Снежная пыль
1
Cанки у Гриши были знаменитые. Про них знали не только мальчишки и девчонки Ляминской улицы и окрестных переулков, знала и ребятня с того берега Городищенского лога. Сделал санки Кондрат Алексеевич Луков („мастер по всем деревянным премудростям“, как он сам про себя говорил) – сосед и приятель купца Максарова. Он и максаровским дочкам смастерил сани, но не такие, как для Гриши, а одни на всех – чтобы вместе было не страшно и весело. А Грише сказал:
– Ты ведь ямщицкого корня, надобно тебе салазки быстрые и лихие, чтобы слушались, как верная твоя лошадка…
Они такие и получились – легкие, поворотливые, с чудо какими скользкими полозьями. Впереди полозья широко загибались вверх и назад. На их концах Кондрат Алексеич вырезал прищуренно глядящие вперед конские головки – с прижатыми ушами и откинутыми, будто встречным воздухом, гривами.
Прокатиться на таких – всякому охота. Вот и приставали:
– Гришуня, можно съехать разочек?
– Булат, дай скатиться на твоих коняшках!
Гриша давал, потому что просили по-доброму, без наскоков. Иногда, правда, отвечал:
– Обождите ради Христа. Ежели всякому не отказывать, сам-то я когда кататься стану?
Ну, тогда отступались на время, народ был понятливый…
Катались в самом начале Ляминской, там, где улица прижималась к логу. С одной стороны – заборы и ворота с накладными узорами, дома и домики с крылечками и кружевными дымниками на заснеженных крышах, с другой – крутой откос, под которым широкое дно лога, где в сугробах спит застывшая речка Туренка. Вот с откоса и скатывались – кто на больших и малых санках, кто на самодельных лыжах из бочковых клепок, а кто и на рогожках. Визгу и смеха здесь хватало всю зиму – и под солнцем, и под луной.
Нынче зима была уже на исходе, давно миновало Крещенье и недавно – Сретенье, впереди маячила Масленица, а за ней Великий пост – время строгое, когда, по словам взрослых, много веселиться грешно. Да и какое веселье, какие санки весной, в распутицу! Но пока еще стояли февральские холода, и о недалекой весне говорило лишь то, что закаты стали не такими ранними. Послесолнечная розовость дольше, чем прежде, висела над низкими крышами и черными елями Городища, а в заре повадился купаться тощий месяц, над которым дрожала переливчатая звезда. Месяц был похож на серебряную подковку (уж не от Гришиных ли санных лошадок?).
Девочки на своих розвальнях катались сами по себе, лишь изредка окликали Гришу. Он им в ответ махал овчинной рукавицей. Максаровских дочек было четыре: самая большая, на год старше Гриши, – Аглая, потом его ровесница Оля, после еще с разницей в год и два – Танюшка и Катенька. Была и пятая – Лизавета – но ее пока в такие игры не брали: больно мала, третий год…
Скользящий путь с высокого края улицы до Туренки стремителен и недолог: полминуты встречного снежного свиста – и вот уже подлетаешь к заиндевелым кустам, что съежились вдоль берега. А иногда, если разгон получился хорош, можно через кусты, по застругам и наледям, вылететь на другой бережок (его сразу и не разглядишь среди сугробов). Опасности тут никакой, в Туренке поблизости нету ни одной проруби. Да ежели бы и была, то самая большая беда – замочишь валенки и подол шубейки, потому что глубина здесь „курице по пузо“.
От скорого полета на санках обмирает душа. Но это в первые разы, пока не привыкнешь, а потом хочется еще чего-то такого, новенького. Вот и стараешься то с разгона увеличить быстроту, то взлететь повыше на ухабе, то с хохотом напугать столкновением дружка-приятеля, то…
Гриша придумал такую забаву. Уже внизу, на полпути от ската к речке, он пяткой валенка замедлял скорость санок с одного бока, те делали резкий поворот и уносили хозяина с накатанных мест в рыхлость нетронутого снега. Там Гриша опрокидывался на спину, взмахивал рукавицами, а снег взлетал над ним пуховой тучей, в которой начинали дрожать тысячи крохотных искр. Это месяц и большая звезда, и отблески заката рассеивали в снежной пыли свой сказочный свет.
