Книга: Метро 2034
Назад: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. СПЛЕТЕНИЯ
Дальше: ГЛАВА ШЕСТАЯ. С ДРУГОЙ СТОРОНЫ

ГЛАВА ПЯТАЯ.
ПАМЯТЬ

Саша подбежала к окну и распахнула ставни, впуская внутрь свежий воздух и робкий свет. Дощатый подоконник нависал прямо над бездонной пропастью, заполненной нежным утренним туманом. С первыми лучами солнца он рассеется, и из окна станет видно не только ущелье, но и поросшие соснами дальние горные отроги, и расстилающиеся меж ними зеленые луга, спичечные коробки рассыпанных в долине деревенских домов и гильзы колоколен.
Раннее утро было ее временем. Она предчувствовала восход и опережала солнце, просыпаясь за полчаса, чтобы успеть подняться на гору. За их хибаркой, небольшой, но вылизанной до блеска, теплой и уютной, вверх по склону змеилась каменистая тропа, окаймленная ярко-желтыми цветами. Крошка под ногами сползала вниз, и за несколько минут до вершины горы Саша иногда успевала упасть несколько раз, ссаживая колени.
Задумавшись, Саша вытерла рукавом подоконник, влажный от дыхания ночи. Ей снилось что-то мрачное, нехорошее, перечеркивающее всю ее беззаботную нынешнюю жизнь, но остатки беспокойных видений испарились с первым же прикосновением к ее коже легкого прохладного ветра. И сейчас ей было лень вспоминать, что так огорчило ее во сне. Нужно было торопиться на вершину, поприветствовать солнце, а после, скользя вниз по тропе, спешить домой — готовить завтрак и будить отца, собирать узелок ему в дорогу.
А потом целый день, пока он будет охотиться, Саша окажется предоставлена сама себе — и до ужина сможет гонять неповоротливых стрекоз и летающих тараканов среди луговых цветов, желтых как линкруст в вагонах.
Она прокралась на цыпочках по скрипучим половицам, приоткрыла дверь и тихонько засмеялась.

 

Вот уже несколько лет, как Сашин отец не видел на ее лице такой счастливой улыбки, и ему ужасно не хотелось ее будить. Нога затекла и онемела, кровь никак не останавливалась. Говорят, раны от укусов бродячих псов не заживают…
Позвать ее? Но его не было дома больше суток — прежде чем отправиться к гаражам, он решил забраться в панельный термитник в двух кварталах от станции, вскарабкался на шестнадцатый этаж и там потерял сознание. Все это время Саша не сомкнула глаз — дочь никогда не засыпала, пока он не возвращался с «прогулки». «Пусть отдохнет, — думал он. — Врут все. Ничего с ним не случится».
Хотелось бы ему знать, что именно она сейчас видит. У него самого почему-то не получалось забыться даже во сне. Лишь изредка подсознание отпускало его на пару часов на побывку в безмятежную юность. Обычно же ему приходилось скитаться среди знакомых мертвых домов с выскобленными внутренностями, и хорошим сном считался тот, в котором ему вдруг удавалось найти нетронутую квартиру, полную чудом уцелевшей техники и книг.
Засыпая, он просился в прошлое. Мечтал попасть хотя бы в ту пору, когда только встретился с Сашиной матерью, когда ему было всего двадцать, а он уже командовал гарнизоном станции. Станции, которая тогда казалась всем ее жителям лишь временным пристанищем, а не общим бараком на каторжных рудниках, где они отбывают пожизненное заключение.
Но вместо этого его швыряло в прошлое недалекое. В гущу событий пятилетней давности. В день, определивший его судьбу, — и, что еще страшнее, судьбу его дочери. Разумом он смирился и со своим поражением, и со ссылкой, но стоило тому задремать, как сердце принималось требовать реванша.

