Глава 4
Вернувшись тем вечером к себе в комнату, он находит записку, подсунутую под дверь. Записка от Аны: «Не хотите ли вы с Давидом на пикник в честь новоприбывших? Встречаемся завтра в полдень, в парке, у фонтана. А.».
В полдень они у фонтана. Уже жарко – даже птиц словно сморило. Они устраиваются под раскидистым деревом, вдали от шума машин. Ана появляется чуть погодя, несет корзину.
– Простите, – говорит она, – спешное дело.
– Сколько нас будет? – спрашивает он.
– Не знаю. Может, полдесятка. Посмотрим.
Они ждут. Никто не приходит.
– Похоже, только мы и будем, – говорит наконец Ана. – Начнем?
В корзине оказываются всего лишь упаковка крекеров, горшок несоленой фасолевой пасты и бутылка воды. Но ребенок уплетает свою долю, не жалуясь.
Ана зевает, растягивается на траве, закрывает глаза.
– Что вы имели в виду, когда сказали «очиститься»? – спрашивает он. – Вы сказали, нам с Давидом надо очиститься от старых связей.
Ана лениво качает головой.
– В другой раз, – говорит она. – Не сейчас.
По ее тону, по взгляду из-под век, брошенному на него, он чувствует некий призыв. Полдесятка гостей, которые не явились, – может, выдумка? Если б не ребенок, он бы лег рядом с ней на траву и, может, тихонько положил свою руку поверх ее.
– Нет, – бормочет она, словно читая его мысли. Хмурая тень скользит у нее по лбу. – Не это.
Не это. Что ему думать про женщину – то теплую, то холодную? Может, он не улавливает чего-то об этикете между полами или поколениями, принятом в этих новых краях?
Мальчик дергает его и показывает на почти пустую пачку крекеров. Он намазывает пасту на крекер и дает мальчику.
– У него здоровый аппетит, – говорит девушка, не открывая глаз.
– Он все время голоден.
– Не волнуйтесь, приспособится. Дети быстро приспосабливаются.
– Приспособится голодать? Зачем ему приспосабливаться голодать, если нет недостатка в провизии?
– Приспособится к умеренной диете, в смысле. Голод – как собака в животе: чем больше кормишь, тем больше она хочет. – Она резко садится и обращается к ребенку: – Я слыхала, ты ищешь маму, – говорит она. – Скучаешь по маме?
Мальчик кивает.
– А как зовут твою маму?
Мальчик бросает на него вопросительный взгляд.
– Он не знает ее имени, – говорит он. – При нем было письмо, когда он садился на судно, однако оно потерялось.
– Шнурок лопнул, – говорит мальчик.
– Письмо было в кошеле, – объясняет он, – который висел у него на шее на шнурке. Шнурок лопнул, и письмо потерялось. По всему кораблю искали. Но так и не нашли.
– Оно упало в море, – говорит мальчик. – Его рыбы съели.
Ана хмурится.
– Если ты не помнишь мамино имя, можешь сказать, как она выглядела? Можешь ее нарисовать?
Мальчик качает головой.
– Значит, твоя мама потерялась, и ты не знаешь, где ее искать. – Ана умолкает, осмысливает. – Как бы ты отнесся, если бы твой padrino стал подыскивать тебе другую маму, чтобы она тебя любила и заботилась о тебе?
– Что такое padrino? – спрашивает мальчик.
– Вы всё пытаетесь присвоить мне роли, – встревает он. – Я не отец Давиду и не padrino. Я просто помогаю ему встретиться с матерью.
Она не обращает внимания на его отповедь.
– Если вы найдете себе жену, – говорит она, – эта женщина могла бы стать ему матерью.
Он хохочет.
– Какая женщина захочет выйти замуж за такого мужчину, как я, – чужака, у которого нет за душой даже смены одежды? – Он ожидает, что девушка заспорит, но нет. – Кроме того, даже если бы я нашел себе жену, откуда знать, что она захочет, знаете, приемного ребенка? И примет ли ее наш юный друг?
– Никогда не знаешь. Дети приспосабливаются.
– Да что вы заладили! – В нем вспыхивает гнев. Что эта самоуверенная девушка знает о детях? И по какому праву она ему проповедует? И тут части картинки сходятся. Неказистая одежда, обескураживающая суровость, разговоры о заступниках… – Вы не монахиня часом, Ана? – спрашивает он.
