Командир „Артемиды“
1
Синева была и-зу-ми-тельная. Так сказала бы Оленька Максарова (Гришина ровесница). А старшая из сестер, Аглая, тут же отыскала бы в этой синеве разные оттенки. Она любила рисовать и знала множество красок. Назвала бы „аквамарин“, „бирюзу“, „ультрамарин“, „индиго“… Все эти краски сейчас переливались и смешивались в громадной синеве, которая к тому же казалась подсвеченной изнутри. Словно кто-то расположил под толщей воды великанские серебряные зеркала. Они отбрасывали пробившие водную толщу лучи, и отражения их местами ложились на склоны волн зеленоватыми пятнами.
Волны двигались слева и навстречу и ощутимо качали бриг, но с высоты марсовой площадки казались небольшими. Кое-где они были оторочены пенными щетками…
Капитан второго ранга Николай Константинович Гарцунов, командир „Артемиды“, не позволял Грише подыматься по вантам выше фор-марса и грот-марса. „На нижние площадки – так и быть, а на салинги – ни-ни…“ Гриша и не помышлял нарушить запрет. На военном судне порядки крепкие. Да и с марса (высота до которого шесть саженей) простор открывался небывалый. Дух захватывало. Не от страха захватывало, конечно. Уж чего-чего, а высоты Гриша Булатов не боялся сроду. Бывало, что робел перед дракой, ежился в темных комнатах, порой опасался признаваться в проказах, но на самые высокие березы забирался без опаски, с крутых ступеней на старой пристани нырял очертя голову. И когда Агейкин отец, дядя Игнат, пустил мальчишек на колокольню Михаила-Архангела, Гриша сразу вскочил на приступок широченного полукруглого проема рядом с колоколом – чтобы оглядеть всю Турень и заречные дали. Его перепуганно ухватили за подол рубахи…
И сейчас, на фор-марсе, у стыка мачтовой колонны и стеньги, Гриша ощущал себя уверенно, как птаха с крыльями. Стоял на брусьях решетки, настеленной на краспицы и лонга-салинги, затылком прислонялся к лакированной поверхности толстенной фор-стеньги, а для удобства и прочности держался за начищенное медное кольцо – рым. Зачем этот рым привинтили здесь, ниже эзельгофта, было непонятно. Никакая снасть сквозь него не проходила. Может, иногда поднимали сюда на фале фонарь, надобный при ночных срочных работах? Гриша не знал. Во всех рангоутных и такелажных мудростях и тонкостях не разберешься и за год…
Снизу долетал иногда негромкий, но бодрый звон колокола. Каждые полчаса вахтенный отбивал „склянки“. Сверкающий колокол с надписью „Артемида“ висел над форштевнем. В его язык был ввязан короткий плетеный „конец“ – рында-булинь. Впрочем, отсюда, сверху, его было не видать…
Редкие облака в голубизне были похожи на клочки белой кудели. Солнце горячо светило в левую щеку. Ветер остужал эту горячесть и взъерошивал растрепанные локоны. Прижимал к животу подол широкой холщовой рубашки.
От рыма пахло нагретой медью. От стеньги – сухим деревом и лаком. Это было похоже на запах „волшебного фонаря“. У того ящика медью пахло боковое колесо для поворота стеклянных картинок, а горячим лакированным деревом – согретые лампою стенки… Где это всё теперь? Полутемная комната, притихшие девочки, проблеск месяца в щели ставен, лопотанье Лизаветы-красавицы на коленях тетички Полины, голос Арины из кухни: „Ужинать-то скоро ли будете, люди добрые…“
Господи, где это всё теперь? И есть ли оно на самом деле? Или по правде ничего нету, кроме этой всеохватывающей синевы, которая называется „Атлантика“?
2
Как вообще всё это могло приключиться с мальчиком Гришей Булатовым из далекого от всех морей города Турени?