Отсюда, снизу, крыши были уже не видны, только острые макушки елей чернели над кромкой откоса. Но месяц и звезда никуда не девались. Наоборот, в легкой снежной завесе они сделались ближе и крупнее, нависали почти что над лицом – протяни руку, и дотронешься до светящейся теплоты. Гриша не протягивал, чтобы не обмануться в сказке…
Когда розовый закат почти угас, а месяц разгорелся, Гриша (в который уже раз!) выбрался наверх. Было по-прежнему шумно и многолюдно. Гриша завертел головой: где они, сестры-то? Но сестер не разглядел, а со стороны услышал несмелый голосок:
– Гриша, можно я прокачусь?
Это был семилетний Агейка, сын сторожа ближней, Михаило-Архангельской церкви. В сумерках и под большим треухом лица Агейкиного было не видать, но Гриша и так знал, сколько на нем крупных конопушек. Агейку за конопушки не дразнили, нрава он был покладистого и тихого, и потому никто его не обижал. Агейка редко обращался к кому-нибудь с просьбами, ну а если попросит, как такому откажешь…
Гриша сунул Агейке в рукавицу веревку от санок.
– Ладно, езжай…
– Не… Можно с тобой?
– Да одному-то ловчее!
– Не… Одному боязно…
– Горюшко ты мое… – сказал Гриша, точно как кухарка Арина, когда он или девчонки что-то роняли или разбивали на кухне.
Он подтянул санки к краю, усадил Агейку перед собой.
– Ну, Агей – не робей!..
– Ага… – отозвался тот с радостной готовностью.
И понеслись!
Агейка раза два взвизгнул, но понятно, что не от испуга, а от радости. И одно только в этой радости было плохо – быстро кончилась.
Вдвоем повезли санки вверх – длинной, косо идущей по склону тропинкой. Склон густо синел в сумерках, а месяц бросал на его неровности пятна зеленоватого света. От Агейки помощи было ни на грош, путался только сбоку, но сказать „не мешай, я сам“ было совестно. Агейка же, наверно, думал, что его старательность понравится Грише и тот прокатит его еще…
Может, оно так бы и случилось, но, когда оказались на кромке, Гриша сразу увидел среди мелкой ребятни высокую, закутанную в шаль Арину. И она его увидела.
– Где это вас носит нечистая сила (прости, Господи)! С обеда ушли и пропали. Тетичка Полина Федоровна вся извелась, „иди, – говорит, – Арина, сыщи неслухов“. А мне только и заботы, что бегать за вами, на кухне к ужину ничего еще не готово, беда одна…
– Ежели не готово, чего нас раньше сроку домой тащить? – рассудил Гриша.
– А того, что Платон Филиппыч приехали, спрашивают, где дети. „Почему, – говорит, – одна только Лизонька на мне висит?“
– Папенька приехал! – наперебой завизжали сестры, которые невесть откуда оказались рядом.
А еще рядом оказался Ефимка Грач, сын приказчика из скобяной лавки торговца Густова. Сказал с легкостью:
– Ты, Булат, щас домой пойдешь? Оставь мне своих „коняшек“ покататься полчасика, я свои сани на кочке хрустнул.
Просьба была довольно нахальная, поскольку в близких приятелях у Гриши Ефимка не числился. И решил уже Гриша ответить: „Свои добил, а теперь мои захотел?“ Но глянул на притихшего неподалеку Агейку и ответил нежданно для себя:
– Ладно, бери. Только не один катайся, а вот с ним, – и кивнул на маленького. – Да не обижай…
– Зачем обижать-то? – честно удивился Ефимка. – Будет, как ты сказал…
– Потом поставь санки у нашей калитки, звякни в колоколец. Кто-нибудь выйдет, заберет…
Девочки той порой весело уговаривали Арину сесть в сани. Мол, домчим до дому за то, что принесла добрую весть о папеньке. Ухватили даже и со смехом старались усадить в легонькие розвальни.