Она улыбается.
– С чего вы взяли?
– Вы из тех, кто покинул монастырь и живут в миру? Выполняют работу, за которую больше никто не хочет браться, – в тюрьмах, приютах, лечебницах? В центрах приема беженцев?
– Какая нелепость. Конечно, нет. Центр – не тюрьма. И не благотворительное заведение. Это часть социальной программы.
– Пусть так, но как можно терпеть нескончаемый поток людей вроде нас – беспомощных, невежественных, нуждающихся, без какой-нибудь веры, что придает сил?
– Веры? Вера здесь вообще ни при чем. Вера бывает в то, что делаешь, даже если это не приносит видимых плодов. Центр не таков. Прибывающим людям нужна помощь, и мы им помогаем. Мы помогаем, и жизнь их улучшается. Это все видно. Ничто здесь не требует слепой веры. Мы делаем свою работу, и все устраивается хорошо. Проще некуда.
– Нет ничего незримого?
– Нет ничего незримого. Две недели назад вы были в Бельстаре. На прошлой неделе вы нашли работу в порту. Сегодня у вас пикник в парке. Что тут незримого? Это улучшение, наблюдаемое улучшение. В общем, отвечая на ваш вопрос: нет, я не монахиня.
– Тогда откуда этот аскетизм, который вы проповедуете? Вы велите нам усмирить голод, уморить собаку внутри. С чего? Что плохого в голоде? Аппетит дан для того, чтобы сообщать нам о наших нуждах, разве нет? Не будь у нас аппетита, не будь желаний, как бы мы жили?
Ему этот вопрос кажется хорошим, серьезным – вышколенная молодая монахиня теперь попалась бы.
Ответ ей дается легко – так легко и таким тихим голосом, словно не предназначается ребенку, что он сначала не понимает:
– И куда же, в вашем случае, ведут вас желания?
– Мои желания? Можно, я буду откровенен?
– Можете.
– При всем уважении к вашему гостеприимству, они ведут меня к чему-то большему, чем крекеры и протертая фасоль. Они ведут, например, к бифштексу с картофельным пюре и подливой. И, я уверен, этот юноша, – дотянувшись, он хватает ребенка за руку, – чувствует то же самое. Правда?
Мальчик энергично кивает.
– Бифштекс, истекающий мясным соком, – продолжает он. – Знаете, что меня больше всего удивляет в этой стране? – В голосе его появляется безрассудство, мудрее было бы остановится, но нет. – Она такая бескровная. Все, с кем ни знакомлюсь, такие приличные, милые, благонамеренные. Никто не сквернословит, не гневается. Никто не напивается. Никто не повышает голос. Вы живете на диете из хлеба, воды и протертой фасоли и говорите, что сыты. Как такое может быть, говоря по-человечески? Вы врете – даже себе самой?
Обняв колени, девушка смотрит на него безмолвно, ждет окончания тирады.
– Мы голодны, этот ребенок и я. – Он с силой притягивает к себе мальчика. – Мы все время голодны. Вы говорите мне, что голод – диковина, которую мы привезли с собой, ей здесь не место, и нам предстоит морить себя до полного смирения. Когда изничтожим голод, говорите вы, мы докажем, что можем приспосабливаться, и после этого будет нам счастье на веки вечные. Но я не хочу морить собаку голода! Я хочу ее кормить! Согласен? – Он трясет мальчика. Мальчик зарывается ему под мышку, улыбается, кивает. – Ты согласен, мой мальчик?
Нисходит молчание.
– Вы и впрямь гневаетесь, – говорит Ана.
– Я не гневаюсь, я голодаю! Скажите мне: что плохого в утолении обычного аппетита? Почему простые порывы, голод и желания нужно усмирять?
– Вы уверены, что хотите продолжать в том же духе при ребенке?
– Мне не стыдно за свои слова. Нет в них такого, от чего нужно оградить ребенка. Если ребенку можно спать под открытым небом на голой земле, ему тем более можно слушать прямой взрослый разговор.
– Хорошо, я вам устрою прямой разговор в ответ. То, чего вы от меня хотите, я не делаю.
