ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.
ЧТО ЕЩЕ?
«И действительно, что делает человека человеком?
Он бродит по земле уже больше миллиона лет, но магическая трансформация, превратившая хитроумное стайное животное в нечто совершенно иное, невиданное, произошла с ним каких-то десять тысяч лет назад. Подумать только, девяносто девять сотых всей своей истории он ютился по пещерам и глодал сырое мясо, не умея согреться, создать инструменты и настоящее оружие, не умея даже толком говорить! Да и чувствами, которые он был способен испытывать, человек не отличался от обезьян или волков: голод, страх, привязанность, забота, удовлетворение…
Как он смог вдруг за считанные века научиться строить, мыслить и записывать свои мысли, изменять окружающую материю и изобретать, зачем понадобилось ему рисовать и как он открыл музыку? Как смог покорить весь мир и переустроить его по своей потребности? Что именно десять тысяч лет назад прибавили к этому зверю?
Огонь? Дали человеку возможность приручить свет и тепло, унести их с собой в необитаемые холодные земли, жарить добычу на кострах, ублажая желудок? Но что это изменило? Разве что позволило ему расширить свои владения. Но крысы и без огня сумели заполонить всю планету, так и оставшись тем, чем были изначально — сообразительными стайными млекопитающими.
Нет, все-таки не огонь; во всяком случае, не только огонь, — прав был музыкант. Что-то еще… Что?
Язык? Вот несомненное отличие от прочих животных. Огранка неочищенных мыслей в бриллианты слов, которые могут стать всеобщей монетой, получить повсеместное хождение. Умение даже не столько выражать творящееся в голове, сколько упорядочивать это; литье неустойчивых, перетекающих как расплавленный металл образов в жесткие формы. Ясность и трезвость ума, возможность четко и однозначно передавать из уст в уста приказы и знания. Отсюда и способность организовываться и подчинять, созывать армии и строить государства.
Но муравьи обходятся без слов, на своем, незаметном для человека уровне создавая настоящие мегаполисы, находя свое место в сложнейших иерархиях, с точностью сообщая друг другу сведения и команды, призывая тысячи тысяч в неустрашимые легионы с железной дисциплиной, которые схлестываются в неслышных, но беспощадных войнах их игрушечных империй.
Может, буквы?
Буквы, без которых не было бы возможности копить знания? Те самые кирпичи, из которых складывалась устремленная к небесам Вавилонская башня всемирной цивилизации? Без которых необожженная глина мудрости, усвоенной одним поколением, расползалась и растрескивалась бы, проседала и рассыпалась в пыль, не вынеся собственного веса? Без них каждое следующее поколение начинало бы строительство великой башни с прежнего уровня, возилось бы всю жизнь на развалинах предыдущей мазанки и околевало бы в свою очередь, так и не возведя нового этажа.
Буквы, письменность позволили человеку, вынеся накопленные знания за пределы своего тесного черепа, сохранять их неискаженными для потомков, избавляя тех от необходимости заново открывать давно открытое, позволяя им надстраивать свое, собственное на твердый фундамент, доставшийся от предков.
Но ведь не только же буквы?..
Умей волки писать, была бы их цивилизация похожа на человечью? Была бы у них цивилизация?
Когда волк сыт, он впадает в блаженную прострацию, посвящая время ласкам и играм, покуда резь в животе не погонит его дальше. Когда сыт человек, в нем просыпается тоска иного свойства. Неуловимая, необъяснимая — та самая, что заставляет его часами смотреть на звезды, царапать охрой стены своей пещеры, украшать резными фигурами нос боевой ладьи, веками горбатиться, воздвигая каменных колоссов, вместо того чтобы усиливать крепостные стены, и тратить жизнь на оттачивание словесного мастерства, вместо того чтобы совершенствоваться в искусстве владения мечом. Та самая, что заставляет бывшего помощника машиниста посвящать остатки лет чтению и поискам, поискам и попыткам написать что-то… Что-то такое… Тоска, пытаясь утолить которую грязная и нищая толпа внемлет бродячим скрипачам, короли привечают трубадуров и покровительствуют живописцам, а рожденная в подземелье девчонка подолгу разглядывает размалеванную кое-как упаковку из-под чая. Неясный, но могучий зов, который способен заглушить даже зов голода — только у человека.