 

…Он снова стоял перед шеренгой своих бойцов с «калашниковым» наперевес, — в той ситуации из положенного ему по чину офицерского «макарова» можно было бы разве что застрелиться. Кроме двух десятков автоматчиков за его спиной, на станции больше не оставалось верных ему людей.
Толпа бурлила, прибывала, десятками рук раскачивала заграждения; нестройное многоголосье, повинуясь взмахам невидимой ему дирижерской палочки, перерастало в слаженный хор. Пока они требовали всего лишь его отставки, но спустя минуты им будет нужна уже его голова.
Это была не стихийная демонстрация, тут действовали засланные извне провокаторы. Пытаться вычислить и ликвидировать их по одному уже не имело смысла. Единственное, что он мог сейчас сделать, чтобы остановить мятеж, чтобы удержать власть, — приказать открыть огонь по толпе. Было еще не поздно.

 

Его пальцы сжались вокруг незримой рукояти, зрачки беспокойно бегали под припухшими веками, губы шевелились, отдавая неслышные приказы. Черная лужа, в которой он лежал, разрасталась с каждой минутой, будто подпитывалась его уходящей жизнью.
* * *
— Где они?!
Выдернутый из темного озера забвения, Гомер затрепыхался, словно пойманный на блесну окунь, судорожно вдыхая и вперив в бригадира ополоумевший взгляд. Мутные громады сумеречных циклопов, стражей Нагорной, все еще толпились перед ним, тянули к нему долгие, многосуставчатые пальцы, способные без труда вырвать ногу или продавить ребра. Они окружали старика каждый раз, когда он закрывал глаза, и неспешно, нехотя рассеивались, когда открывал вновь.
Гомер попытался вскочить, но чужая рука, чуть сжимавшая его плечо, снова превратилась в тот стальной крюк, который вытянул его из кошмара. Постепенно умерив дыхание, он сфокусировался на иссеченном лице, на темных, масляным машинным блеском отсвечивающих глазах… Хантер! Живой? Старик осторожно повел головой влево, потом вправо, боясь снова обнаружить себя на заколдованной станции.
Нет, они находились посреди пустого, чистого туннеля — туман, застивший подступы к Нагорной, тут был почти невидим. Должно быть, Хантер тащил его на себе не меньше полукилометра, озадаченно прикинул Гомер. Успокоенный, он обмяк и повторил на всякий случай:
— Где они?
— Здесь никого нет. Ты в безопасности.
— Эти создания… Они напали на меня? Оглушили? — старик поморщился, потирая саднящий бугор на макушке.
— Я тебя ударил. Пришлось, чтобы прекратить истерику. Ты мог меня задеть.
Хантер наконец разжал тиски, туго распрямился и скользнул рукой по широкому офицерскому ремню. По другую сторону от кобуры со «стечкиным» на нем висел кожаный футляр неизвестного назначения. Бригадир щелкнул кнопкой и извлек из него плоскую медную фляжку. Взболтнул, открыл и, не предложив Гомеру, сделал большой глоток. Зажмурился на секунду, словно от удовольствия… Старик ощутил легкий холодок, видя, что левый глаз у бригадира даже не может толком закрыться.
— А где Ахмед? Что с Ахмедом? — вспомнил Гомер и его снова затрясло.
— Умер, — равнодушно сказал бригадир.
— Умер, — послушно повторил за ним старик.
Когда чудище вырвало руку товарища из его руки, он понял: из этих когтей не сможет вывернуться ни одна живая душа. Гомеру просто повезло, что выбор Нагорной пал не на него. Старик огляделся еще раз — поверить, что Ахмед исчез навсегда, сразу не выходило. Гомер уставился на свою ладонь — ободранную и кровоточащую. Не удержал. Ему не хватало воздуха.
— А ведь Ахмед знал, что обречен, — тихонько произнес он. — Почему именно его забрали, не меня?
— В нем много жизни было, — отозвался бригадир. — Они человечьими жизнями питаются.
— Несправедливо, — помотал головой старик. — У него дети маленькие, его столько тут держит! Держало… А я — перекати-поле.