А вот так приключилось… Вскоре после того вечера, когда появился волшебный фонарь, пришло из Петербурга письмо от дядюшки четырех сестер Максаровых. То есть от родного брата их покойной маменьки, Николая Константиновича Гарцунова. Письмо было неожиданностью. Гарцуновы писали крайне редко, а чтобы вот так подробно, на нескольких листах – такого никогда не бывало. Дядичка и тетичка долго обсуждали это послание. От детей секрета не делали, и потому сестрам и Грише стали известны подробности. Николай Константинович писал с неожиданной душевностью, что прежние размолвки были досадными и ненужными. Что „порождены они нелепыми предрассудками“, которые непонятно зачем разделили людей, связанных родственными нитями. Годы идут, возраст уже немолодой, и все яснее делается понимание прошлых заблуждений. Досадно, что он, моряк, побывавший в разных странах света, не был ни разу в российском городе, где жила свои последние годы его любимая сестра, не посетил ее могилу и незнаком со своими четырьмя племянницами… Если бы, писал морской капитан Гарцунов, Платон Филиппович и его супруга Полина Федоровна проявили краткое гостеприимство и позволили ему появиться у них на несколько дней, он был бы им душевно благодарен. Тем более что весною он, командир специального судна, отправляется в ответственное плавание и когда получит новую возможность для приезда, сказать пока невозможно…
Ни Платон Филиппович, ни Полина Федоровна не видели никаких препятствий для такого визита. Напротив! Давняя размолвка между Гарцуновыми и Максаровыми всегда была темным облачком над жизнью Платона Филипповича (а значит, и над жизнью всего семейства) – даже после кончины Елены Константиновны. Девочки не раз шепотом беседовали о своих столичных родственниках (вслух говорить про это было не принято). Понятно, что они запрыгали!
А Гриша ощутил тихий восторг, похожий на тайное предчувствие. Память о паруснике с „туманной картины“ все эти дни не оставляла его, и ожидание, что он увидит „настоящего морского капитана“, стало ожиданием неведомого ранее праздника.
Оказалось, что письмо сильно задержалось в пути, и гость появился следом за ним буквально через три дня: рискнул отправиться в путь, не дождавшись ответа из Турени.
Да, это в самом деле был настоящий капитан. Не чета армейским капитанам, которых Гриша не раз видел во главе здешнего пехотного полка на городских праздниках. Его черный, с золотыми пуговицами и якорями на вороте, сюртук, густые эполеты с тремя звездами на каждом, сабля с медной витой рукоятью и в кожаных с позолотой ножнах – все это было из другого мира…
Лицо гостя, правда, показалось Грише сперва чересчур обыкновенным. Не боевое, не овеянное океанскими ветрами, а вроде как у знакомого доктора Евгения Алексеевича Шелковникова – с мягкими щеками, светлыми желтоватыми глазами, с припухлостью улыбчивых губ. („На маменьку похож“, – шепнула Грише Аглая, которая хорошо помнила Елену Константиновну; Гриша чуть не брякнул, что у маменьки небось не было маленьких пушистых бакенбард, но вовремя прищемил язык.)
Встретили гостя как родного, хотя и не ждали столь раннего приезда.
Конечно же, Николай Константинович привез подарки. Что там для взрослых – Гриша не разобрал (не подглядывать же!), а девочкам достались большущие куклы в немыслимых столичных платьях. В том числе и Лизавете-красавице, хотя она и не была племянницей капитана. Только на Гришу капитан Гарцунов глянул с растерянностью. Он не ведал, что у его сибирского зятя есть воспитанник. Но он быстро нашелся в сложных обстоятельствах.
– А ты, значит, Гриша? Рад знакомству… Я полагаю, не дарить же мальчику игрушку, как для девочек, потому – вот… – Он извлек бумажник с медными уголками и вынул блестящий серебряный рубль. – Получай. Пусть это будет началом твоего собственного капитала… Смотри, рубль этот особенный…
Гриша, сопя от радостного смущенья, смотрел. Конечно, рубль был замечательный, большущий, с разлапистым коронованным орлом, немножко старинный даже… но что в нем самое особенное?
– А ты взгляни, какого он года…
Гриша взглянул: 1814… Чем же он знаменит?
