Дюпуаза, деланной ласковости госпожи Коррер, он презрительно пожимал плечами. Однако, относясь к своим друзьям без всякого уважения, он, тем не менее, испытывал потребность их видеть, управлять ими — потребность ревнивого властителя, втайне оплакивающего малейшую неверность. В глубине души он даже умилялся их глупости, любил их пороки. Друзья казались ему теперь частью его существа, вернее, он сам мало-помалу до такой степени в них растворился, что как бы уменьшался в те дни, когда они от него отдалялись. Под конец, если их отсутствие затягивалось, он садился писать им письма. Он даже ходил к ним на дом мириться после серьезных размолвок. Теперь в особняке на улице Марбеф царила та лихорадочная атмосфера ссор и примирений, какая бывает у супругов, когда их любовь исполнена горечи.
В последних числах декабря они повздорили особенно сильно. Слово за слово, друзья, неизвестно почему, дошли до такого состояния, что готовы были схватить друг друга за горло. После этого они три недели не являлись к Ругону. Дело заключалось в том, что клика начала приходить в отчаяние. Самые хитроумные махинации не приводили к ощутимым результатам. И так как в близком будущем не предвиделось никаких перемен, то надежда на непредвиденную катастрофу, способную вернуть Ругона к власти, таяла с каждым днем. Друзья ждали открытия сессии Законодательного корпуса, но проверка полномочий привела лишь к отказу двух республиканских депутатов от присяги. Даже Кан, самый гибкий и проницательный из приверженцев Ругона, — и тот больше не рассчитывал на благоприятный поворот политики. Удрученный Ругон занимался своим проектом с удвоенным рвением, пытаясь скрыть судорожные подергивания лица, которым он уже не владел.
— Мне нездоровится, — говорил он порою. — Видите, у меня дрожат руки… Мой врач приказал мне гулять. Я целые дни провожу на воздухе.
Действительно, Ругон много бродил по улицам. Он шел, размахивая руками, высоко подняв голову, глядя куда-то вдаль. Когда его останавливали знакомые, он рассказывал им о своих нескончаемых прогулках. Однажды утром, вернувшись к завтраку после посещения Шальо, он нашел у себя визитную карточку с золотым обрезом, на которой красивым английским почерком было выведено имя Жилькена. Карточка была очень грязная захватанная жирными пальцами. Ругон позвонил слуге.
— Человек, который оставил эту карточку, ничего не велел передать? — спросил он.
Слуга, недавно поступивший в дом, улыбнулся.
— На этом господине было зеленое пальто. Он был очень любезен и даже предложил мне сигару. Назвался он вашим другом.
Уже уходя, слуга спохватился:
— Мне кажется, он написал что-то на обороте.
Ругон перевернул карточку и прочел написанные карандашом слова: «Некогда ждать. Зайду вечером. Очень спешно, дельце забавное». Ругон беспечно махнул рукой. Однако фраза «очень спешно, дельце забавное» вспомнилась ему после завтрака, овладела всеми мыслями и лишила покоя. Что это за дело, показавшееся Жилькену забавным? С тех пор как он стал поручать бывшему коммивояжеру запутанные и темные делишки, тот неукоснительно являлся к нему раз в неделю по вечерам; никогда еще Жилькен не приходил утром. Значит, случилось нечто из ряда вон выходящее. Недоумевая, Ругон, снедаемый нетерпением, которое ему самому казалось нелепым, решил, не дожидаясь вечера, разыскать Жилькена.
— «Какая-нибудь пьяная выдумка, — думал он, проходя по Елисейским полям. — Но я, по крайней мере, успокоюсь!»
Он шел пешком, выполняя предписание врача. День был чудесный; яркое январское солнце сияло на чистом небе. Жилькен уже не жил в проезде Гютэн, в Батиньоле. На карточке было написано: «улица Гизард, квартал Сен-Жермен».
Ругону стоило больших трудов отыскать эту невообразимо грязную улицу, находившуюся возле церкви Сен-Сюльпис. Привратница, не вставая с кровати, крикнула ему из глубины темных сеней хриплым от лихорадки голосом:
— Дома ли Жилькен?.. Право, не знаю. Поднимитесь наверх, пятый этаж, дверь налево.
Поднявшись по лестнице, Ругон увидел на двери имя Жилькена, окруженное гирляндой из пылающих сердец, пронзенных стрелами. Он долго стучался; за дверью слышалось лишь тиканье часов да мелодично звучавшее в тишине мяуканье кошки. Ругон заранее предвидел, что не застанет Жилькена, однако ему стало легче от этой бесплодной попытки. Успокоенный, он спустился с лестницы, решив, что обождет до вечера. На улице он замедлил шаги, миновал Сен-Жерменский рынок и бесцельно зашагал по улице Сены, твердо решив, несмотря на усталость, вернуться домой пешком. Дойдя до улицы Жакоб, он вспомнил о Шарбоннелях. Ругон не видел их уже десять дней. Они на него дулись. Он решил на минуту подняться к ним и помириться. В этот полуденный час было тепло, и Ругон чувствовал себя совсем размягченным.
Комната Шарбоннелей в гостинице «Перигор» выходила окнами во двор — мрачный колодец, откуда несло помоями. Большая темная комната была обставлена колченогой мебелью из красного дерева; на окнах висели занавески из выцветшего красного штофа. Когда Ругон вошел, госпожа Шарбоннель. укладывала свои платья, запихивая их в большой чемодан, а Шарбоннель, весь в поту, изо всех сил затягивал веревкой другой чемодан, поменьше.
— Вы, значит, уезжаете? — спросил, улыбаясь, Ругон.
— Да, — с глубоким вздохом ответила госпожа Шарбоннель. — На этот раз решено окончательно.
Старики засуетились вокруг Ругона, польщенные его приходом. На стульях громоздились стопки белья, одежда, набитые до отказа корзины. Ругон присел на кровать и добродушно сказал:
— Не беспокойтесь! Мне здесь очень удобно… Занимайтесь своим делом, я не хочу вам мешать… Вы уезжаете с восьмичасовым поездом?
— Да, с восьмичасовым, — ответил Шарбоннель. — Нам остается провести в Париже еще шесть часов… Мы надолго его запомним, господин Ругон!