– Да отпустите вы меня, оглашенные! Чё люди-то скажут! Взрослую дурёху малолетки везут! Обсмеют на весь свет!.
– А мы скажем, что к Масленице готовимся! Репетиция такая! – нашелся Гриша.
– Какая еще ри…ты… пица? Грех один…
– Репетиция! Ну, подготовка будто к домашнему театру на Рождество! Помнишь?
– Ты, Гришка, угомонился бы! Больно шустрый стал. Вот скажу Платону Филиппычу… у меня есть чего про тебя сказать. Он тебя отдерет за милую душу!
Гриша смеялся (а девчонки упрямо усаживали Арину). Ничего она про него не скажет, хотя и есть что. И никто его не отдерет. Сроду такого не бывало!
…Правда, один раз, прошлою весной, чуть оно не случилось. Гриша гонялся по комнатам за маленькой резвой Катенькой и запустил ей вслед тугой вышитой подушечкой – одной из тех, что лежали по креслам. Катька – вот ловкая! – животом упала на половицы, подушка пролетела сверху и угодила в тонконогий перламутровый столик у дивана. А на столике красовалась лампа со стеклянным абажуром из розоватого стекла (называется „венецианское“). Лампа – на пол, абажур – вдребезги, Катька – в рёв, хотя она-то здесь ни при чём! Шум, люди… Среди всех сбежавшихся – высокая, ставшая сразу будто деревянной, тетичка Полина Федоровна.
– Это что же такое! Сколько раз тебе, Григорий, говорилось: веди себя в доме пристойно, не шали сверх меры. А ты опять… Такая лампа была! Да не в лампе дело, а в твоем непослушании… Дуся!
Появилась вертлявая кухарка Дуся (взятая временно, в помощь Арине).
– Дуся, принеси-ка вицу!
Девица хихикнула и ускользнула. И сразу появилась опять – с длинным черным прутом (будто он был припасен заранее). Хихикнула снова – видать, ей было любопытно. А прут показался Грише похожим на голый хвост великанской крысы из его давнего страшного сна. Гриша обмяк и онемел – ни словечка вымолвить, ни пискнуть даже. И будто вата в ушах… Сквозь вату он услыхал:
– Помоги-ка, Дуся, этому сорванцу расстегнуть, что надобно…
Дуся придвинулась. От ее фартука пахло рыбьими кишками – наверно, она только что потрошила на кухне осетра…
Гриша беспомощно попятился – мелкими шажочками… Неужели это и вправду? Вот сейчас! Здесь!.. Боли он не боялся, даже и не подумал про нее, но эта жуть… при всех, при девочках… Одно дело, когда вместе купались у запруды на Туренке – и мальчишки, и девчонки со всей округи – там никто и не думал про всякое такое, не глядел друг на дружку, только визг да брызги… А тут ведь совсем другое… Гриша метнулся по сторонам сырыми глазами, зацепился за взгляд Полины Федоровны. Та вдруг мигнула, глянула иначе.
– Ладно… Дуся, оставь… – И Грише: – А ты ступай… и подумай про свои излишние шалости. Большой мальчик, десять лет скоро… Обещаешь впредь быть разумнее?
Гриша часто закивал (отчего с ресниц срывались капли), и каждый кивок был, как мелкая ступенька в темное укрытие. В сумраке этого укрытия были перемешаны и стыд, и великое облегчение…
Потом Гриша всхлипывал на своей постели, спрятавши лицо в подушке, а разумные Оленька и Аглая утешали его, говоря, что ничего, мол, страшного. Тетичка просто припугнула Гришу, который стал в последнее время чересчур прыгучим. А по правде-то ничего такого делать не собиралась.