— А ты бы стал мох жрать? — обрубил разговор Хантер, рывком поднимая Гомера на ноги. — Все, пойдем. Можем не успеть.
Семеня вслед за перешедшим на рысь Хантером, старик ломал себе голову: как же могло получиться, что они вернулись на Нагорную? Будто хищная орхидея, станция одурманила их своими миазмами и заманила обратно в себя. Назад они ни разу не поворачивали — за это Гомер мог ручаться. Он был уже готов поверить в искривления пространства, о которых сам так любил рассказывать легковерным товарищам по дозору, но все оказалось куда проще. Остановившись, старик хлопнул себя по лбу: пошерстный съезд! В нескольких сотнях метров за Нагорной между стволами правого и левого туннеля прорастала одноколейная ветка для разворота составов. Она уходила вбок под малым углом, и, идя вслепую по стенке, они просто сперва выбрались на параллельный путь, а потом — когда стена пропала — по ошибке снова свернули к станции. «Никакой мистики», — неуверенно подумал Гомер. Но нужно было прояснить еще кое-что.
— Эй! — окликнул он Хантера. — Постой!
Однако тот, будто глухой, продолжал маршировать вперед, и старику пришлось, борясь с одышкой, самому прибавить шагу. Поравнявшись, пытаясь заглянуть бригадиру в глаза, Гомер выпалил:
— Почему ты нас бросил?
— Я — вас? В бесстрастном, металлическом голосе старику послышалась усмешка, и он прикусил язык. Действительно, ведь это они с Ахмедом бежали со станции, оставив бригадира наедине с демонами…
Вспоминая, как яростно и как бесплодно Хантер сражался на Нагорной, Гомер никак не мог освободиться от впечатления, что обитатели станции просто не приняли боя, который он старался им навязать. Побоялись? Или почувствовали в нем родственную душу… Старик набрался храбрости: оставался еще один вопрос, самый непростой.
— Скажи, Хантер, там, на Нагорной… Тебя-то они почему не тронули?
Прошло несколько тягостных минут, — настаивать Гомер не отваживался, — прежде чем тот еле слышно дал ему короткий, угрюмый ответ.
— Побрезговали.
* * *
Красота спасет мир, шутил ее отец.
Саша краснела и прятала разрисованный пакетик из-под чайной крошки в нагрудный карман своего комбинезона. Пластиковый квадратик, вопреки всему хранивший далекий отголосок аромата зеленого чая, был ее главным сокровищем. А еще он был напоминанием о том, что Вселенная не ограничивалась безглавым туловищем их станции с четырьмя обрубками туннелей, закопанным на глубине двадцати метров в городе-кладбище Москве. И магическим порталом, способным переносить Сашу сквозь десятки лет и тысячи километров. И чем-то еще неизмеримо важным.
В здешнем сыром климате любая бумага, как чахоточная, стремительно увядала. Тлен и плесень изъедали не просто книги и журналы — они уничтожали само прошлое. Без изображений и хроник, как без костылей, хромая человеческая память спотыкалась и путалась.
Но пакетик был сделан из пластика, плесени и времени неподвластного. Отец как-то говорил Саше, что пройдет несколько тысячелетий, прежде чем он начнет разлагаться. Значит, ее потомки смогут передавать его по наследству, думала она.
Это была самая настоящая картина, пусть и миниатюрная. В золотой рамке, такой же яркой, как и в тот день, когда пакетик сошел с конвейера, был заключен вид, от которого у Саши перехватывало дыхание. Отвесные скалы, утопленные в мечтательной дымке, раскидистые сосны, цепляющиеся за почти вертикальные склоны, бурлящие водопады, обрушивающиеся с высоты в пропасть, алое зарево от вот-вот взойдущего солнца… Ничего прекраснее Саша в своей жизни не видела.