Старик, обычно неразговорчивый, разразился страшною бранью, даже погрозил кулаком в окно, проворчав: нужно же было забраться в такой город, где в два часа дня в комнатах ни зги не видно. Грязный свет, проникающий из узкого колодца-двора, — вот вам и весь Париж! Но, слава богу, он снова увидит солнце у себя в плассанском саду. Шарбоннель стал оглядываться, вспоминая, не забыл ли он чего-нибудь. Утром он купил «Железнодорожный указатель». На камине в засаленной бумаге лежал цыпленок, припасенный супругами в дорогу.
— Душа моя, — повторил он, — ты хорошо опорожнила ящики? Мои домашние туфли лежали в ночном столике… За комод, кажется, завалились какие-то бумаги…
Сидя на кровати, Ругон с болью в сердце следил за сборами стариков, которые трясущимися руками завязывали узлы. В их волнении таился немой упрек. Это он задержал их в Париже, но вот они потерпели полное поражение и вынуждены теперь бежать.
— Вы делаете ошибку, — пробормотал он.
Госпожа Шарбоннель сделала знак рукой, словно умоляя его замолчать.
— Послушайте, господин Ругон, — взволнованно сказала она, — не обещайте нам ничего. Нашим мукам не будет конца… Подумать только, мы два с половиной года прожили здесь! Господи, два с половиной года в этой дыре! У меня до конца жизни будет болеть левая нога; я спала у стены, вон той, что за вами — по ней льется вода!.. Нет, всего не расскажешь. Чересчур длинно… Мы прожили безумные деньги. Обратите внимание, вчера мне пришлось купить этот большой чемодан, чтобы уложить все, что мы износили в Париже: дрянные платья, обошедшиеся нам втридорога; белье, которое прачка возвращала из стирки в лохмотьях… Вот о чем я не буду жалеть, это о ваших прачках! Они сжигают все вещи своей кислотой. Она бросила кучу тряпок в чемодан, восклицая:
— Нет, нет, мы уедем! Еще один час — и, уверяю вас, я умру.
Но Ругон, не сдаваясь, заговорил об их тяжбе. Что же, они получили плохие вести? Тогда Шарбоннели почти со слезами рассказали, что наследство внучатого племянника Шевассю окончательно ускользает из их рук. Государственный совет вотвот должен утвердить передачу наследства в полмиллиона франков общине св. семейства. И что совсем лишило их мужества — это известие о приезде монсиньора Рошара в Париж, куда он вторично прибыл для ускорения дела.
Охваченный вдруг отчаяньем, Шарбоннель перестал трудиться над маленьким чемоданом и, ломая руки, произнес своим дребезжащим голосом:
— Полмиллиона франков! Полмиллиона франков!
Мужество покинуло стариков. Они уселись среди беспорядка, царившего в комнате, — муж на чемодане, жена на стопке белья, — и стали жаловаться, длинно и нудно; стоило замолчать одному, как начинал другой. Они вспоминали о своей привязанности к племяннику Шевассю. Как они его любили! По правде сказать, к тому времени, когда Шарбоннели узнали про смерть Шевассю, они не видели его лет семнадцать. Но теперь они растрогались и вполне искренне верили, что окружали больного неусыпным вниманием. Потом Шарбоннели начали обвинять сестер общины св. семейства в бессовестных происках: монахини эти втерлись в доверие их родственника, отстранили от него друзей, ежечасно терзали его ослабленную болезнью волю. Несмотря на всю свою набожность, госпожа Шарбоннель рассказала отвратительную историю, будто Шевассю умер от страха, после того как священник, под чью диктовку он писал завещание, показал ему в ногах кровати дьявола. Ну, а епископ Фаврольский, монсиньор Рошар, тоже занимается не очень-то красивым делом, отбирая законное добро у простых людей, известных всему Плассану честностью, с которой они сколотили маленькое состояние на торговле оливковым маслом.
— Но, может быть, еще не все потеряно? — убеждал их Ругон, видя, что они слабеют. — Ведь монсиньор Рошар — не господь бог! Я не мог заниматься вами. У меня столько дел! Но позвольте мне ознакомиться с положением вещей. Я не хочу, чтоб нас так просто съели.
Шарбоннели переглянулись, слегка пожав плечами.
— Не стоит труда, господин Ругон, — пробормотал муж.
Когда Ругон стал настаивать, уверяя, что приложит все старания и не допустит, чтобы они уехали с пустыми руками, жена повторила:
— Нет, не стоит труда. Вы только зря потратите время. Мы говорили о вас с нашим адвокатом. Он засмеялся и сказал, что у вас сейчас нет сил бороться с монсиньором Рошаром.
— Если нет сил, то о чем же тут говорить? — добавил, в свою очередь, Шарбоннель. — Лучше сдаться.
Ругон опустил голову. Слова стариков подействовали на него как пощечина. Никогда еще он так жестоко не страдал от своего бессилия.
— Мы вернемся в Плассан, — продолжала между тем госпожа Шарбоннель. — Так будет куда разумнее… Но мы не сердимся на вас, господин Ругон. Когда мы увидимся с госпожой Фелисите, вашей матушкой, мы скажем, что вы готовы были распластаться для нас. И если другие будут спрашивать, не бойтесь, уж кто-кто, а мы вам не повредим. Ведь выше головы не прыгнешь, не правда ли?
Это было пределом унижения. Ругон представил себе, как Шарбоннели приедут в его родные края. К вечеру будет сплетничать весь городок. Потребуются годы, чтобы оправиться от такой неудачи, такого удара по его самолюбию.
— Останьтесь! — воскликнул он. — Я хочу, чтобы вы остались. Еще посмотрим, удастся ли монсиньору Рошару проглотить меня живьем.
Его недобрый смех испугал Шарбоннелей. Однако они все еще сопротивлялись. Наконец они согласились прожить в Париже еще немного, неделю, не больше. Муж начал усердно развязывать веревки, которыми затянул чемоданчик. Хотя не было еще и трех часов дня, жена зажгла свечу, чтобы разложить белье и одежду по ящикам. Ругон на прощанье нежно пожал им руки и подтвердил свои обещания.