Не он ли раздвигает доступную прочим животным гамму чувств, давая человеку еще и умение мечтать, и дерзость надеяться, и смелость щадить? Любовь и сострадание, которые человек часто считает своим отличительным свойством, открыты не им. Собака способна и любить, и сострадать: когда болен ее хозяин, она не отходит от него и скулит. Собака может даже скучать и видеть смысл своей жизни в другом существе: если ее хозяин умирает, она иногда готова издохнуть, только чтобы остаться с ним. Но вот мечтать она не может.
Выходит, тоска по прекрасному и умение ценить его? Удивительная способность наслаждаться сочетаниями цветов, рядами звуков, изломами линий и изяществом словесных построений? Извлекать из них сладкий и щемящий душевный звон? Будящий любую душу — и заплывшую жиром, и покрытую мозолями, и изрубцованную, и помогающий им очиститься от наростов?
Может быть. Но не только это.
Чтобы перекрыть автоматные очереди и отчаянные вопли связанных голых людей, другим людям случалось ставить в полную громкость величественные вагнеровские симфонии. Противоречия не возникало: одно лишь подчеркивало другое.
Так что же еще?
И, даже выживи человек в нынешнем аду как биологический вид, сохранит ли он эту хрупкую, почти неосязаемую, но несомненно реальную частицу своей сущности? Ту искру, которая десять тысяч лет назад превратила полуголодного зверя с мутным взглядом в создание иного порядка? В существо, терзаемое душевным голодом больше голода телесного? Существо мятущееся, вечно мечущееся между духовным величием и низостью, между необъяснимым милосердием, неприемлемым для хищников, и неоправдываемой жестокостью, равной которой нет даже в бездушном мире насекомых? Возводящее великолепные дворцы и пишущее невероятные полотна, соревнуясь с Создателем в умении синтезировать чистую красоту — и изобретающее газовые камеры и водородные бомбы, чтобы аннигилировать все им сотворенное и экономно истреблять себе подобных? Старательно выстраивающее на пляже песочные замки и азартно разрушающее их? Превратила его в существо, не знающее предела ни в чем, тревожное и неуемное, не умеющее утолить свой странный голод, но посвящающее всю свою жизнь попыткам сделать это? В человека?
Останется ли это в нем? Останется ли это от него?
Или кратким всплеском на диаграмме истории сгинет в его прошлом, от странного однопроцентного отклонения вернув человека назад, в его извечное отупение, в привычное безвременье, где бесчисленные поколения, не отрывая глаз от земли жующие жвачку, сменяют друг друга и где десять, сто, пятьсот тысяч лет проходят одинаково незаметно?
Что еще?..»
— Это правда?
— Что именно? — улыбнулся ей Леонид.
— Про Изумрудный город? Про Ковчег? Что есть такое место в метро? — задумчиво спросила Саша, глядя себе под ноги.
— Ходят слухи, — уклончиво отозвался тот.
— Было бы здорово туда однажды попасть, — протянула она. — Знаешь, когда я гуляла там, наверху, мне было так обидно за людей. За то, что они один раз ошиблись… И больше уже никогда не смогут вернуть все, как было. А там было так хорошо… Наверное.
— Ошибка? Нет, это тягчайшее из преступлений, — серьезно ответил ей музыкант. — Разрушить весь мир, умертвить шесть миллиардов человек — ошибка?
— Все равно… Разве мы с тобой не заслуживаем прощения? И каждый заслуживает. Каждому надо дать шанс переделать себя и все переделать, попробовать заново, еще один раз, пусть хоть последний, — она помолчала. — Я бы так хотела увидеть, как там все на самом деле… Раньше мне не было интересно. Раньше я просто боялась, и мне все там казалось уродливым. А оказывается, я просто поднималась в неправильном месте. Так глупо… Этот город наверху — он как моя жизнь раньше. В нем нет будущего. Только воспоминания — и то чужие… Только привидения. И я что-то очень важное поняла, пока там была, знаешь… — Саша замялась. — Надежда — это как кровь. Пока она течет по твоим жилам, ты жив. Я хочу надеяться.
— А зачем тебе в Изумрудный город? — спросил музыкант.