Она могла подолгу сидеть, расправив пакетик на ладони, любуясь им, и взор ее затягивался той же предрассветной дымкой, что окутывала далекие горы. И хоть она проглатывала все добытые отцом книги, прежде чем продать их за патроны, ей не хватало вычитанных там слов, чтобы описать ему, что именно она чувствует, когда смотрит на сантиметровые скалы и дышит хвоей рисованных сосен. Несбыточность этого воображаемого мира — и потому его невероятную притягательность… Сладкую тоску и вечное предвкушение того, что впервые увидит солнце… Нескончаемое перебирание — что же может скрываться за дурацкой табличкой с названием чайной марки? Необычное дерево? Орлиное гнездо? Лепящийся к склону домишко, в котором она могла бы жить вместе с отцом?
Именно он однажды, когда Саше не было и пяти, принес ей этот пакетик, тогда еще полный — большая редкость! Хотел удивить дочку настоящим чаем, но она выпила его мужественно, как лекарство, а вот пластиковая упаковка ее почему-то действительно поразила. Ему же тогда пришлось и объяснять ей, что изображено на незатейливом лубке. Условный пейзаж китайской горной провинции, пригодный как раз для печати на чайных пачках. Но Саша и десять лет спустя разглядывала его так же зачарованно, как в тот день, когда только получила подарок.
А отец считал, что пакетик был для Саши жалким эрзацем целого мира.
И когда она впадала в блаженный транс, созерцая кое-как намалеванную фантазию неудавшегося художника, отцу казалось: дочь корит его за свою куцую, бескровную жизнь. Он всегда пытался унять зуд, но сдерживаться долго не мог. Плохо скрывая раздражение, он в сотый раз спрашивал Сашу, что такого она нашла в обрывке упаковки из-под грамма чайной трухи.
А та, поспешно пряча маленький шедевр в карман комбинезона, неловко отвечала: «Папа… Мне так красиво!».
* * *
Если бы не Хантер, ни на секунду не остановившийся больше до самой Нагатинской, Гомер потратил бы на этот путь втрое больше. Он-то никогда не рискнул бы так самоуверенно нестись сквозь эти туннели.
Их отряду пришлось уплатить страшную пошлину за транзит через Нагорную — но двое из троих спаслись. Выжили бы и все трое, не заблудись они в тумане. Плата была не выше обычной; ни на Нахимовском проспекте, ни на Нагорной при них не происходило ничего, что не случалось бы там прежде.
Значит, дело в перегонах, которые вели к Тульской? Сейчас они притихли, но тишина была нехорошая, напряженная. Да, Хантер чуял опасность за сотни метров, знал, чего ждать на станциях, где никогда не бывал, но не предаст ли в этих местах его интуиция, как она подвела до того десяток опытнейших бойцов?
Возможно, именно Нагатинская, к которой они приближались с каждым шагом, скрывала разгадку тайны? Насилу удерживая мысли, сбивавшиеся от слишком быстрого шага, Гомер пытался представить себе, что могло ждать их на станции, которую он раньше так любил. Старик, баловавший себя коллекционированием мифов, запросто мог вообразить и то, что на Нагатинской развернулось легендарное Сатанинское посольство, и что ее сгрызли крысы, мигрирующие в поисках пищи по собственным, недоступным для людей туннелям.
Да, окажись старик в этих перегонах один, он двигался бы куда медленнее, но вот назад он не повернул бы ни за что. За годы, проведенные на Севастопольской, он разучился бояться смерти.
Гомер отправился в это путешествие, хорошо зная, что оно может стать последним его приключением, и был вполне готов отдать за него все остававшееся ему время.
Всего через полчаса после встречи с чудовищами на Нагорной он уже не помнил своего ужаса. Больше того, прислушиваясь к себе сейчас, он начинал улавливать на дне своей души неясное, несмелое шевеление: где-то там зарождалось — или просыпалось — то, чего он так ждал и о чем просил. То, что он искал в самых опасных походах, не находя этого дома.
Теперь у него была очень веская причина изо всех сил оттягивать смерть. Он мог позволить себе ее только после того, как завершит свою работу.