Он смотрит на нее растерянно.
– Чего я от вас хочу?
– Да. Вы хотите, чтобы я дала вам себя обнять. Мы оба знаем, что это значит, – обнять. А я такого не допускаю.
– Я о том, чтоб вас обнять, ничего не говорил. Но что плохого в объятиях, если вы не монахиня?
– Отказ от желаний не имеет ничего общего с тем, монахиня я или нет. Просто я так не делаю. Не допускаю. Мне не нравится. У меня нет на это аппетита. На это само по себе у меня нет аппетита, и я не желаю видеть, что он делает с людьми. Что он делает с мужчиной.
– В каком смысле – что он делает с мужчиной?
Она многозначительно смотрит на ребенка.
– Вы уверены, что хотите продолжения разговора?
– Продолжайте. Никогда не рано познавать жизнь.
– Прекрасно. Вы считаете меня привлекательной – я это вижу. Вероятно, вы считаете меня даже красивой. И поскольку вы считаете меня красивой, ваш аппетит, ваш порыв – обнять меня. Я правильно считываю знаки, которые вы мне подаете? Если б вы не считали меня красивой, вы бы такого порыва не ощутили.
Он молчит.
– Чем красивее вы меня считаете, тем острее ваш аппетит. Вот как устроены эти ваши аппетиты, которые вы назначили себе путеводной звездой и слепо за ними идете. Теперь задумайтесь. Что, скажите на милость, общего между красотой и объятием, которому вы хотите меня подвергнуть? Какова связь между первым и вторым? Объясните.
Он молчит, даже более того. Он потрясен.
– Ну же. Вы сказали, пусть подопечный слушает. Вы сказали, что хотите, чтобы он познал жизнь.
– Между мужчиной и женщиной, – говорит он наконец, – иногда возникает естественное влечение, непредвиденное, непреднамеренное. Двое считают друг друга привлекательными или даже, иными словами, красивыми. Женщина обычно красивее мужчины. Почему одно должно следовать из другого, притяжение и желание обнять – из красоты, – загадка, которую я не могу объяснить, а могу лишь сказать, что притяжение к женщине – единственный способ воздать должное женской красоте, который известен мне, моему физическому естеству. Я называю это должным, потому что ощущаю это как подношение, а не как оскорбление.
Он умолкает.
– Продолжайте, – говорит она.
– Это все, что я хочу сказать.
– Это все. И как воздание должного – как подношение, а не оскорбление – вы хотите крепко меня схватить и запихнуть часть своего тела в меня. Воздавая должное, как вы говорите. Я растеряна. Для меня все это дело видится нелепым: вам – нелепым делать, а мне – нелепым допускать.
– Кажется нелепым, только если вот так это сказать. Само по себе оно не бессмысленно. Оно не может быть бессмысленным, поскольку это природное желание природного тела. Это природа говорит в нас. Так все устроено. То, как все устроено, не может быть абсурдным.
– Правда? А если я скажу, что, на мой взгляд, это не просто абсурдно, а еще и уродливо?
Он изумленно качает головой.
– Вы не можете так считать. Я-то, может, стар и непривлекателен – я и мои желания. Но вы наверняка не считаете, что природа сама по себе уродлива?
– Считаю. Природа может иметь красивые черты, а может – и уродливые. Те части наших тел, которые вы скромно не называете в присутствии подопечного, – вы считаете их красивыми?
– Сами по себе? Нет, сами по себе они не красивые. Целое красиво, не его части.
– И вот эти части, которые не красивы, – их вы хотите запихнуть в меня! Как мне это воспринимать?
– Не знаю. Скажите, что сами думаете.
– Все ваши милые разговоры о воздании должного красоте – una tontería. Если б вы сочли меня воплощением добродетели, вы бы не пожелали совершить надо мной подобное действие. Так с чего желать его, если я – воплощение красоты? Красота низменнее добродетели? Объясните.
– Una tontería – это что?
– Чепуха. Чушь.
Он встает на ноги.
– Я не собираюсь больше оправдываться, Ана. Это обсуждение не видится мне плодотворным. Мне кажется, вы не знаете, о чем говорите.
– Правда? Вы думаете, я невежественный ребенок?