Но не прошел он и десяти шагов, как стал раскаиваться. Зачем он удержал Шарбоннелей, раз они сами настаивали на отъезде? Более удобного случая отвязаться от них нельзя было бы и придумать. А теперь он снова взвалил на себя обязательство выиграть их тяжбу. Ругон был очень зол на себя, ясно сознавая, что им двигало только тщеславие. Такое поведение казалось ему недостойным сильного человека. Но он пообещал, придется теперь поразмыслить! Пройдя улицу Бонапарта, Ругон свернул на набережную и перешел через мост Сен-Пер.
Было по-прежнему тепло. С реки, однако, дул резкий ветер. Когда Ругон застегивал на середине моста пальто, дорогу ему преградила толстая дама, закутанная в меха. По голосу он узнал госпожу Коррер.
— Ах! Это вы? — плачущим голосом сказала она. — Если уж я случайно вас встретила, то, так и быть, здравствуйте! Я к вам на этой неделе ни за что бы не пришла. Нет, вы недостаточно обязательны.
Она стала упрекать его за то, что он уже несколько месяцев подряд не исполняет ее просьбы. Речь шла все о той же девице Эрмини Билькок, бывшей воспитаннице Сен-Дени, на которой обещал жениться соблазнивший ее офицер, если какая-нибудь добрая душа даст необходимое приданое. Вообще ведь госпожу Коррер замучили разные просительницы. Вдова Летюрк все ждет не дождется табачной лавки, другие дамы — госпожа Шардон, госпожа Тетаньер, госпожа Жалагье — ежедневно приходят к ней плакаться на нужду и напоминать об обещаниях, которые она им со спокойным сердцем дала.
— Я рассчитывала на вас, — закончила она. — В приятное положение вы меня ставите!.. Сейчас я иду в Министерство народного просвещения хлопотать о стипендии для маленького Жалагье. Вы ведь мне обещали эту стипендию.
Она вздохнула и добавила:
— Словом, всем нам приходится обивать чужие пороги, раз вы отказываетесь быть нашим добрым заступником.
Ругону стало холодно стоять на ветру, и он ежился, глядя как под мостом, в порту Сен-Никола, копошится маленький уголок торгового города. Слушая госпожу Коррер, он одновременно с интересом следил за шаландой, груженной головами сахара; рабочие скатывали на набережную головы по желобу, сколоченному из двух досок. За этой работой наблюдало с набережных человек триста.
— Я ничего не значу и ничего не могу, — ответил он. — Напрасно вы на меня сердитесь.
— Оставьте! — величественно возразила она. — Уж мне ли вас не знать? Стоит вам захотеть, и вы станете всесильным. К чему эти хитрости, Эжен?
Ругон невольно улыбнулся. Фамильярность госпожи Мелани, как он величал ее когда-то, будила в нем воспоминания о гостинице Ванно, о том времени, когда он ходил без сапог и завоевывал Францию. Он забыл, какими упреками осыпал себя, когда вышел от Шарбоннелей.
— Что же вы хотите мне рассказать? — добродушно спросил он. — Только не будем стоять на месте. Здесь можно окоченеть. Если вы идете на улицу Гренель, я провожу вас до конца моста.
Повернув назад, Руган пошел рядом с госпожой Коррер, но руки ей не предложил. Она пространно рассказала ему о своих неудачах.
— Говоря по правде, на других мне плевать. Подождут… Я вас не мучила бы, я была бы весела, — помните, как когдато? — если бы у меня самой не было огорчений. Что поделаешь, человек понемногу озлобляется… Ах, господи! дело ведь, по-прежнему в моем брате. Бедняга Мартино! Жена окончательно лишила его рассудка. У него не осталось никаких родственных чувств.
Она с мельчайшими подробностями рассказала о новой попытке к примирению, сделанной ею на прошлой неделе. Чтобы разузнать истинные намерения брата, она решила отправить в Кулонж одну из своих приятельниц, ту самую Эрмини Билькок, чей брак пыталась устроить вот уже два года.
— Ее поездка обошлась мне в сто семнадцать франков, — продолжала она. — И знаете, как ее приняли? Госпожа Мартино взбесилась, бросилась между Эрмини и моим братом и закричала с пеной у рта, что если я посмею засылать к ней разных потаскушек, то она велит жандармам их арестовать. Моя бедная Эрмини дрожала даже тогда, когда я встретила ее на вокзале Монпарнас; нам пришлось зайти в кафе и подкрепиться.
Они дошли до конца моста. Прохожие задевали их локтями. Ругон пытался утешить ее, подыскивая ласковые слова.
— Это очень неприятно. Но увидите, брат вернет вам свою любовь. Время возьмет свое.
Они стояли у края тротуара, среди грохота сворачивающих на набережную карет; Ругон повернул и начал медленно переходить мост. Госпожа Коррер шла за ним, повторяя:
— Если даже Мартино оставит завещание, она способна сжечь документ после его смерти… Бедный мой брат превратился в скелет. Эрмини говорит, что он очень плох. В общем, на душе у меня неспокойно.
— Сейчас ничего нельзя сделать, нужно подождать, — заметил Ругон, сделав неопределенный жест.
Она снова остановила его посреди моста и, понизив голос, заговорила:
— Странные вещи рассказала мне Эрмини. Мартино будто бы с головой влез в политику. Он республиканец. Во время последних выборов он перебудоражил весь округ… Меня это просто убило. Ведь им могут заняться, не правда ли?
Они помолчали. Госпожа Коррер в упор смотрела на Ругона. Он проводил глазами проезжавшее мимо ландо, словно желая избежать ее взгляда. Потом он с невинным видом ответил:
— Успокойтесь! У вас есть друзья, не так ли? Ну, так рассчитывайте на них.
— Я рассчитываю только на вас, Эжен, — нежно прошептала она.
Он, видимо, был тронут. Взглянув, в свою очередь, на нее, он нашел что-то трогательное в ее жирной шее, в набеленном, похожем на маску лице красивой женщины, не желающей стариться. Она воплощала для него его юность.
— Да, — сказал он, пожимая ей руки, — рассчитывайте на меня. Вы знаете, как близко к сердцу я принимаю все ваши обиды.