 

Последняя война была яростней любой из предыдущих и потому закончилась в считанные дни. Со времени Второй мировой сменились три поколения, ее последние ветераны уснули навек, и в памяти живущих не осталось подлинного страха перед войной. Из массового помешательства, лишающего миллионы людей всего человеческого, она вновь превратилась в стандартный политический инструмент. Ставки росли слишком быстро, на принятие верных решений просто не хватило времени. Табу на применение ядерных боеголовок оказалось преодолено между делом, в запале: просто ружье, повешенное на стену в первом акте драмы, все-таки выстрелило в предпоследнем. И уже неважно было, кто нажал сакральную кнопку первым.
Единовременно все крупные города Земли обратились в руины и пепел. Те немногие, что были прикрыты противоракетным щитом, тоже испустили дух, хоть с виду и оставались почти нетронутыми: жесткое излучение, боевые отравляющие вещества и бактериологическое оружие истребило их население. Хрупкая радиосвязь, установившаяся было между горстками выживших, окончательно прервалась всего через несколько лет, и для обитателей метро мир отныне заканчивался пограничными станциями на обжитых линиях.
Земля, прежде казавшаяся изученной и тесноватой, вновь стала тем безбрежным океаном хаоса и забвения, каким она была в древности.
Крошечные островки цивилизации один за другим уходили в его пучину: лишенный нефти и электричества, человек стремительно дичал.
Наступала эпоха безвременья.
Ученые столетиями бережно восстанавливали ткань истории из лоскутков найденных папирусов и пергаментов, обрывков кодексов и фолиантов. С изобретением печати, с появлением газет это полотно продолжили ткать из газетных хроник типографские станки. В летописях последних двух веков не было прорех: каждый жест и каждое междометие тех, кто вершил судьбы мира, тщательно документировались. И вдруг в одночасье типографии по всему миру были разрушены или брошены навсегда.
Ткацкие станки истории встали. В мире без будущего мало кому было до нее дело. Материя оборвалась, оставив целой лишь одну тонкую нить.

 

В первые несколько лет после катастрофы Николай Иванович рыскал по переполненным станциям, отчаянно надеясь найти на одной из них свою семью. Надежда ушла, но он, осиротевший и потерянный, продолжал блуждать в потемках метрополитена, не зная, чем занять себя в загробной жизни. Ариаднин клубок смысла существования, который мог бы указать ему верную дорогу в нескончаемом лабиринте туннелей, выпал из его рук.
Тоскуя по прежним временам, он стал собирать журналы, которые позволяли ему повспоминать, замечтаться. Размышляя, можно ли было предотвратить Апокалипсис, он увлекся хрониками и газетной аналитикой. Потом и сам стал пописывать, подражая новостным сводкам и рассказывая о событиях на тех станциях, где бывал.
И так случилось, что вместо своей утраченной путеводной нити Николай Иванович подобрал другую, ту самую: он решил сделаться летописцем. Автором новейшей истории — от Конца света и до собственного конца. Беспорядочное и бесцельное собирательство обрело смысл: теперь он должен был кропотливо реставрировать поврежденное полотно времени и вручную продолжать его.
Остальные к увлечению Николая Ивановича относились как к безобидному чудачеству. Он с готовностью отдавал продовольственный паек за старые газеты и переоборудовал свой угол на каждой станции, куда его заносила судьба, в настоящий архив. Он ходил в дозоры, потому что именно у костра на трехсотом метре суровые мужчины принимались как мальчишки травить байки, из которых Николай Иванович мог выудить крупицы достоверной информации о том, что происходило в других концах метро. Сличал десятки сплетен, чтобы вычленить из них факты, которые аккуратно подшивал в ученические тетради.
Работа позволяла ему отвлечься, но Николая Ивановича никак не покидало чувство, что делает он ее втуне. После его смерти сухие новостные сводки, бережно собранные им в гербарии тетрадок, просто рассыплются в прах без надлежащего ухода. Если он не вернется однажды с дежурства, его газетами и летописями примутся разжигать огонь, и их не хватит надолго.
От потемневшей с годами бумаги останутся дым и сажа, атомы образуют новые соединения, обретут иную форму. Материя почти неуничтожима. А вот то, что он хотел сберечь для потомков, то неуловимое, эфемерное, что ютилось на бумажных листах, сгинет навеки, окончательно.
Так уж устроен человек: содержание школьных учебников живет в его памяти ровно до выпускных экзаменов. И забывая зазубренное, он испытывает неподдельное облегчение. «Память человеческая подобна песку в пустыне, — думал Николай Иванович. — Цифры, даты и имена второстепенных государственных деятелей остаются в ней не дольше, чем запись, сделанная деревянной палкой на бархане. Заносит без следа».
Чудесным образом сохраняется только то, что способно завладеть людской фантазией, заставить сердце биться чаще, побуждая додумывать, переживать. Захватывающая история великого героя и его любви может пережить историю целой цивилизации, вирусом внедрясь в человеческий мозг и передаваясь от отцов к детям через сотни поколений.
Когда старик наконец понял это, из самозваного ученого он стал сознательно превращаться в алхимика, из Николая Ивановича — в Гомера. И свои ночи он посвящал теперь не составлению хроник, а поискам формулы бессмертия. Сюжета, который оказался бы живучим, как Одиссея, героя, который долголетием сравнялся бы с Гильгамешем. На этот сюжет Гомер постарался бы нанизать накопленные им знания… И в мире, где вся бумага была переведена на тепло, где прошлым с легкостью жертвовали ради единственного мгновения в настоящем, легенда о таком герое могла бы заразить людей и спасти их от повальной амнезии.
Однако заветная формула не давалась ему. Герой никак не хотел появляться на свет. Переписывание газетных статей не могло научить старика слагать мифы, вдыхать жизнь в големов, делать выдумку увлекательнее реальности. Вырванные и скомканные листы с незавершенными первыми главами будущей саги, с неубедительными и нежизнеспособными персонажами делали его рабочий стол похожим на абортарий. Единственным итогом ночных бдений были темные круги под глазами и искусанные губы.
И все же Гомер не хотел отказываться от своего нового предназначения. Он старался не думать, что просто не рожден для этого, что для созидания вселенных нужен талант, которым его обделили.
Просто нет вдохновения, убеждал он себя.
И откуда бы ему взяться на душной станции, среди рутины семейных чаепитий, сельхозработ и даже дозоров, куда его по возрасту брали все реже? Нужна была встряска, приключение, накал страстей. Быть может, тогда закупоренные протоки в его сознании прорвет, и он сможет творить?