— Хочу увидеть, почувствовать, как было жить раньше… Ты ведь сам говорил… Там, наверное, люди и вправду должны быть совсем другие. Люди, которые не забыли вчерашний день и у которых точно настанет завтрашний, должны быть совсем-совсем другие…
Они не спеша брели по залу Добрынинской под бдительным присмотром караульных. Гомер оставил их вдвоем с явным нежеланием, отправляясь на прием к начальнику станции, а сейчас отчего-то задерживался. Хантер же так до сих пор и не объявлялся.
В чертах мраморного зала Добрынинской Саше виделись намеки: здесь облицованные большие арки, ведущие к путям, чередовались с арками маленькими, декоративными, глухими. Большая, малая, снова большая, опять малая. Будто держащиеся за руки мужчина и женщина, мужчина и женщина… И ей тоже внезапно захотелось вложить свою руку в широкую и сильную мужскую ладонь. Укрыться в ней хоть ненадолго.
— Здесь тоже можно строить новую жизнь, — сказал Леонид, подмигивая девушке. — Необязательно куда-то идти, что-то искать… Достаточно бывает осмотреться по сторонам.
— И что я увижу?
— Меня, — он потупился с деланной скромностью.
— Я тебя уже видела. И слышала. — Саша наконец ответила на его улыбку. — Мне очень нравится, как и всем остальным… Тебе совсем не нужны твои патроны? Ты их столько отдал, чтобы нас сюда пропустили.
— Нужны только, чтобы на еду хватало. А мне всегда хватает. Глупо играть ради денег.
— А ради чего ты тогда играешь?
— Ради музыки. — Он рассмеялся. — Ради людей. Даже нет, не так. Ради того, что музыка делает с людьми.
— А что она с ними делает?
— Вообще говоря — все, что угодно. — Леонид снова посерьезнел. — У меня есть и такая, что заставляет любить, и такая, что заставляет рыдать.
— А та, которую ты играл в прошлый раз. — Саша посмотрела на него подозрительно. — Та, которая без названия. Она что заставляет делать?
— Эта вот? — Он насвистел вступление. — Ничего не заставляет. Она просто снимает боль.
* * *
— Эй, мужик!
Гомер закрыл тетрадь и поерзал на неудобной деревянной скамье. Дежурный восседал за маленькой конторкой, почти всю площадь которой занимали три старых черных телефона без кнопок и дисков. Один из аппаратов уютно мигал красной лампочкой.
— Андрей Андреевич освободился. У него на тебя две минуты, как зайдешь — не мямли, а сразу по делу давай, — строго наставлял старика дежурный.
— Двух минут не хватит, — вздохнул Гомер.
— Я тебя предупредил, — пожал плечами тот.
Не хватило и пяти: старик толком не знал, ни с чего начать, ни чем закончить, ни что спрашивать, ни о чем просить, а кроме начальника Добрынинской, ему обращаться сейчас было не к кому.
Однако Андрей Андреевич, взмокший со злости жирный здоровяк в несходящемся форменном кителе, долго слушать старика не стал.
— Ты что, не понимаешь?! У меня тут форс-мажор, восемь человек полегло, а ты мне про какие-то эпидемии! Нет здесь ничего! Все, хорош отнимать мое время! Или ты убираешься отсюда сам… Словно выпрыгивающий из воды кашалот, начальник взметнул свою тушу вверх, чуть не опрокинув стол, за которым сидел. В кабинет вопросительно заглянул дежурный. Гомер тоже растерянно привстал с жесткого и низкого гостевого стула.
— Сам. Но зачем вы тогда ввели войска на Серпуховскую?
— Какое твое дело?!
— На станции говорят…
— Что говорят? Что говорят?! Знаешь, что…
Чтобы ты мне тут панику не наводил… Паш, давай-ка его в обезьянник!
В мгновение ока Гомер был вышвырнут в приемную. Чередуя уговоры с зуботычинами, охранник потащил упиравшегося старика в узкий боковой коридор.
Между двумя оплеухами с Гомера соскочил респиратор; он попытался было задержать дыхание, но тут же получил под дых и натужно заперхал. Кашалот вынырнул на пороге своего кабинета, заполнив собой весь дверной проем.