Ругон снова проводил госпожу Коррер до набережной Вольтера. Там он попрощался с нею и перешел наконец мост, попрежнему с любопытством наблюдая, как разгружают в порту Сен-Никола головы сахара. Он простоял некоторое время, облокотившись на парапет. Но и эти груды, скользившие по желобу, и зеленая вода, которая непрерывно струилась под арками моста, и уличные зеваки, и дома — все вскоре смешалось, утонуло в нахлынувшем на него раздумье. Мысли его были смутны; встреча с госпожой Коррер спустила его в какие-то темные бездны. Он не испытывал сожалений, а только мечтал о том, чтобы сделаться великим, всесильным и осуществлять непомерные, немыслимые желания тех, кто был ему близок.
Из неподвижности его вывел озноб. Он дрожал. Темнело; ветер с реки вздымал на набережных белую легкую пыль. Проходя по набережной Тюильри, Ругон вдруг почувствовал большую усталость. У него не хватило духу вернуться домой пешком. Однако проезжавшие мимо фиакры были заняты, и он совсем потерял надежду найти экипаж, когда какой-то кучер вдруг остановил перед ним лошадь. Из оконца фиакра высунулась голова седока. Седоком оказался Кан.
— Я ехал к вам! — крикнул он. — Садитесь. Я довезу вас; по дороге мы потолкуем.
Ругон влез в фиакр. Как только он сел и лошадь опять затрусила обычным своим сонным шагом, бывший депутат, невзирая на тряску, разразился потоком слов:
— Друг мой, какое мне сделали предложение!.. Вы ни за что не поверите. Я просто задыхаюсь.
Опустив одно из стекол фиакра, он спросил:
— Вы не возражаете?
Откинувшись в угол, Ругон глядел через другое открытое окно на плывущую мимо серую стену Тюильрийского сада. Кан побагровел и продолжал говорить, отрывисто жестикулируя.
— Вы знаете, я последовал вашим советам… Два года я упорно борюсь. Трижды я был у императора, сейчас пишу четвертую докладную записку. Правда, мне не дали концессии на железную дорогу, но я, во всяком случае, помешал Марси передать ее Западной компании. Короче говоря, послушавшись ваших указаний, я стремился приостановить ход событий, пока сила не будет на нашей стороне.
Он на минуту умолк, ибо голос его заглушила отвратительным лязгом груженная железом телега, ехавшая по набережной. Когда фиакр обогнал телегу, он продолжал:
— Ну так вот, сейчас у меня в кабинете один незнакомый мне господин, видимо, крупный предприниматель, спокойно предложил от имени Марси и директора Западной компании уступить мне концессию, при условии, что я отсчитаю этим господам один миллион акциями. Что вы на это скажете?
— Дороговато! — усмехнувшись, буркнул Ругон.
— Нет, вы только представьте себе самоуверенность этих людей! Следовало бы познакомить вас с подробностями этого разговора. Марси за миллион берется поддержать меня и в течение месяца добиться удовлетворения моего ходатайства. Он хочет получить свою долю, вот и все. А когда я заговорил об императоре, этот субъект изволил рассмеяться. Он отрезал мне напрямик, что если император будет на моей стороне, то моя просьба провалится.
Фиакр выехал на площадь Согласия. Покраснев и, видимо, несколько согревшись, Ругон выпрямился:
— Надеюсь, вы вышвырнули этого господина за дверь?
Бывший депутат в молчаливом удивлении поглядел на Ругона. Гнев его внезапно утих. Теперь настал его черед забиться в угол фиакра; лениво отдаваясь тряске, он бормотал:
— Ну, нет! Не годится вышвыривать за дверь просто так, не подумав… К тому же я хотел знать ваше мнение. Должен сознаться, что я готов дать согласие…
— Ни в коем случае, Кан! — в бешенстве закричал Ругон. — Ни в коем случае!
Они начали спорить. Кан доказывал с помощью цифр: разумеется, миллион — взятка чудовищная, но дыру эту можно будет заткнуть некоторыми махинациями. Ругон не слушал и только отмахивался. Плевать на деньги! Он не желает, чтобы Марси прикарманил себе миллион; дать этот миллион — значит расписаться в собственном бессилии, признать себя побежденным, ценить влияние соперника чрезмерно дорого и этим еще больше возвысить его над собой.
— Вы сами видите — Марси устал, — говорил Ругон. — Он готов идти на мировую. Подождите немного. Мы получим концессию даром.
И добавил почти с угрозой:
— Предупреждаю вас, мы поссоримся. Никогда не допущу, чтобы один из моих друзей стал жертвой подобного вымогательства…
Наступило молчание. Фиакр ехал по Елисейским полям. Казалось, что седоки, задумавшись, внимательно считают деревья поперечных аллей. Первым нарушил молчание Кан.
— Послушайте, — вполголоса проговорил он, — я ведь ничего другого не ищу, я хотел бы остаться при вас, но сознайтесь, что уже два года…
Он осекся и закончил фразу иначе:
— Одним словом, вы не виноваты, но у вас сейчас связаны руки. Дадим миллион, послушайтесь меня!
— Ни в коем случае! — с силой повторил Ругон. — Через две недели концессия будет ваша, запомните это.
Фиакр остановился у маленького особняка на улице Марбеф. Еще с минуту они спокойно беседовали, не выходя из экипажа и не открывая дверцы, словно у себя в кабинете. Вечером у Ругона обедали Бушар и полковник Жобэлен, он пригласил поэтому к обеду и Кана; тот отказался, сказав, что, к сожалению, уже приглашен в другое место. Теперь великий человек отнесся к концессий со страстной горячностью. Выйдя наконец из фиакра, он дружелюбно прикрыл за собой дверцу и еще раз обменялся поклоном с бывшим депутатом.
— Завтра четверг; я буду у вас, хорошо? — крикнул тот, высовываясь из окна отъезжавшего экипажа.
Ругон вернулся домой в легком ознобе. Он даже не мог прочитать вечерних газет. Хотя было всего пять часов, он прошел в гостиную и, поджидая гостей, стал мерить ее шагами. У него побаливала голова от первого в году яркого январского солнца. Дневная прогулка живо запечатлелась в памяти Ругона. Перед ним прошли все друзья — те, кого он просто терпел, те, кого он боялся, те, к кому питал искреннюю привязанность, — и все толкали его к неминуемой, близкой развязке. Ругону это даже нравилось: он оправдывал их нетерпение и чувствовал, как в нем самом закипает гнев, сотканный из их гнева. У него было такое ощущение, точно его незаметно подвели к краю пропасти. Пришло время сделать отчаянный прыжок.