Может, и правда не собиралась. А может, в последний момент увидала его глаза и пожалела мальчишку. Вспомнила, что сирота…
Четыре сестры тоже были сиротами, но все же не полными, при родном батюшке. А он – и без маменьки, и без отца. Потому и не Максаров, а Булатов.
2
Гришиного отца уважали, как известного знатока лошадей. Несколько лет он служил ямщиком, потом стал шорником. Родом был из Бухарской слободы, что за рекою. Там жили те, кто обитал в этих местах еще в давние времена – до той поры, когда казаки поставили крепость Турень на месте запустелой столицы обширного ханства. Как появилась крепость, люди здешней крови перебрались за реку. Туда же стали съезжаться и торговцы из Бухары. Жили рядом с русскими без больших споров и кровавых стычек, потому что худой мир лучше доброй войны. За рекой места было немерено. Стройся, живи, занимайся ремеслами, рыбачь, разводи огороды, торгуй. Казаки и русские поселенцы обид бухарскому поселению не чинили, те тоже хотели согласия. И нарушалось оно нечасто. Хотя изредка случались всякие стычки, потому что на разных берегах – разные веры. У русских – православная, у бухарцев – магометанская. Ну и ладно, веруй в Господа каждый по-своему, другим не мешай. Так оно в общем-то и было, но за редкими случаями. И такой вот случай выпал заречному шорнику Амиру Булатову и дочке приказчика Егора Савина с пристанских торговых складов. Приглянулись друг другу. Ну и ладно бы – он парень видный, она тоже хороша, да родители Аннушки Савиной только руками развели: как отдавать дочку за нехристя? Даже и помыслить о таком нет возможности. Вот и отец Пантелеймон из Спасской церкви сказал то же самое:
– Не в том запрет, что кровь иная, а в том, что вера чужая. Как пойдешь супротив Божьих правил… Вот когда бы окрестился он…
Амир и Аннушка при тайной встрече обсудили все и порешили: Господь – он все равно един в целом мире, и если он сотворил так, что у двух людей с разной верою родилась неудержная любовь, не будет греха, когда один примет веру другого. Тем более что и магометане очень даже почитают Христа…
Вот и стал Амир Василием. И свадьбу сыграли вскоре. И была бы у молодых жизнь на загляденье, да только соседи Булатова про веру думали не так, как Василий и Аннушка. Взгляды стали недобрые, слова сквозь зубы, а однажды заполыхала конюшня – еле успели вывести на двор купленных недавно Гнедого да Красотку.
Понял Василий, что не будет жизни в слободе. Ну и ладно. Перебрались на правый, высокий, берег. Там дошел до него слух, что купцу Максарову надобен хороший конюх и кучер и вообще помощник по всяким хозяйственным делом, потому что нанятые прежде работники с делами этими не управляются. И пошел наниматься. Понравились друг другу. Потому как Платон Филиппыч держался без лишней гордости, барина из себя не строил, а плату предложил подходящую. Василий же купцу Максарову пришелся по душе деловитостью, знанием всего, что касается лошадей, и (это Платон Филиппыч усмотрел сразу) спокойной смелостью. С таким не страшно будет и в дальних дорогах, которые выпадали купцу Максарову нередко…
Так оно и получилось. Скоро сделался Василий Булатов не просто максаровским помощником, а, можно сказать, другом-приятелем. Доверенным человеком. Кое-кто из прислуги завидовал ему, но причин для того не было: в главные управители Василий не метил, с каждым держал себя по-доброму и каждому готов был помочь в работе…
Максаров выделил Булатовым на своем широком дворе флигель с двумя комнатами. Это чтобы Василий всегда был поблизости и чтобы Аннушка не оставалась без помощи, когда хозяин и его помощник отправлялись в поездки.
Жили Василий и Аннушка душа в душу, через год родился Гришенька. И все ладно было до той поры, как случилась беда. Максаров поехал в Тобольск по своим торговым делам, Василий – ясное дело – с ним. Время было зимнее, начало февраля. Отправились не на почтовых, а на своих лошадях. Дорога-то не столь уж и длинная. Управились в Тобольске за два дня, а на обратном пути, в сотне верст от Турени, накрыла ездоков небывалая по густоте снега и напору метель.