— Пускай там пока, потом разберемся… А ты кто? По записи? — рявкнул он на следующего посетителя.
Гомер еще успел обернуться к тому.
В трех шагах от него, скрестив на груди руки, неподвижно застыл Хантер. Одетый в тесную форму с чужого плеча, прячущий лицо в тени поднятого забрала своего шлема, он, казалось, не узнавал старика и не собирался вмешиваться. Гомер ожидал, что он будет как мясник изгваздан в крови, но единственным багровым пятном на одежде бригадира был подтек на его собственной ране. Перекатив каменный взгляд на начальника станции, Хантер вдруг медленно пошел на него, словно намереваясь пройти в кабинет прямо сквозь его тело.
Тот опешил, забормотал, попятился, освобождая проход. Охранник с Гомером в охапке выжидающе замер. Хантер протиснулся внутрь вслед за ретировавшимся толстяком, одним львиным рыком сбил с того спесь и заставил умолкнуть. Потом перешел на повелительный шепот.
Бросив старика, дежурный подобрался к двери и шагнул за порог. Через миг его вынесло оттуда потоком грязной брани; голос начальника станции срывался в визг.
— И отпусти этого провокатора! — будто под гипнозом повторяя чужой приказ, выкрикнул тот под конец.
Ошпаренный, красный, дежурный притворил за собой дверь, поплелся к своему месту при входе и уткнулся в новостную листовку, отпечатанную на оберточной бумаге. Когда Гомер решительно двинулся мимо его стола к начальничьему кабинету, тот лишь вжался еще сильнее в свою газетенку, показывая, что отныне происходящее его никак не касается.
И только теперь, победно посматривая на охранника, прикрывшего свой срам газетным листком, Гомер успел как следует разглядеть и его телефоны. На том, что все время подмаргивал, был налеплен кусок грязно-белого пластыря, поверх которого синей шариковой ручкой кто-то неразборчиво вывел единственное слово… «Тульская».
— Мы поддерживаем контакты с Орденом. — Потный, начальник Добрынинской хрустел кулаками, но глаз на бригадира поднимать не отваживался. — И об этой операции нас никто не предупреждал. Сам такое решение я принять не могу.
— Тогда звоните на Центральную, — сказал тот. — У вас есть время на согласование. Но мало.
— Они не дадут одобрения. Это поставит под угрозу стабильность Ганзы… Вы что, не знаете, что для Ганзы это превыше всего? А у нас все под контролем.
— Какая еще к черту стабильность?! Если не принять меры…
— Ситуация стабильна, не понимаю, что вас не устраивает, — упрямо помотал тяжелой головой Андрей Андреевич. — Все выходы под прицелом. Мышь не проскочит. Давайте подождем, пока все разрешится само.
— Ничто само не разрешится! — взревел Хантер. — Дождетесь только того, что кто-нибудь выберется и перебежит поверху или найдет обходной путь. Станцию нужно зачистить! По всем инструкциям! Я не понимаю, почему вы сами до сих пор этого не сделали!
— Но там ведь могут быть здоровые люди. Как вы себе представляете? Чтобы я приказал своим парням расстрелять и сжечь всю Тульскую? И поезд с сектантами? Может, и Серпуховскую заодно? Да у половины там шлюхи прикормлены и дети незаконнорожденные… Нет, знаете что! Мы тут не фашисты. Война войной, а это… Больных резать… Даже когда ящур был на Белорусской, и то свиней по одной разносили в разные углы — чтобы какая заражена, та сдохла, а какая здоровая — та чтобы жила, а не всех подряд забивать.
— Так то свиньи, а то люди, — бесцветно произнес бригадир.
— Нет, нет. — Начальник снова затряс головой, брызгая потом. — Я не могу так. Это бесчеловечно… Это на моей совести потом будет. А я… Зачем мне такое? Чтобы снилось потом?
— А вам самому и не придется. Для этого есть люди, которым не снятся сны. Вы только пропустите нас через свои станции. И все.
— Я отправил ходоков в Полис, узнать насчет вакцины. — Андрей Андреевич вытер рукавом испарину. — Есть надежда, что…
— Нет никакой вакцины. Нет никакой надежды! Хватит прятать голову в песок! Почему я не вижу здесь санитарных частей с Центральной?! Почему вы отказываетесь позвонить туда и попросить зеленый свет для прохода когорты Ордена?