Внезапно он вспомнил о позабытом было Жилькене. Он позвонил слуге и спросил, не заходил ли опять «человек в зеленом пальто». Слуга никого не видел. Ругон распорядился провести гостя в кабинет, если он явится вечером.
И немедленно доложите мне, — прибавил он, — даже если мы будем сидеть за столом.
В нем снова заговорило любопытство; он пошел за визитной карточкой Жилькена. Слова «очень спешно, дельце забавное», перечитанные несколько раз, остались для него непонятны. При появлении полковника и Бушара Ругон сунул карточку в карман, взволнованный и раздраженный фразой, которая не выходила у него из головы.
Обед был очень простой. Бушар уже два дня как жил на холостом положении, ибо жене его пришлось уехать к больной тетке, о которой, впрочем, она до сих пор ни разу не вспоминала. Полковник, обедавший у Ругона довольно часто, прихватил с собой отпущенного на каникулы сына Огюста. Госпожа Ругон угощала со свойственной ей молчаливой любезностью. Под ее руководством слуги двигались медленно, безостановочно и совершенно беззвучно. Разговор коснулся программы лицеев. Столоначальник цитировал стихи Горация и вспоминал о наградах, полученных им году в 1813. Полковнику хотелось, чтобы в лицеях ввели военную дисциплину. Он объяснил, почему Опост не выдержал в ноябре экзамена на степень бакалавра: у мальчика живой ум, и он чересчур подробными ответами на вопросы преподавателей раздражал этих господ. Огюст слушал, как отец объясняет его провал, и жевал курицу, исподтишка ухмыляясь с видом веселого лентяя.
Во время десерта раздался звонок в передней, видимо взволновавший рассеянного до тех пор Ругона. Решив, что это Жилькен, он живо повернулся к дверям и начал машинально складывать салфетку в ожидании доклада. Но в столовую вошел Дюпуаза. Бывший супрефект уселся в сторонке от стола, как свой человек в доме. Он зачастую приходил рано вечером, сразу после обеда в одном маленьком пансионе предместья Сент-Онорэ.
— Я сбился с ног, — проговорил Дюпуаза, не объясняя, какими утомительными делами он занимался весь день. — Я собирался сразу лечь спать, но потом мне пришла в голову мысль зайти к вам и просмотреть газеты. Они у вас в кабинете, Ругон?
Однако он согласился остаться в столовой, съел предложенную ему грушу и выпил немного вина. Разговор перешел на дороговизну: цены за двадцать лет выросли вдвое. Бушар припомнил, что в его молодости за пару голубей платили пятнадцать су. Когда подали кофе и ликеры, госпожа Ругон незаметно вышла и больше не появлялась. Все перешли в гостиную, чувствуя себя членами одной семьи. Полковник и столоначальник подвинули к камину ломберный стол и стали сдавать карты, обдумывая и предвкушая глубокомысленные комбинации. Облокотившись на круглый столик, Огюст перелистывал комплект иллюстрированного журнала. Дюпуаза скрылся.
— Взгляните, какие у меня карты! — внезапно воскликнул полковник. — Одна лучше другой, не правда ли?
Ругон подошел к нему и кивнул головой. Не успел он забраться в свой уголок и взять каминные щипцы, как слуга шепотом доложил:
— Пришел господин, который был утром.
Ругон вздрогнул. Он не слышал звонка. Жилькен стоял в кабинете, с тростью подмышкой, и, прищурившись, с видом знатока рассматривал скверную гравюру, изображавшую Наполеона на острове Св. Елены. Длинное зеленое пальто Жилькена было застегнуто до подбородка, черный шелковый, почти новый цилиндр лихо сдвинут набекрень.
— Что случилось? — нетерпеливо спросил Ругон, но Жилькен не торопился с ответом. Глядя на гравюру и качая головой, он сказал:
— Здорово сделано, однако! Он, видимо, помирал там от скуки.
Кабинет был освещен единственной лампой, поставленной на край стола. Когда Ругон вошел, ему послышался за креслом с высокой спинкой, стоявшим у камина, какой-то шорох и шелест бумаги; затем воцарилась мертвая тишина; он решил, что это трещала полуистлевшая головня. Сесть Жилькен отказался. Они продолжали стоять у дверей, в тени, отбрасываемой книжным шкапом.
— Что случилось? — повторил Ругон.
Он прибавил, что утром заходил на улицу Гизард. Тогда Жилькен начал рассказывать о своей привратнице, превосходной женщине, которая умирает от чахотки, — в первом этаже их дома очень сыро.
— Но твое спешное дело… Что там такое?
— Погоди. Из-за него-то я и пришел. Мы еще потолкуем… Когда ты поднялся ко мне, ты слышал мяуканье кошки? Представь, она пробралась ко мне по водосточной трубе. Однажды ночью окно осталось открытым, и вдруг я в своей постели нахожу кошку! Она лизала мне бороду. Меня это так насмешило, что я оставил ее у себя.
Наконец он соизволил заговорить о деле. История оказалась длинной. Начал он с рассказа о своей интрижке с прачкой, которая влюбилась в него как-то вечером, при выходе из театра «Амбигю». Бедняжке Эвлали пришлось оставить свои пожитки домовладельцу, потому что ее прежний любовник бросил ее как раз в то время, когда она больше года не платила за квартиру. Вот уже десять дней, как она живет в меблированных комнатах на улице Монмартр, рядом со своей прачечной.
Всю эту неделю Жилькен ночевал у нее, в маленькой темной клетушке, выходившей окнами во двор, в конце коридора на третьем этаже.
Ругон терпеливо слушал.
— Итак, три дня тому назад, — продолжал Жилькен, — я принес пирог и бутылку вина. Мы поужинали в постели, сам понимаешь. Мы рано ложимся спать… Эвлали поднялась около полуночи, чтобы стряхнуть крошки, а потом сразу заснула как мертвая. Не девушка, а настоящий сурок! Мне не спалось. Я задул свечу и лежал с открытыми глазами, как вдруг в соседней комнате начался какой-то спор. Нужно тебе сказать, что обе комнаты имеют общую дверь, которая теперь забита. Голоса затихли, — должно быть, спорщики примирились. Потом я услышал такие странные звуки, что, черт побери, я не удержался и заглянул в замочную скважину… Нет, ты в жизни не угадаешь!