 

Даже в самые трудные времена люди никогда не покидали Нагатинскую совсем. Она была мало пригодна к обитанию: здесь ничего не росло, и выходы наверх были перекрыты. Но многим станция пригодилась, чтобы на время скрыться с глаз долой, пересидеть опалу, уединиться с любимой.
Сейчас она была пуста.
Хантер беззвучно взлетел по неисправимо скрипучей лестнице на платформу и остановился. Гомер, пыхтя, последовал за ним, опасливо озираясь по сторонам. Зал был темен, а в воздухе висела пыль, серебристо переливаясь в лучах фонарей. Редкие кучи тряпья и картона, на которых обычно располагались гости Нагатинской, были разметаны по полу.
Старик прислонился спиной к колонне и медленно съехал вниз. Когда-то Нагатинская с ее изящными цветными панно, набранными из мрамора разных сортов, была одной из его любимых станций. Но, темная и неживая, она походила на себя прежнюю не больше, чем керамическое фото на надгробии — на того человека, что снимался сто лет назад на паспорт, не предполагая, что глядит не в объектив, а в вечность.
— Ни души, — растерянно протянул Гомер.
— Одна есть, — возразил бригадир, кивая на него.
— Я имею в виду… — начал старик, но Хантер остановил его жестом.
В другом конце зала, там, где заканчивалась колоннада и куда еле добивал даже прожектор бригадира, на платформу неспешно выползало что-то…
Гомер завалился набок и, упершись руками в пол, тяжело поднялся. Фонарь Хантера погас, а сам бригадир словно испарился. Потея от страха, старик нашарил предохранитель и вдавил в плечо бьющийся в припадке приклад автомата. Вдалеке хлопнули еле слышно два выстрела. Гомер, осмелев, высунулся из-за колонны, а потом заторопился вперед.
Посреди платформы, распрямившись, стоял Хантер, а у него в ногах корчилась смутная фигура, сникшая, жалкая. Будто сложенная из коробок и лохмотьев, она мало чем напоминала человека, но все же им являлась. Безвозрастный и бесполый, такой грязный, что на его лице были хорошо различимы только глаза, он нечленораздельно скулил и пытался отползти от возвышающегося над ним бригадира. Судя по всему, обе ноги у него были прострелены.
— Где люди? Почему здесь никого нет? — Хантер поставил сапог на шлейф вонючих рваных тряпок, волочившийся за бродягой.
— Все ушли… Меня бросили. Один остался, — просипел тот, гребя ладонями по скользкому граниту, но не сдвигаясь с места.
— Куда ушли?
— На Тульскую…
— Что там творится? — встрял подоспевший Гомер.
— Откуда мне знать? — скривился бездомный. — Кто туда ушел, там и сгинул. У них и спрашивай. А у меня нет сил по туннелям шататься. Я тут помру.
— Почему уходили? — не отступал бригадир.
— Страшно им было, начальник. Станция пустеет. Решили прорываться. Никто не вернулся.
— Совсем? — Хантер поднял ствол.
— Совсем. Один только, — поправился бродяга, замечая наведенное дуло и съеживаясь, как муравей под линзой. — На Нагорную шел. Я спал. Может, показалось.
— Когда?
— У меня часов нет, — тот замотал головой. — Может, вчера, а может, неделю назад.
Вопросы иссякли, но пистолетный ствол по-прежнему глядел допрошенному в глаза. Хантер молчал, словно у него внезапно кончился завод. И странно тяжело дышал, как если бы разговор с бродягой отнял у него слишком много сил.
— Можно мне… — начал бездомный.