Ну, что там было, в точности Гриша не знал – Платон Филиппович рассказывал про тот случай неохотно, а другие – по-разному. В общем, двое суток купец Максаров и его верный охранитель провели в розвальнях, укрытые тулупами, согревались глотками из штофа да жевали остатки засохшего каравая. И мерзли, несмотря на тулупы. Василий, как мог, укутывал, берег хозяина, хотя тот и спорил. Ехать было нельзя – чуть сдвинешься в сторону от заметенного тракта и вовсе потеряешь дорогу. Да и лошади двигаться не могли.
Потом пурга ослабела, легло вокруг ровное, в глубоком снегу, поле. И по этому полю пришла другая беда – волчья стая. Вытащили новенькие английские ружья – не те, что заряжаются с дула, а с патронами. На какое-то время отпугнули зверей, да те, видать, поняли, что зарядов у людей немного, стали подступать сызнова. И выли, мерзавцы. Тут опять подкрались сумерки. Платон Филиппыч и Василий сожгли всю солому из розвальней, да волков это не шибко напугало. Голодные были, а голод – он сильнее страха. Люди поняли, что выход один – отдать зверям лошадей. Василий, стреляя с левого локтя, правой рукой вынул тяжелый, как меч, нож, отчаянными взмахами обрубил постромки. Лошади, набравши от ужаса последнюю силу, рванули через глубокий снег. Волки за ними. И… не вернулись. Видать, хватило хищникам конской добычи. А Максаров и Василий съежились в розвальнях, под тулупами, моля Бога, чтобы не оставил их Своей милостью.
Он не оставил… К ночи пробилась по занесенному тракту почтовая тройка из Тобольска, подобрала полузамерзших путешественников, отогрели их на ближней станции, что по старому обычаю именовалась „яма“…
После того случая оба сильно хворали – и Платон Филиппович, и Василий. С жаром, с натужным кашлем. Ну, потом поднялись все же. Только купец поднялся окончательно, будто не бывало простуды, а у помощника его в груди затаилась болезнь и весною показала себя снова. Максаров немало потратился на лучших докторов, да, видно, такая судьба была у Василия – в мае схоронили. Платон Филиппович ходил сам не свой, а про Аннушку и говорить нечего – месяц была в беспамятстве. Потом отошла, конечно – жить-то надо. Одна у нее осталась радость, одно утешение – годовалый Гришенька. Но оказалось, что это утешение – не окончательное лекарство. Стала Аннушка чахнуть и через год скончалась от той же болезни, что и муж… Перед смертью Христом Богом просила хозяина не оставить Гришеньку. Платон Филиппович сказал с деланой суровостью:
– Ты, Анна, обожди раньше срока накликать на себя кончину, грех это… А ежели что, помни: Гриша для меня – родной. Я и перед мужем твоим в том крест целовал…
Гриша и в самом деле жил в семье именитого купца как свой, как Максаров. Правда, оставался Булатовым, но разницы в том не видел. Разве что порой мальчишки окликали его по сделанному из фамилии прозвищу – Булат. Да порой и дядичка Платон, покачивая головой на излишнюю резвость приемыша, вздыхал:
– Булат ты и есть, лихой татарчонок бухарский…
Но, по правде сказать, в Грише не было заметно татарской крови. Весь он оказался в мать – русый, светлоглазый, нос сапожком. Впрочем, и среди бухарцев немало встречалось таких… Лишь изредка, в сердитые минуты, серые с карими пятнашками глаза его щурились и бросали колючие проблески, будто у какого-нибудь лучника из племени Кучума.
Но сердился он редко, нрава был покладистого, а если порой и баловался, то ведь так оно и положено по мальчишеской природе. С четырьмя девочками жил в согласии, будто с настоящими сестрами. А когда появилась пятая, – Лизавета-красавица – возился с ней не меньше, чем Аглая, Оленька, Танюшка и Катенька.