Он выпучил глаза и остановился, заранее наслаждаясь впечатлением, которое хотел произвести:
— Так вот, их было двое; один молодой, лет двадцати пяти, довольно симпатичный, и старик лет пятидесяти, маленький, хилый, тощий. Молодчики рассматривали пистолеты, кинжалы, шпаги — все новенькое, стальное, сверкающее. Они что-то говорили на своем языке; сперва я не разобрал, на каком. По отдельным словам все-таки я догадался, что на итальянском. Ты ведь знаешь, когда я был коммивояжером, я ездил в Италию за макаронами. Я стал прислушиваться и понял, мой милый… Эти господа приехали в Париж убить императора. Вот тебе!..
Скрестив руки и прижав трость к груди, он несколько раз повторил:
— Забавное дельце, не правда ли?
Так вот в чем заключалось дело, показавшееся Жилькену забавным. Ругон пожал плечами: ему уже раз двадцать сообщали о подобных заговорах. Бывший коммивояжер пустился в подробности:
— Ты ведь просил передавать тебе все, о чем болтают в нашем квартале. Я готов услужить и обо всем докладываю. Зря ты качаешь головой… Поверь, пойди я сейчас в префектуру, мне отсчитали бы там на чаек! Но я предпочитаю помочь приятелю. Дело не шуточное, понимаешь? Поди, расскажи обо всем императору, и он тебя, черт возьми, расцелует.
Вот уже три дня он следит за этими «молодчиками». Днем приходили еще двое — один молодой, другой постарше, очень красивый, бледный, с длинными черными волосами; он, видимо, у них главный. Вид у них измученный; говорят они отрывисто, намеками. Накануне он видел, как они заряжали «маленькие железные штучки», — видимо, бомбы. Он взял ключ у Эвлали и проводил в комнате целые дни, разувшись и вострив уши. Для успокоения своих соседей он устраивал так что Эвлали заваливалась спать с девяти часов вечера. Кроме того, по мнению Жилькена, вообще не следует впутывать женщин в политику.
По мере того как Жилькен говорил, Ругон становился все серьезнее. Он поверил. Хотя бывший коммивояжер был слегка под хмельком, Ругон чувствовал, что из-под груды ненужных подробностей, прерывавших рассказ, проглядывает настоящая правда. К тому же весь этот день, проведенный в ожидании, все свое тревожное любопытство Ругон воспринял теперь как предчувствие. Внутренняя дрожь, владевшая им все утро, вновь охватила его, — то было невольное волнение сильного человека, ставящего на карту всю свою будущность.
— За этими болванами, наверное, уже следит вся полиция, — буркнул Ругон, изображая полное равнодушие.
Жилькен ухмыльнулся.
— В таком случае ей следует поторопиться, — проворчал он сквозь зубы.
Он умолк и, продолжая посмеиваться, очень нежно погладил шляпу. Великий человек понял, что Жилькен не все сказал. Он взглянул на него. Тот уже приоткрыл дверь со словами:
— Итак, ты предупрежден. А я, старина, иду обедать. Поверишь ли, я до сих пор ничего не ел. Весь день выслеживал моих молодчиков. Ужасно проголодался!
Ругон удержал его, предложив закусить холодным мясом, и тут же распорядился накрыть для Жилькена прибор в столовой. Жилькен был очень тронут. Он закрыл дверь кабинета и тихо, чтобы не услышал слуга, сказал:
— Ты славный парень… Слушай же меня. Я не стану врать; прими ты меня плохо, я отправился бы в полицию. Но сейчас я скажу тебе все. Я поступаю честно, не так ли? Надеюсь, ты не забудешь моей услуги? Друзья всегда остаются друзьями, что там ни говори. — Он наклонился к нему и свистящим шепотом добавил: — Дело назначено на завтрашний вечер… Баденгэ собираются прихлопнуть, когда он поедет в театр, перед зданием Оперы. Карета, адъютанты, свита — все взлетит на воздух.
Пока Жилькен усаживался за обеденный стол, Ругон стоял в кабинете, неподвижный и мертвенно бледный. Он размышлял, колебался. Наконец, подойдя к письменному столу, взял было листок бумаги, но тотчас же бросил. Минуту спустя он быстро направился к двери, словно для того, чтобы сделать какое-то распоряжение. Затем вернулся назад медленными шагами, погруженный в мысли, которые, подобно туче, омрачали его лицо.
В это мгновение кресло с высокой спинкой, стоявшее перед камином, резко подалось в сторону. С него поднялся Дюпуаза, спокойно складывавший газету.
— Как! Вы были здесь? — грубо спросил Ругон.
— Разумеется; читал газеты, — ответил бывший супрефект, обнажив в улыбке белые кривые зубы. — Вы это знаете; вы ведь видели меня, когда сюда входили.
Эта бесстыдная ложь сразу пресекла дальнейшие объяснения. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. И так как Ругон подошел в нерешительности к столу, словно спрашивая у Дюпуаза совета, тот сделал легкий жест, обозначавший: «Подождите; к чему спешить, посмотрим». Не обменявшись ни словом, они оба вернулись в гостиную.
В тот вечер между полковником и Бушаром разгорелась крупная перепалка из-за принцев Орлеанских и графа Шамбора, так что друзья побросали карты и поклялись, что никогда больше не будут играть вместе. Рассевшись по обеим сторонам камина, они злобно косились друг на друга. Однако к приходу Ругона они уже помирились и занялись превознесением до небес хозяина дома.
— О, я не постесняюсь сказать это в его присутствии, — произнес полковник. — Сейчас он выше всех на целую голову.
— Мы браним вас, имейте это в виду, — хитро сощурившись, пояснил Бушар.
Разговор продолжался в том же духе.
— Необычайный ум!
— Человек действия, у которого глаз победителя.
— Нам дозарезу необходимо, чтобы он все-таки занялся государственными делами.
— Да, толку было бы больше. Он один может спасти Империю.