— На, жри! — прорычал бригадир и, прежде чем Гомер успел сообразить, что происходит, дважды спустил курок.
Черная кровь из простреленного лба залила распахнутые глаза несчастного, и, прибитый пулями к земле, он вновь превратился в груду тряпья и картона. Не поднимая глаз, Хантер пополнил обойму «стечкина» четырьмя патронами и спрыгнул на пути.
— Скоро все сами узнаем, — крикнул он старику.
Гомер наклонился над телом, забыв о брезгливости, взял кусок ткани и прикрыл им расколотую голову бомжа. Его руки все еще дрожали.
— Почему ты его убил? — слабо выговорил он.
— Спроси себя, — глухо ответил Хантер.
* * *
Теперь, даже собрав всю волю в кулак, он мог только опустить и поднять веки. Странно, что он вообще очнулся… За тот час, пока он находился в забытьи, онемение ледяной коркой покрыло все его тело. Но его язык присох к нёбу, а грудь будто придавила пудовая гиря. Он даже не мог попрощаться с дочерью, а ведь это было единственным, для чего стоило приходить в себя, так и не доведя до конца тот давний бой.
Саша больше не улыбалась. Теперь ей снилось что-то тревожное, она свернулась клубком на своей лежанке, обняв себя руками, нахмурившись. С детских лет отец будил ее, если видел, что дочь мучают кошмары, но сейчас его сил хватало только на то, чтобы медленно моргать.
Потом и это стало слишком утомительно.
Чтобы дождаться, пока Саша проснется, ему нужно было продолжать бороться. Он не прекращал борьбу все двадцать с лишним лет, каждый день, каждую минуту, и чертовски от нее устал. Устал сражаться, устал прятаться, устал охотиться. Доказывать, надеяться, врать.
В его смеркающемся сознании оставалось всего два желания: он хотел еще хоть раз взглянуть Саше в глаза и жаждал обрести покой. Но не получалось… Перемежаясь с действительностью, перед его взором вновь мелькали образы из прошлого. Нужно было принять окончательное решение. Сломить или сломиться. Покарать или покаяться.

 

…Гвардейцы сомкнули ряды. Каждый из них был ему лично предан. Любой был готов сейчас и умереть, растерзанный толпой, и стрелять в безоружных. Он — комендант последней непобежденной станции, президент уже несуществующей конфедерации. Для них его авторитет непререкаем, а сам он непогрешим, и любой его приказ будет исполнен немедленно, без размышлений. Он примет на себя ответственность за все, как делал всегда.
Отступи он сейчас, станцию поглотит анархия, а потом ее присоединят к раздувающейся на глазах красной империи, выкипающей за свои изначальные границы, подминающей под себя все новые территории. Прикажи он открыть огонь по демонстрантам, власть останется в его руках — на время. А может быть, если он не остановится перед массовыми казнями, перед пытками, и навсегда.
Он вскинул автомат, и спустя миг строй синхронно повторил его движенье. В ложбинке прицела бесновалась толпа, не сотни собравшихся вместе людей, а безликое человеческое месиво. Оскаленные зубы, вытаращенные глаза, сжатые кулаки.
Он клацнул затвором, и строй откликнулся тем же.
Пора было наконец взять судьбу за шиворот.

 

Подняв ствол вверх, он нажал крючок, и с потолка посыпалась известь. Толпа на мгновенье стихла, и, дав бойцам сигнал опустить оружие, он сделал шаг вперед. Это был его окончательный выбор.
И память наконец отпустила его.