Здесь пора сказать, что Лизавета была не родная сестра четырем старшим, а сводная.
Сперва Платон Максаров (в ту пору молодой и, случалось, решительный без оглядки) женился на Елене Константиновне Гарцуновой, с которой познакомился в бытность свою в Петербурге. Что там было, в столице, Гриша не знал, да и девочки не знали – не детского ума это дело. Ясно только, что любовь была горячая, а кончилось все чуть ли не похищением и скорой скачкой за Урал. Оно и понятно. Максаров – он хотя и с немалым капиталом, а все же купеческого сословия (а дед его, и вовсе сказать, – из саратовских крепостных). А Гарцуновы хотя и без капиталов, с одним заложенным поместьицем, а „голубая кровь“, дворянство. Родня – в основном офицеры: гвардейцы да моряки. Разве можно, чтобы любимая сестра пошла за „торгаша“! Та, однако, братьев и тетушек не спросила, а родителей не было.
Ну, до проклятий, до полного разрыва с родней дело не дошло, но и связей почти не осталось. Никто беглянку не навещал, а коротенькие письма с именинными поздравлениями приходили раз в году. Елена поначалу плакала украдкой, но радости в жизни было у нее не в пример больше. Потерявшая дворянство Елена Константиновна Максарова нашла эту радость в любви к мужу, в дочерях и в своем добром доме, где жизнь текла без обид и невзгод. Понимала она, правда, что у мужа в душе прячется досада: одна за другой появляются дочери, а так хочется наследника-мальчишку. Ну, да это уж как Господь рассудил, грех роптать…
Но не обошла беда и этот дом. Когда пришел час появиться на свет Катеньке, Елена Константиновна не выдержала трудных родов. Малышку спасли, но с первого дня оказалась она сиротой. Случилось это вскоре после смерти Аннушки Булатовой.
Горевал Платон Филиппович сильно, ну да что поделаешь. И самому без жены, и дочкам без матери, с одними только няньками да кормилицами, – какая жизнь! И через четыре года после рождения Катеньки женился сызнова. На племяннице Никиты Данилыча Суровцева, что служил главным секретарем в Туренском пароходстве и владел там немалой долей акций (как, впрочем, и Максаров). Полина Федоровна хотя и не была дворянских кровей, но ста́тью и пригожим лицом не уступала прежней жене Платона Филипповича. И характером была спокойна и ласкова. Девочки сразу привязались к ней, да и Гриша тянулся порой быть поближе, приткнуться под локоть в добрую минутку. Случай с лампой, он был единственный, когда тетичка Полина напугала Гришу до слез, ну да чего про то вспоминать…
Конечно, купец Максаров, взявши вторую жену, мечтал, что уж она-то подарит ему наследника. А появилась Лизонька. Платон Филиппович вздохнул про себя, но вслух горького слова не сказал, потому что грех Бога гневить. Тем более что Лизавета-солнышко обещала стать красавицей, в мать.
Так вот и жили. В восемь лет отдали Гришу в двухгодичное городское училище, но через год он его оставил. Потому что делать там было нечего: все науки, что давались в училище, Гриша без труда и за малое время освоил вместе с девочками, которые обучались у домашних наставников. А читать научился сам собой, даже раньше Аглаи. Книг в доме водилось немало, Платон Филиппович и сам был до них охотник. Заказывал и по почте, и привозил при всяком случае, когда ездил в иные города по торговым делам.
У Гриши были две самые любимые книжки. Это сшитые из старых журналов под одним переплетом „Картины природы“ и „Конек-Горбунок“, сочиненный Петром Павловичем Ершовым, про которого говорили, что служит он инспектором в Тобольской гимназии – той, куда на будущий год собирались отправить Гришу. В гимназию и хотелось (новое в жизни всегда завлекательно!), и страшновато было оторваться от привычного дома. Ну да ладно, до будущей осени времени еще немерено…
А пока что – синие зимние вечера да серебряный месяц в искрящейся снежной пыли…