Ругон сутулил широкую спину, из скромности прикидываясь недовольным. Он обожал, когда ему кадили ладаном прямо в лицо. Никто не умел так приятно щекотать его самолюбие, как полковник и Бушар, готовые по целым вечерам расточать ему похвалы. Глупость била из них ключом, лица выражали дурацкую серьезность, и чем тупее казались они Ругону, тем острее он наслаждался их монотонными голосами, не устававшими произносить нелепые славословия. Порою, когда двоюродные братья отсутствовали, Ругон посмеивался над ними, но, тем не менее, они все-таки продолжали питать его гордыню и жажду власти. Эта навозная куча похвал была так велика, что он мог вывалять в ней все свое огромное тело.
— Нет, нет, я ничтожный человек, — сказал он, покачивая головой. — Будь я действительно таким сильным, как вы говорите…
Он не докончил. Усевшись за ломберный стол, он начал машинально раскладывать пасьянс, что в последнее время случалось с ним очень редко. Бушар и полковник продолжали свое: они утверждали, что он великий оратор, великий администратор, великий финансист, великий политический деятель. Дюпуаза, стоя, одобрительно кивал головой. Наконец, не взглянув на Ругона, словно того не было в комнате, он сказал:
— Господи! Одного какого-нибудь события было бы достаточно… Император так расположен к Ругону… Случись завтра катастрофа, потребуйся завтра энергичная рука — и послезавтра Ругон станет министром. Господи! Ведь это так.
Великий человек медленно поднял глаза. Не закончив пасьянса, он откинулся в кресле; по лицу его снова пробежала тень. Но сквозь глубокую задумчивость он слышал медоточивые и неутомимые голоса полковника и Бушара, которые как бы баюкали его, толкая на решение, все еще внушавшее ему боязнь. Наконец он улыбнулся — в ответ на восклицание юного Огюста, кончившего за него отложенный пасьянс.
— Вышел, господин Ругон!
— Черт возьми! Разумеется, вышел! — воскликнул Дюпуаза, повторяя любимое словечко великого человека.
В эту минуту слуга доложил Ругону, что его спрашивают господин и дама. Он подал визитную карточку, которая заставила хозяина слегка вскрикнуть:
— Как! Они в Париже?
На карточке стояли имена маркиза и маркизы д'Эскорайль. Ругон поторопился принять их у себя в кабинете. Они попросили извинения за столь поздний приход. Потом дали понять, что находятся в Париже уже двое суток, но, опасаясь неверного истолкования их визита к человеку, тесно связанному с правительством, они решили явиться в неподобающее время. Это объяснение ничуть не задело Ругона. Появление в его доме маркиза и маркизы было для него неожиданной честью. Постучись к нему сам император — Ругон и то не был бы так польщен. Илассан, аристократический, холодный и чванный, о котором он со времен своей юности сохранил воспоминание как о недоступном Олимпе, — этот Плассан склонялся к его ногам в лице двух стариков, явившихся к нему в качестве просителей.
Его честолюбивая мечта наконец свершилась; он отомщен за то презрение, с каким в былые годы относился родной городок к нему, безвестному адвокату, ходившему в стоптанных башмаках!
— Мы не застали Жюля, — сказала маркиза. — Нам хотелось нагрянуть к нему неожиданно… Он, кажется, уехал по делам в Орлеан.
Ругон не знал об отъезде молодого человека. Однако он все быстро сообразил, припомнив, что тетка, к которой отправилась госпожа Бушар, тоже жила в Орлеане. Он даже придумал извинение для Жюля, объяснив отъезд юноши необходимостью изучить вопрос о превышении власти. Он одобрительно отозвался о. способностях молодого человека и сказал, что перед ним открывается прекрасная будущность.
— Ему надо проложить себе дорогу, — заметил маркиз, как бы мимоходом намекая на обнищание своей семьи. — Нам было тяжело с ним расстаться.
И родители начали осторожно жаловаться на нынешние жалкие времена, когда сын уже не может воспитываться в убеждениях своих отцов. Сами они не бывали в Париже со времени свержения Карла X. Они никогда и не приехали бы сюда, если бы не карьера Жюля. С тех пор как дорогой мальчик, следуя их тайным советам, стал служить Империи, они для отвода глаз делали вид, будто отреклись от сына, но на самом деле неустанно заботились о его продвижении.
— Нам незачем скрываться от вас, господин Ругон, — с обаятельной непринужденностью продолжал маркиз. — Мы любим своего сына, это очень понятно… Вы много для него сделали, и мы вам весьма благодарны. Но вы должны сделать еще больше. Ведь мы друзья и земляки, не так ли?
Глубоко взволнованный Ругон поклонился. Смирение этих стариков, которые в былые годы казались ему столь величественными, когда выезжали по воскресеньям в церковь св. Марка, как бы возвышало его в собственных глазах. Он дал им вполне определенные обещания.
Прощаясь с ним после двадцатиминутной дружеской беседы, маркиза взяла руку Ругона и, задержав ее на секунду в своей, тихо сказала:
— Значит, решено, дорогой господин Ругон. Мы только для этого приехали из Плассана. Нам не терпится, это естественно в наши годы… Теперь мы с легким сердцем вернемся домой… Нас уверяли, будто сейчас вы ничего не можете сделать.
Ругон улыбнулся и, словно отвечая на какие-то тайные мысли, уверенно заявил:
— Все можно сделать, если захотеть. Рассчитывайте на меня.
Но когда они ушли, тень самоосуждения снова скользнула по его лицу. Он остановился посреди передней и вдруг заметил, что в углу почтительно ожидает опрятно одетый мужчина, вертящий в руках маленькую круглую шляпу.
— Что вам надо? — резко спросил Ругон.
Человек, огромный, широкоплечий детина, пробормотал, опустив глаза:
— Вы меня не узнаете, сударь?
— Нет, — грубо ответил Ругон.
— Я Мерль, бывший курьер Государственного совета.
Ругон немного смягчился.
— Ага! Вспомнил. Вы отпустили себе бороду… Что вам угодно от меня, любезнейший?
Мерль вежливо, как подобает воспитанному человеку, объяснил свой приход. Утром он встретил госпожу Коррер, и она посоветовала ему сегодня же зайти к господину Ругону; иначе он не осмелился бы беспокоить его в такой час.
— Госпожа Коррер очень добра, — несколько раз повторил Мерль.