– В том году русские взяли Париж, закончивши нашу войну с Бонапартом, – сказал Николай Константинович. – Дата знаменитая… Правда, нынче новый Наполеон, под номером третьим, снова точит на Россию зубы, но о том уже особый разговор…
Рубль – деньги были немалые, можно корову купить. Но Грише зачем корова! Он затолкал рубль в карман нарядных плисовых штанов и обещал себе не терять его и не разменивать никогда в жизни. Монета в кармане дружелюбно звякнула об Агейкино стеклышко – словно поздоровалась…
Вечером было застолье – с пирогами, с водочкой и наливками для взрослых, с ягодными соками для детей… Девчонки настояли, чтобы в соседней комнате показать дядичке Коле „туманные картины“. Полина Федоровна цыкнула было на неугомонных сестриц: не время выходить из-за стола, но Николай Константинович не захотел обижать племянниц.
– Что за беда, оторвемся на полчасика…
Теперь с волшебным фонарем хлопот было меньше. Недавно сделали открытие: вовсе не обязательно устраивать завесу из пара. Световые картины прекрасно отпечатывались на стене. А если натянуть простыню – получались они и вовсе прекрасно. Правда, Грише картины в тумане нравились больше – там была особая волшебная зыбкость. Но с простыней зато – быстрее. Кроме того, Платон Филиппович показал в аппарате еще одну хитрость. Можно было не вертеть колесо рукою, а ключиком завести в ящике пружину, и механизм сам поворачивал рамки с картинками – примерно четыре за одну минуту. При этом скрытые металлические планки и колокольчики играли мелодию простенького вальса…
(Старшая из сестер, Аглая, под эту музыку потом не раз напевала слова – они, видать, сложились у нее сами собой:
Ближе и ближе волшебный лесок.
В чащу лесную зовет голосок.
Кто там живет?
Кто там поет…
Грише нехитрый этот мотив и Аглаины слова запали в голову и не раз потом звучали в памяти…)
Николай Константинович просмотрел все картины с должным терпением. Про город Амстердам заметил, что бывал там неоднократно и он в точности такой и есть. В Венеции ему тоже приходилось быть. Египетских пирамид, правда, не видел, тигра же наблюдал, но только в лондонском зоосаде, а не в диких джунглях (и слава Богу!).
А про парусный корабль, который нравился Грише пуще всех других картин, капитан Гарцунов сказал, что, судя по всему, это голландское судно. Не военное, коммерческое, но быстроходное.
– Обратите внимание на боковые паруса. Это лиселя́. Видите, они как крылья. Придают кораблю дополнительную скорость.
Потом сестер и Гришу решительно отправили спать (и никаких книжек – время позднее!), а Платон Филиппович, Полина Федоровна и гость вернулись за стол…
На следующий день Николай Константинович с Платоном Филипповичем и старшей из сестер – Аглаей – съездили на Затуренское кладбище, что на северной окраине города. Там была похоронена Елена Константиновна, сестра гостя. После все отстояли в память о ней в ближней, Михаило-Архангельской церкви панихиду…
Затем прошли еще несколько дней: в беседах, в рассказах гостя о его путешествиях и корабельной службе, о хитростях нынешней политики, о столичной жизни и о разных родственниках, про которых Максаровы до сей поры ничего и не знали. Было и катанье в розвальнях по городу, и встречи со знакомыми Платона Филипповича… И опять разговоры… Одни беседы велись при детях, а иные – по вечерам и про то, что маленьким слышать необязательно.
3
Один такой разговор, подробности которого Гриша узнал много времени спустя, случился между купцом Максаровым и капитаном Гарцуновым за три дня до отъезда Николая Константиновича. Один на один, за бутылкой дорогого французского вина, привезенного гостем.