– Вы, может, и не ребенок, да, но я думаю, что вы невежественны в жизни. Идем, – говорит он мальчику, беря его за руку. – Пикник окончен, пора поблагодарить даму и пойти поискать себе еду.
Ана откидывается, вытягивает ноги, складывает руки на коленях и насмешливо улыбается.
– Задела за живое, верно? – говорит она.
Он шагает через пустой парк под палящим солнцем, мальчик трусцой спешит за ним.
– Что такое padrino? – спрашивает мальчик.
– Padrino – это человек, который вместо отца, если по каким-то причинам твоего отца рядом нет.
– Ты мой padrino?
– Нет. Никто не приглашал меня к тебе в padrino. Я просто друг.
– Я могу пригласить тебя быть моим padrino.
– Это не тебе делать, мой мальчик. Ты не можешь сам выбрать себе padrino – так же, как и отца. Нет подходящего слова, которым можно назвать меня по отношению к тебе – и нет слова, чтобы назвать тебя по отношению ко мне. Но, если хочешь, можешь звать меня Дядей. Когда люди спрашивают, кто он тебе? – можешь сказать: Он мой дядя. Он мой дядя и меня любит. А я буду говорить: Это мой мальчик.
– А та дама будет мне мамой?
– Ана? Нет. Ей неинтересно быть мамой.
– Ты на ней женишься?
– Конечно, нет. Я здесь не жену ищу, а помогаю тебе найти твою маму, настоящую маму.
Он старается говорить ровно, легким тоном, но правда в том, что девушка вывела его из себя.
– Ты на нее сердился, – говорит мальчик. – Почему ты сердился?
Он замирает, берет мальчика на руки, целует в лоб.
– Прости, что я сердился. Я сердился не на тебя.
– Но ты сердился на даму, а она сердилась на тебя.
– Я сердился на нее, потому что она плохо с нами обращается, и я не понимаю почему. Мы с ней повздорили, крепко повздорили. Но теперь все. И то было не важно.
– Она сказала, что ты хотел в нее что-то запихнуть. – Он молчит. – В каком смысле? Ты правда хочешь что-то в нее запихнуть?
– Это так говорится. Она имела в виду, что я хочу навязать ей свои мысли. И она права. Нельзя навязывать свои мысли другим.
– Я навязываю тебе свои мысли?
– Нет, конечно. А теперь давай найдем какой-нибудь еды.
Они прочесывают улицы к востоку от парковой зоны, ищут хоть какое-нибудь место, где поесть. Это район скромных вилл, там и сям – невысокие многоквартирные дома. Они набредают на единственный в округе магазин. Вывеска гласит: «NARANJAS» – большими буквами. Уличные ставни закрыты, и ему не видно, действительно ли внутри продают апельсины или Наранхас – просто фамилия.
Он останавливает прохожего, пожилого мужчину, выгуливающего собаку на поводке.
– Простите, – говорит он, – мы с мальчиком ищем кафе или ресторан, где можно поесть, или хотя бы продуктовый магазин.
– В воскресенье вечером? – говорит мужчина. Собака обнюхивает ботинки мальчика, потом промежность. – Я не знаю, что посоветовать, – если только вы не готовы ехать в город.
– Туда есть автобус?
– Номер 42, но он по воскресеньям не ходит.
– То есть мы, на самом деле, не можем поехать в город. И в округе негде поесть. И все магазины закрыты. Что бы вы нам в таком случае посоветовали?
Лицо у мужчины суровеет. Он дергает собаку за поводок.
– Пошли, Бруно, – говорит он.
Он отправляется обратно к Центру в скверном настроении. Двигаются они медленно, поскольку мальчик мешкает и скачет, стараясь не наступать на трещины в мостовой.
– Пойдем скорее, – говорит он раздраженно. – В другой день поиграешь.
– Нет. Я не хочу провалиться в трещину.
– Чепуха. Как такой большой мальчик может провалиться в такую маленькую трещину?
– Не в эту. В другую трещину.
– В которую? Покажи мне ее.
– Я не знаю! Я не знаю, в какую. Никто не знает.
– Никто не знает, потому что никто не может провалиться в трещину в мостовой. Давай быстрее.
– Я могу! Ты можешь! Любой может! Ты не понимаешь!