Потом он рассказал, что оказался без места. Он и бороду отпустил потому, что уже полгода как не служит в Государственном совете. На вопрос Ругона о причинах его увольнения он предпочел умолчать, что его выгнали за дурное поведение. Поджав губы, он сдержанно ответил:
— Всем известна моя преданность вам, сударь. После вашей отставки меня сразу стали преследовать, потому что я не умел скрывать своих чувств. Однажды я чуть было не закатил пощечину сослуживцу за то, что он говорил неподобающие вещи… Меня уволили.
Ругон в упор посмотрел на него.
— Итак, любезнейший, из-за меня вас выбросили на улицу?
Мерль слабо улыбнулся.
— Я у вас в долгу, не так ли? Я должен куда-нибудь вас пристроить?
Снова улыбнувшись, Мерль просто сказал:
— Вы были бы очень добры, сударь.
Наступило короткое молчание. Машинальным, нервным движением Ругон слегка похлопал одной рукой о другую. Придя к какому-то решению, он успокоенно засмеялся. У него слишком много долгов, надо сразу расплатиться со всеми.
— Я подумаю о вас, место у вас будет, — бросил он. — Вы хорошо сделали, что зашли, любезнейший.
Ругон выпроводил Мерля. После этого он больше не колебался. Он вошел в столовую, где Жилькен, прикончив пирог, куриную ножку и холодный картофель, доедал порцию варенья. Бывший коммивояжер болтал с Дюпуаза, который сидел тут же верхом на стуле. В весьма откровенных выражениях они беседовали о женщинах и о способах им понравиться. Жилькен так и остался в цилиндре; ковыряя для большей светскости во рту зубочисткой, он, развалившись, качался на стуле.
— Ну, я удираю, — сказал он, выпив залпом стакан вина, и прищелкнул языком. — Пойду на улицу Монмартр взглянуть, что поделывают мои птенчики.
Ругон, державший себя очень весело, начал его вышучивать. Неужто и теперь, после обеда, он серьезно верит в историю с заговорщиками? Дюпуаза тоже изобразил полное недоверие. Он уговорился с Жилькеном о встрече на следующий день, так как — уверял он — ему хотелось угостить его завтраком. Жилькен, с тростью подмышкой, повторял, едва только ему удавалось вставить слово:
— Значит, вы не намерены предупреждать?
— Разумеется, я сообщу, — проговорил наконец Ругон. — Надо мной посмеются, вот и все… Времени еще хоть отбавляй. Сделаю это завтра утром.
Бывший коммивояжер взялся было за ручку двери. Он возвратился и, ухмыляясь, заявил:
— Знаете что? Пусть Баденгэ взлетит на воздух. Мне-то наплевать! Даже забавнее будет.
— О, императору нечего бояться, даже если все это правда! — возразил убежденным, почти благоговейным тоном Ругон. — Такие замыслы никогда не удаются. На то есть провидение божие.
Разговор был окончен. Дюпуаза вышел вместе с Жилькеном, с которым дружески перешел на «ты». Когда часом позже, в половине одиннадцатого, Ругон прощался с полковником и Бушаром, он, привычным жестом потянувшись и зевнув, заметил:
— Ну и устал я сегодня! Буду спать как убитый.
На следующий вечер три бомбы взорвались под каретой императора, у здания Оперы. Страшная паника овладела толпой, теснившейся на улице Лепелетье. Более пятидесяти человек было ранено. Женщина в голубом шелковом платье, убитая наповал, лежала поперек сточной канавы. Двое солдат умирали на мостовой. Адъютант, раненный в затылок, оставлял на ходу кровавый след. При ярком свете газового рожка, среди облаков дыма, здравый и невредимый император вышел из пробитой осколками кареты и раскланялся с толпой. От взрыва пострадал только его цилиндр.
Ругон спокойно провел весь день дома. Утром он казался взволнованным и дважды порывался уйти; к концу завтрака явилась Клоринда. Он отвлекся и просидел с ней до вечера в кабинете. Она приехала посоветоваться с ним по поводу одного сложного дела; молодая женщина, видимо, совсем упала духом, — она жаловалась, что у нее ничто не клеится. Тронутый ее грустью, Ругон утешил ее и дал понять, что он полон надежд, что все изменится к лучшему. Он знает об усердии преданных ему друзей и вознаградит всех, даже самых скромных. На прощание он поцеловал Клоринду в лоб. После обеда Ругон почувствовал непреодолимое желание двигаться. Он вышел и кратчайшим путем направился к набережным; ему было душно, хотелось вдохнуть в себя свежий речной воздух. Был мягкий зимний вечер; в черном безмолвии над городом нависало низкое облачное небо. Вдали замирал грохот огромных улиц. Ругон ровным шагом шел все прямо по пустынным тротуарам, задевая своим пальто о камень парапетов. Бесконечные ряды огоньков терялись во мраке, подобно звездам, отмечающим края потускневшего неба, и вызывали у Ругона ощущение необъятного простора площадей и улиц, дома которых были невидимы; по мере того как он двигался, Ругону начинало казаться, что Париж стал больше, что он теперь ему по плечу, что в нем достаточно воздуха даже для легких Ругона. Чернильная вода, переливаясь яркими золотыми блестками, дышала мощным и ровным дыханием уснувшего великана, и это тоже вполне подходило к его грандиозной мечте. Когда Ругон дошел до Дворца правосудия, пробило девять часов. Он вздрогнул, обернулся, насторожил слух; ему почудилось, что над крышами пронеслась паника, что вдали послышались крики ужаса, гулы взрыва. Ругону показалось, что Париж вдруг оцепенел от ужаса страшного преступления. И он припомнил июньский день, ясный, ликующий день крестин; эвон колоколов, горячие лучи солнца, запруженные народом набережные, — вспомнил беспредельное ликование Империи, которое тогда угнетало его, так что он на мгновение позавидовал было императору. И вот для него наступил час победы: безлунное небо, непроглядная ночь, объятый ужасом немой город, пустынные, пронизанные дрожью набережные, колеблющиеся язычки газовых рожков — все это таило в себе какую-то темную жуть… Ругон дышал полной грудью и любил этот Париж, этот притон убийц, страшные тени которого сулили ему всесилие.
Через десять дней Ругон заменил в Министерстве внутренних дел де Марси, назначенного председателем Законодательного корпуса.