Начальник упорно молчал; попробовал зачем-то застегнуть пуговицы на своем кителе, поковырялся в них скользкими пальцами и бросил. Подошел к облезлому буфету, плеснул себе в рюмку пахучей настойки, залпом проглотил.
— Так вы им не сообщили… — догадался Хантер. — Они до сих пор ни о чем не знают. У вас на соседней станции эпидемия, а им ничего не известно…
— Я за такое головой отвечаю, — хрипло выговорил тот. — Эпидемия на смежной станции означает отставку. Допустил… Не предотвратил… Создал угрозу стабильности Ганзы.
— На смежной? На Серпуховской?!
— Пока там все спокойно, но я слишком поздно спохватился… Не отреагировал вовремя. Как знать…
— И как же вы всем это объяснили? Войска на независимой станции? Оцепление туннелей?
— Бандиты… Бунтовщики. Это везде бывает. Ничего особенного.
— А сейчас признаваться уже поздно… — кивнул бригадир.
— Сейчас это уже не отставка. — Андрей Андреевич налил и тут же опрокинул вторую рюмку. — Это уже высшая мера.
— И что теперь?
— Жду. — Начальник опустился задом на свой стол. — Жду. Вдруг?
— Что же вы на их звонки не отвечаете? — встрял Гомер. — У вас телефон надрывается — с Тульской звонят. Вдруг?..
— Не надрывается, — потухшим голосом отозвался тот. — Я звук отключил. Только лампочка горит. Пока горит — еще живы.
— Почему не отвечаете?! — зло повторил старик.
— А что мне им сказать? Чтобы потерпели? Чтобы поскорее выздоравливали? Что помощь близка?! Чтобы пустили пулю себе в лоб?! Мне одного разговора с беженцами хватило! — взбеленился начальник.
— Заткнись немедленно, — негромко приказал ему Хантер. — И слушай. Я вернусь с отрядом через сутки. Меня должны беспрепятственно пропустить на всех постах. Серпуховскую будешь держать закрытой. Мы пройдем на Тульскую и очистим ее. Если потребуется, очистим и Серпуховскую. Изобразим небольшую войну. Центральную можешь не извещать. Тебе вообще ничего не придется делать. Я сам… Восстановлю стабильность.
Начальник, обессиленный, обмякший как продырявленная велосипедная камера, вяло кивнул. Нацедил себе еще настойки, понюхал и, прежде чем выпить, тихо спросил:
— У тебя же руки по локоть в крови будут. Не страшно?
— Кровь легко отмывается холодной водой, — сообщил ему бригадир.
Когда они уходили из кабинета, Андрей Андреевич, набрав воздуха побольше, зычно вызвал к себе дежурного. Тот кинулся внутрь, и дверь с грохотом захлопнулась за ним. Приотстав от Хантера, старик наклонился над конторкой, сорвал черную трубку с заветного аппарата, прижался к ней ухом.
— Алло! Алло! Слушаю вас! — громко прошептал он в решето микрофона.
Тишина. Не глухая, как если бы был обрезан провод, а гулкая, словно по ту сторону трубка была снята, но просто некому было ответить Гомеру. Будто там кто-то очень долго ждал, пока он подойдет к телефону, но так и не дождался. Будто вторая трубка сейчас кряхтела перевранным стариковским голосом в ухо мертвецу.
Хантер недобро глянул на Гомера от порога, и тот, осторожно вернув все на свои места, послушно последовал за ним.
* * *
— Попов! Попов! Подъем! Быстро вставай!
Пробивая веки и сквозь зрачки заливая огнем мозг, ударил мощный командирский фонарь. Сильная рука тряхнула его за плечо, потом наотмашь ладонью прошлась по небритой Артемовой щеке. Еле продирая глаза, потирая обожженную щеку, Артем скатился с койки на пол и распрямился, отдавая честь.
— Где оружие? Бери автомат, живо за мной!