 

Саша все еще спала. Он сделал последний вдох, хотел взглянуть на нее в последний раз, да так и не сумел поднять веки. Однако вместо вечной, непреходящей тьмы он увидел перед собой немыслимо голубое небо — ясное и яркое, как глаза его дочери.
* * *
— Стоять!

 

От неожиданности Гомер чуть не подскочил на месте и поднял руки вверх, но тут же одернул себя. Гнусавый мегафонный окрик, долетевший из глубины туннеля, застал врасплох его одного. Бригадир же ничуть не удивился: сжавшись, как кобра перед броском, он еле заметно тащил из-за спины тяжелый автомат.

 

Хантер не только не дал ответа на его вопрос, но и вообще перестал говорить со стариком. Полтора километра от Нагатинской до Тульской показались Гомеру нескончаемыми как путь на Голгофу. Он знал, что этот перегон почти наверняка приведет его к гибели, и принудить себя шагать быстрее было непросто. По крайней мере, сейчас было время приготовиться, и Гомер занял себя воспоминаниями. Думал о Елене, стегал себя за эгоизм, просил у нее прощения. Со светлой грустью возвращался тот волшебный день на Тверской под легким летним дождем. Жалел, что перед уходом не распорядился своими газетами.
Он приготовился умереть — быть разорванным чудовищами, сожранным огромными крысами, отравленным выбросами… Какие еще объяснения он мог дать тому, что Тульская преобразилась в черную дыру, всасывающую в себя все извне и ничего не выпускающую обратно?
И теперь, когда на подступах к таинственной Тульской он слышал обычный человеческий голос, он больше не знал, что думать. Простой захват станции? Но кто мог в пыль перемолоть несколько севастопольских штурмовых групп, кто стал бы поголовно уничтожать всех бродяг, которые тянулись на станцию из туннелей, не позволяя уйти ни женщинам, ни старикам?
— Тридцать шагов вперед! — послышался далекий голос.
Он был поразительно знакомым, и, дай Гомеру время, он смог бы определить, кому он принадлежал. Кому-то из севастопольских?!
Хантер, убаюкивая на руках свой «калашников», принялся покорно отсчитывать шаги: на тридцать бригадирских старик сделал все пятьдесят. Впереди смутно виднелась баррикада, словно нагроможденная из случайных предметов. Светом ее защитники почему-то не пользовались…
— Погасить фонари! — скомандовал кто-то из-за завала. — Один из вас двоих — еще двадцать шагов сюда.
Хантер щелкнул выключателем и двинулся дальше. Гомер, снова оставшийся один, не посмел ослушаться. В наступившей темноте он от греха подальше присел на шпалу, осторожно нащупал стену и прижался к ней.
Шаги бригадира стихли на отмеренном расстоянии. Раздались голоса: кто-то неразборчиво допрашивал его, он отрывисто лаял в ответ. Обстановка накалялась: сдержанные, хотя и напряженные тона сменились бранью и угрозами. Кажется, Хантер чего-то требовал от невидимых стражников, а те отказывались подчиняться.
Они теперь уже чуть ли не в голос орали друг на друга, и Гомеру показалось, что он вот-вот начнет различать слова… Однако услышать он сумел лишь одно, последнее:
— Кара!
Но тут, перебивая людей, застучал автомат, а ему навстречу тяжело громыхнула очередь из армейского «Печенега». Старик бросился наземь, передергивая затвор, не зная, стрелять ли ему, и если да, то в кого. Но все было кончено раньше, чем он успел прицелиться.
Заполняя краткие паузы в пулеметной морзянке, чрево туннеля издало протяжный скрежет, который Гомер не перепутал бы ни с чем.
Звук закрывающихся гермоворот! И, в подтверждение его догадки, впереди гулко ухнули, становясь в паз, тонны стали, разом наглухо отсекая крики и грохот выстрелов.
Перекрывая единственный выход в большое метро.
Лишая Севастопольскую последней надежды.
Назад: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. СПЛЕТЕНИЯ
Дальше: ГЛАВА ШЕСТАЯ. С ДРУГОЙ СТОРОНЫ