Разговорились откровенно, „без женских ушей“, про жизнь, про семейные дела. Гость спросил про мальчика Гришу: откуда он и кто он такой в семье Максаровых. Платон Филиппович рассказал про все, что было. И добавил, что Гришу здесь любят и никогда не оставят своими заботами. Может, был бы даже смысл ему, Платону Филипповичу, усыновить мальчика и сделать главным наследником, раз уж судьба шлет ему одних лишь дочерей, которых впереди все равно ожидает замужество и перемена фамилий. Но теплится все же надежда, что Господь смилостивится и пришлет Максаровым наследника по крови, мальчишку. Ведь они – Платон и Полина – еще в тех годах, когда можно ждать прибавления семейства…
Дворянин и человек тонкого воспитания, Николай Константинович в тот вечер как-то расчувствовался (чему способствовала смесь французского вина и сибирской водочки) и чистосердечно поведал зятю о своих семейных горестях. Горести были похожие на те, что у Максарова. Жена родила двух дочерей („Замечательные девочки, Платоша, умницы, но… какие же из них моряки…“), а затем к мужу по причинам, понятным лишь женскому разуму, охладела, и теперь они живут по отдельности, хотя до законного развода дело не доходит и едва ли дойдет, поскольку все это не одобряется морским начальством и дворянскими понятиями морали…
Теперь невозможно узнать ход мыслей двух мужчин в затянувшейся беседе того позднего вечера. Понятно только, что к ночи созрела идея, которая изначально родилась, разумеется, у капитана второго ранга Гарцунова. Отчего бы Грише Булатову (мальчику славному и развитому не по годам) не поехать с Николаем Константиновичем в Санкт-Петербург, чтобы затем отправиться с ним в дальнее плавание на бриге „Артемида“, командиром которого назначен он, капитан Гарцунов. Если мальчик проявит склонность к морской службе и любовь к корабельным наукам, его можно будет по возвращении определить в Морской корпус, который дал отечеству немало славных флотоводцев. Правда, здесь есть определенные тонкости и сложности. В корпус берут детей дворянского сословия. Но он, капитан Гарцунов, мог бы взять на себя хлопоты по усыновлению Гриши с тем, чтобы дать ему свою фамилию. При связях и знакомствах Гарцуновых с людьми, имеющими в столице власть, сей процесс не был бы слишком затруднителен. А склонность мальчика к флотской профессии он, Николай Константинович, усмотрел еще в первый день знакомства, когда Гриша с горящими глазами спрашивал о морях и парусах. Он, капитан Гарцунов, по правде говоря, ощущает некоторую виноватость перед семейством Максаровых и для ее заглаживания готов оказать помощь в устройстве судьбы ее приемного ребенка. Понятно, что его судьба и без того не будет горькой, но, может быть, в этом случае она проявит себя особенно благоприятно.
– Если, конечно, у тебя, Платон Филиппыч, не будет на то больших возражений…
Платон Филиппович скреб бородку. Больших возражений не было. Наоборот, неожиданное предложение зятя помогало решить деликатный семейный вопрос. Платон Филиппович был умен и чуток и понимал, что супруга его, Полина Федоровна, при всей ласковости к мальчику, видит в нем некоторую опасность посягательства на капиталы мужа и, следовательно, на будущее достояние дочерей. В первую очередь – на достояние родной ее дочери Лизоньки.
– Однако же, – в меру трезво рассудил Платон Филиппович, – надобно спросить и самого Григория. И не хотелось бы, чтобы у его отца, у Василия, царство ему небесное, – (Максаров перекрестился), – ежели он смотрит на нас оттуда, появилось мнение, будто я хочу избавиться от мальчонки. Он же мне и правда как родной…
Неизвестно, как отнесся к этим планам Василий Булатов, смотревший оттуда, а Гришиному восторгу не было меры. Чудо небывалое! Все моря и океаны враз открылись перед ним! И жизнь с заморскими странами и приключениями, про которую читал он раньше лишь в книжках и о которой не помышлял всерьез, придвинулась вплотную.
…Так было в первый день. На второй пришли сомнения. Нет, о том, чтобы отказаться от поездки, и мысли не было, но… как разом оставить все родное, привычное? Дом, в котором вырос, людей, к которым привязан сердцем? Друзей-приятелей с улицы Ляминской, с которыми случались иногда и потасовки, но доброго товарищества всегда было больше?