Дремали, конечно, прямо в портках и вообще во всем обмундировании. Размотав ветошь, в которую на ночь был укутан служивший подушкой «калашников», Артем, все еще пошатываясь, затопал вслед за командиром. Сколько ему удалось проспать? Час? Два? В голове гудело, гортань пересохла.
— Начинается… — через плечо дохнул ему в лицо перегаром командир.
— Что начинается? — испуганно спросил он.
— Увидишь сейчас… Держи вот еще рожок. Тебе понадобится.
Тульская — просторная, лишенная колонн и кажущаяся просто верхушкой одного невообразимо толстого туннеля, была почти вся погружена во тьму. В нескольких местах конвульсивно метались слабые лучи света; в их перемещениях не было никакой системы, никакого смысла, словно фонари оказались в руках совсем малых детей или обезьян. Только откуда тут взяться обезьянам…
Разом просыпаясь, судорожно проверяя автомат, Артем вдруг понял, что случилось. Не удержали! Или еще не поздно?
Выскочив из караулки, к ним присоединились еще двое бойцов — опухшие, хриплые спросонья. Командир по пути соскребал все остатки, всех, кто мог стоять на ногах и держать оружие. Даже тех, кто уже покашливал.
В тяжелом, выдышанном воздухе несся странный, зловещий клич. Не крик, не вопль, не команда… Слитый из сотен глоток стон — надорванный, полный отчаяния, ужаса. Стон, обрамленный скупым железным позвякиванием и скрежетанием, доносящимся одновременно из двух, трех, десяти мест.
Платформа была загромождена прорванными и обвисшими палатками, перевернутыми жилыми будками, собранными из металлических листов, из кусков вагонной обшивки, фанерными прилавками, чьим-то брошенным скарбом… Командир, раздвигая груды хлама, словно ледокол — торосы, шагал впереди, а в его кильватере семенили Артем и другие двое.
Выступил из тьмы стоящий на правом пути обрубленный состав: свет в обоих вагонах погашен, раскрытые двери кое-как зарешечены кусками переносного заграждения, а внутри… За темными стеклами бурлила, варилась страшная человеческая масса. Десятки рук, схватившись за прутья хлипких заборов, качали, шатали, гремели. Расставленные у каждого из проходов автоматчики в противогазах время от времени подскакивали к чернеющим распахнутыми ртами провалам дверей, заносили приклад, но ни бить, ни тем более стрелять не отваживались. В других местах караульные, напротив, пытались уговорить, умиротворить бушующее человеческое море, втиснутое в железные коробки.
Но понимали ли еще что-нибудь люди в вагонах?
В состав их загнали потому, что из специальных отсеков в туннеле они начали разбегаться, и потому, что их становилось уже слишком много, больше, чем здоровых.
Командир пронесся мимо первого, второго вагона, и тут Артем наконец увидел, куда они так спешили. Последняя дверь, вот где прорвало нарыв. Из вагона вытекли наружу странные создания — с трудом держащиеся на ногах, до неузнаваемости изуродованные отеками на лицах, со вздувшимися, нехорошо растолстевшими руками и ногами. Бежать никто пока не успел: к двери стягивались все свободные автоматчики.
Вспоров оцепление, командир вышел вперед.
— Приказываю всем пациентам немедленно вернуться на свои места! — Он выдернул из офицерской поясной кобуры «стечкин».
Ближайший к нему зараженный трудно, в несколько приемов поднял распухшую пудовую голову, облизал треснувшие губы.
— Почему вы так с нами поступаете?
— Вы знаете, что поражены неизвестным вирусом. Мы ищем лекарство… Вам надо только дождаться.
— Вы ищете лекарство, — повторил за ним больной. — Смешно.
— Вернитесь в вагон немедленно. — Командир смачно щелкнул предохранителем. — Я считаю до десяти, потом открываю огонь на поражение. Один…
— Вы просто не хотите отнимать у нас надежду, чтобы хоть как-то нами управлять. Пока мы все сами не околеем…
— Два.
— Нам уже сутки не приносили воду. Зачем поить смертников…
— Караульные боятся подходить к решеткам. Двое так заразились. Три.
— В вагонах уже полно трупов. Мы топчемся по человеческим лицам. Знаешь, как хрустит нос? Если детский, то…
— Их некуда девать! Мы не можем их жечь. Четыре.
— А в соседнем так тесно, что мертвые продолжают стоять рядом с живыми. Плечом к плечу.
— Пять.
— Господи, да застрелите меня! Я-то знаю, что лекарства нет. Я умру быстро. Я больше не буду чувствовать, что все мои внутренности растирают на крупном наждаке, а потом поливают спиртом…
— Шесть.
— И поджигают. Будто в моей голове черви, которые жрут изнутри по кусочку не просто мой мозг, а душу… Ам, ам, хруп, хруп, хруп…
— Семь!
— Идиот! Выпусти нас отсюда! Дай нам умереть по-человечески! Почему ты считаешь, что у тебя есть право так нас мучить? Ты же знаешь, что и сам наверное уже…
— Восемь! Это все ради безопасности. Чтобы другие выжили. Сам я готов подохнуть, но из вас, суки чумные, никто отсюда не уйдет. Готовьсь!
Артем вскинул автомат, поймал на мушку ближайшего из больных… Боже, кажется, женщина… Под майкой, ссохшейся в бурую коросту, топорщились раздутые груди. Он заморгал и перевел ствол на шатающегося старика. Толпа уродов зароптала, подалась сначала назад, пробуя ужаться обратно в дверь, но уже не могла — из вагона свежим гноем напирали новые и новые зараженные, стонущие, плачущие.
— Садист… Что ты делаешь?! Ты же по живым людям сейчас… Мы тебе не зомби!
— Девять! — Голос командира сел и помертвел.
— Просто освободи нас! — заорал натужно больной и протянул к тому руки, словно дирижер, заставляя всю толпу всколыхнуться, податься вперед вслед за мановением своих пальцев. — Пли!..
* * *
Люди начинали стекаться к нему сразу, стоило лишь Леониду припасть губами к своему инструменту. Первых же звуков, еще пробных, неочищенных, исторгавшихся из дула его флейты, было довольно, чтобы собравшиеся начинали одобрительно улыбаться, ободряюще хлопать, а когда ее голос крепнул, лица слушавших преображались. С них будто сходила грязь.
Саше на сей раз полагалось особое место — рядом с музыкантом. Десятки глаз теперь были устремлены не только на Леонида, часть восхищенных взглядов перепадала и ей. Поначалу девушка чувствовала себя неловко — ведь она не заслужила их внимания и их благодарности, но потом мелодия подобрала ее с гранитного пола и понесла с собой, отвлекая от окружающего, как может увлечь и заставить позабыть обо всем хорошая книга или рассказанная кем-то история.
Вновь плыла та самая мелодия — его собственная, без названия; Леонид начинал и завершал ею каждое свое выступление. Она умела разгладить морщины, смахнуть пыль с остекленевших глаз и запалить маленькие лампадки по другую их сторону. Хоть она и была уже знакома Саше, но Леонид открывал в ней тайные дверцы, находя новые гармонии, и музыка обретала другое звучание… Словно она долго-долго смотрела на небо, и вдруг в прогалинах белых облаков на миг приоткрывалась бесконечная нежно-зеленая даль.
Тут ее кольнуло. Опешив, раньше срока возвращаясь под землю, Саша испуганно завертелась. Вот оно… На голову возвышаясь над толпой, чуть позади остальных слушателей стоял, вскинув подбородок, Хантер. Его взгляд — острый, зазубренный — был воткнут в нее, и если он ненадолго ослаблял хватку, то только чтобы пырнуть еще и музыканта. Тот на обритого внимания не обращал, по крайней мере, не подавал вида, что его игре кто-то мешает.
Как ни странно, Хантер не уходил, не делал и попыток забрать ее или оборвать выступление. И только дотерпев до последних аккордов, он подался назад и сгинул. Сразу бросив Леонида, Саша вклинилась в толпу, чтобы не отставать от обритого.
Тот остановился неподалеку, у скамьи, на которой сидел поникший Гомер.
— Ты все слышал, — просипел он. — Я ухожу. Пойдешь со мной?
— Куда? — Старик слабо улыбнулся подошедшей девушке. — Она все знает, — пояснил он обритому.
Хантер ткнул Сашу еще раз, потом кивнул, так и не сказав ей ни слова.