…С приятелями прощание получилось коротким. Те и не верили в предстоящее путешествие Булата, и… как не поверить, ежели своими глазами видели его на улице с дядюшкой в морской фуражке и черной шинели с золотыми пуговицами…
– А может, он тебе дурит бо́шку, твой дяденька, – сказал в меру вредный и рассудительный Яшка Пим. – Глядишь, довезет до Москвы али Петербурга да и скажет: „А теперь мотай домой, покатался, и будя…“
– Может, и так, – согласился Гриша. – Кто же его знает… Ну так что теперь? Не отказываться же…
То, что Гриша не спорит и не хвастается, нравилось приятелям. Начали они давать наставления, чтобы все запоминал покрепче и, как вернется, обстоятельно рассказал про все, что видел в дальних краях. Гриша обещал. Про то, что может вернуться очень не скоро, потому что после плавания не исключена возможность оказаться в Корпусе, говорить он не стал. Все-таки вернется же когда-нибудь! Быть может, на какие-нибудь каникулы…
Конопатый Агейка, в отличие от других, с вопросами не приставал, стоял чуть поодаль и смотрел с нерешительной полуулыбкой. Гриша подошел к нему сам. Вынул зеленое стеклышко.
– Вот… твое. Где-нибудь далеко гляну скрозь него и сразу вспомню про всех, кто тут… И как с тобой на санках… А тебе из тех краев привезу что-нибудь заморское…
Агейка заулыбался пошире, закивал…
О прощании с домашними что говорить! Хорошо хоть, что времени до отъезда оставалось всего ничего и предчувствие горького расставания оказалось не длинным. Были, конечно, и слезы, и объятия, и обещания писать с дороги. Каждый понимает, каково́ это надолго покидать родное гнездо. Особенно тому, кто раньше уезжал из своего города не дольше, чем на неделю, и не дальше Тобольска…
Платон Федорович рассудил мудро и твердо:
– Долгие проводы – лишние слезы. Нечего нам для провожания ехать на станцию, помашем от ворот, и хватит того…
Так и сделали. Впереди всех, на дорогу, выскочила Танюшка (по правде говоря, самая для Гриши любимая) и, сбросив рукавичку, дольше всех махала голой ладошкой…
И вот не видно уже из розвальней никого, и улицы Ляминской не видно, и даже колокольни Михаила-Архангела. И даже домов на других улицах, которые бегут и бегут безвозвратно назад… Как и что увидишь, когда слезы повисают льдинками, вмиг застывая на последнем февральском морозе…
Вот и почтовая станция на краю Турени. Кучер Еремей (последний из „своих“) потрепал Гришу по шапке:
– Ну, счастливой тебе дороги, Григорий Васильич. Шибко не горюй. Передам от тебя домашним поклон… – И укатил в санях, запряженных резвой кобылкой Феней (тоже „своей“, родной такой – прямо взять бы да прижаться к ее морде и не отпускать… но уже не догонишь).
А может, еще не поздно? Может, рвануть в своей легкой шубейке и новеньких пимах по Полевой, по Ямской? Если без остановки – дома окажешься через полчаса!..
Но из суеты почтовой станции, из толкотни лошадей и незнакомых людей возникли носильщики в замызганных фартуках, подхватили со снега баулы офицера и мальчика.
– Пожалуйте, ваше сиятельство. Вам отправляться без промедления, лошади ждут…
В широкой кибитке, кроме капитана и Гриши, оказалось трое мужчин (похоже, что чиновники). Гриша глянул на них мельком, забыл поздороваться и стал глядеть в мутноватое оконце. То ли от слез мутноватое, то ли само по себе. За оконцем бежали назад снежные обочины Московского тракта с редкими полосатыми столбами. Сквозь серую пелену пробивалось солнце, летали над березами вороны. В горле сидел занозистый деревянный комок – не проглотить.
Гарцунов тронул Гришу за плечо.
– Я понимаю… Ни у кого не обходится без слез, когда первый раз уезжаешь из дома. Помню по себе… Однако же подумай, сколько нового увидишь впереди. Мало кому из мальчиков твоих лет доводится такое…
Гриша все же сглотнул комок и кивнул, не обернувшись. Потом вспомнил – расстегнул шубейку, из кармана курточки вынул Агейкино стеклышко. Глянул на пробегавшую мимо кибитки зиму. Та сразу сделалась зеленой. „Хоть чего бы ни случилось, а все равно наступит лето“, – подумал Гриша. И от этой мысли сделалось легче.