— Здесь недалеко, — повел он головой, обращаясь к старику. — Но я… Я не хочу оставаться один.
— Возьми с собой меня, — решилась Саша.
Обритый шумно вдохнул, сжал и разжал пальцы.
— Спасибо за нож, — произнес он наконец. — Он мне очень пригодился.
Девушка отпрянула, раненая, но тут же снова собралась с духом.
— Это ты решаешь, что делать с ножом, — возразила она.
— У меня не было выбора.
— Сейчас он у тебя есть. — Она прикусила нижнюю губу, нахмурилась.
— И сейчас нет. Если ты знаешь, то должна понимать. Если ты действительно…
— Понимать что?!
— Как важно попасть на Тульскую. Как мне важно… Побыстрее…
Саша видела, как мелко трясутся его пальцы, как разливается темное пятно на плече; ей становилось страшно и этого человека, и еще больше — страшно за него.
— Тебе нужно остановиться, — попросила она его мягко.
— Исключено, — отрезал он. — Неважно, кто это сделает. Почему не я?
— Потому что ты себя погубишь. — Девушка осторожно притронулась к его руке — тот дернулся, как от укуса.
— Я должен. Здесь и так все решают трусы. Если промедлить еще — погублю все метро.
— А что, если бы была другая возможность? Если бы было лекарство? Если бы тебе больше не пришлось?..
— Сколько можно повторять… Нет никаких средств от этой лихорадки! Неужели я бы стал…
Стал бы…
— Что бы ты выбрал? — Саша не отпускала его.
— Не из чего выбирать! — Обритый стряхнул ее ладонь. — Уходим! — гаркнул он старику.
— Почему ты не хочешь взять меня с собой?! — выкрикнула она.
— Боюсь. — Он выговорил это совсем негромко, почти прошептал так, чтобы, кроме Саши, никто его не услышал.
Он развернулся и зашагал прочь, буркнув лишь старику напоследок, что у того до выхода десять минут.
— Я ошибаюсь или тут кого-то лихорадит? — раздалось у Саши за спиной.
— Что?! — Она крутанулась и столкнулась с Леонидом.
— Мне послышалось, что вы говорили о лихорадке, — невинно улыбнулся он.
— Тебе послышалось. — Она не собиралась сейчас с ним ничего обсуждать.
— А я думал, сплетни все-таки подтверждаются, — задумчиво, словно сам себе, сказал музыкант.
— Какие? — Саша нахмурилась.
— Про карантин на Серпуховской. Про якобы неизлечимую болезнь. Про эпидемию… — Он внимательно смотрел на нее, ловя каждое движение ее губ, бровей.
— И долго ты подслушивал?! — Она зарделась.
— Никогда не делаю этого специально. Просто музыкальный слух. — Он развел руками.
— Это мой друг, — зачем-то объяснила она Леониду, кивая вслед Хантеру.
— Шикарный, — невнятно отозвался он.
— Почему ты говоришь «якобы» неизлечима?
— Саша! — Гомер поднялся со скамьи, не спуская подозрительного взгляда с музыканта. — Можно тебя? Нам нужно обсудить, как дальше…
— Позволите еще секунду? — Тот отмахнулся от старика вежливой улыбкой, отпрыгнул в сторону и поманил девушку за собой.
Саша неуверенно шагнула к нему; ее не оставляло ощущение, что схватка с обритым еще не проиграна, что, если не сдастся сейчас, у Хантера не хватит духа прогнать ее снова. Что она еще сможет помочь ему, пусть у нее и нет ни малейшего представления, как это сделать.
— Может быть, я слыхал об эпидемии куда раньше тебя? — прошептал ей Леонид. — Может быть, это не первая вспышка такой болезни? И вдруг от нее помогают какие-нибудь волшебные таблетки? — Музыкант заглянул ей в глаза.
— Но он говорит, что средства нет… Что придется всех… — пролепетала Саша.
— Ликвидировать? — закончил за нее Леонид. — Он… Это твой чудесный друг? Вот уж не удивлюсь. Слова не мальчика, но дипломированного врача.
— Ты хочешь сказать…
— Я хочу сказать, — музыкант положил руку на Сашино плечо, наклонился к ней и легонько дохнул ей в ушко, — что болезнь лечится. Есть средство.